bannerbannerbanner
Честь смолоду

Аркадий Первенцев
Честь смолоду

Полная версия

Еще долго молоток стучал по скале. С моря потянуло теплом, с суши – прохладой. Запилили первые ночные цикады. Мне становилось не по себе. Присев на камень, я поджал под себя босые ноги.

И вдруг кто-то обхватил мои плечи. Я вздрогнул. Возле меня стояли отец и Илья, нагруженные канатом. На одежде и руках отца сохранились следы каменной пыли. Кровоточила ссадина на кисти левой руки, вероятно, расшиб при неудачном ударе по зубилу. Но, несмотря на любопытство, я не задал ни одного вопроса. Когда мы шли к дому, отец, раздвигая кусты ежевики, нагнулся ко мне и поцеловал. Это случалось редко.

– Скажи, папа, – тихо спросил я, – что вы с Илюшей делали на черной скале?

Отец ответил не сразу. Еще несколько шагов мы шли с ним бок о бок. В пути он приминал ладонью мои курчавые волосы, жесткие, как проволока, от соли и солнца.

– Мы попрощались с Матюшей, – ответил отец.

– Только вы? А я?

– Нет. Все мы, трое. Завтра туда придет прощаться мама.

– Что же ты рубил на скале?

– Слова, какие бывают на дорогой могиле.

Он больше ничего не сказал. В дальнейшем, когда я вырос и стал умнее, мне стало понятно, что отец никогда не мог простить себе гибели сына. Ведь мать же просила оставить детей дома. Отец не мог забыть, что он разъединил сыновей, отдав Матвея на ветхий баркас, из-за жадности ватажка выпущенный в открытое море.

…На зорьке еще темно в нашей долине. Солнце идет к нам с Кубани, а горы мешают ему. На заре горы с нашей стороны обычно так темны, что не разобрать даже деревьев. А гребни, будто вырезанные из картона, подсвечены с обратной стороны червонным пламенем восходящего солнца.

Так запомнилось мне то прощальное росистое утро. Мы шли с матерью и сестренкой к Черным парусам. Не совсем проснувшаяся Анечка хмурилась, кривила губы. Она не понимала, почему ее так рано подняли. Я же сгорал от нетерпения. Мы достигли моря и скал в тот момент, когда только первые лучи солнца вырвались из-за хребта. И при этом щедром их свете я прочитал на скале вырубленную отцом надпись:

МАТВЕЙ ЛАГУНОВ

1918–1929

Сталинград – Черное море

Глава третья. На привале

Фургон миновал долину, начался подъем в гору. Позади остались домики молдаванского села, поле семенной капусты, заваленное кочанами, плантации цветущих Табаков.

Наш возница Мосей Сухомлин вышагивал рядом с фургоном. Однообразный цокот кованых копыт действовал усыпляюще. В фургоне сидели мать, Анюта и младший брат Коля. Сестра вполголоса разговаривала с куклами. Коля грыз яблоко. Отец, Илюша и я шагали по дороге. Весь подъем на перевал решено было пройти пешком, чтобы не утомлять лошадей. Дорога начала делать петли. Море, лежавшее в полном штиле, появлялось то справа, то слева. И, наконец, оно исчезло. Я ожидал, что оно появится за вторым поворотом снова, и оборачивался назад, чтобы увидеть хотя бы тот последний виденный мною голубой треугольник воды. Напоминая о нашей долине, еще торчали верхушки кипарисов. Потом исчезли и они…

Возница Сухомлин затянул молдаванскую песню, – в ней много неизбывной тоски. Ее слова были неизвестны мне. Мать открыла глаза, прислушалась к песне и снова спряталась в глубину фургона. Мы видели ее вздрагивающие плечи и косы, завязанные на затылке. Отец догнал Сухомлина и что-то тихо ему сказал. Возница запел другую песню, но в ней тоже было мало радости. Таким, в сопровождении унылых молдаванских напевов, запомнился мне путь к новой жизни.

Дорога шла вдоль ущелья. Внизу текла река. Чем дальше в горы, тем сильней слышался ее шум. К концу дня река шумела на большой глубине, как море в средний прибой или как лиственный лес при ровном сильном ветре.

Горы поднимались все выше и выше. Ущелье отвесно рассекло горы. Скалы нависали над нами. Где-то высоко синело небо. Солнце изредка бросало нам свой луч. Идти становилось труднее, хотя шоссе, казалось, шло без всяких подъемов, они скрашивались зигзагами поворотов.

Я решил притвориться безумно уставшим: склонил голову, свесил руки, будто на чучеле, начал прихрамывать, отставать.

– Ты чего волочишься, как побитый камнем? – строго спросил меня Илюша.

– А тебе что?

– Хитроват ты, вот что…

– А тебе что?

Мать, услышав нашу перебранку, сошла на ходу с повозки, подсадила меня в фургон, а сама пошла пешком. Я прислонился к сестренке и заснул. Меня недружелюбно растолкал Илюшка, прервав глубокий сон, наполненный битвами с какими-то чудовищами у Черных парусов. Я обругал брата. Илюшка сверкнул на меня своими черными, материнскими глазами и укоризненно сказал:

– Мама шла пешком больше десяти километров.

Я торопливо спрыгнул на землю.

Перед нами лежала просторная долина. На цветущих столетних липах копошились чернотелые горные пчелы. Бешеная река вливалась в ущелье. За рекой поднимались грабовые, дубовые, пихтовые леса, освещенные заходящим солнцем. Визжал лесопильный завод. Кучи опилок казались ворохами ячменного зерна. В стороне от завода, на покатых склонах, я рассмотрел кочевые пасеки с сотнями ульев.

Скоро распрягли лошадей и разожгли щедрый костер. Пихта поднимала высокое пламя, трещала, стреляла во все стороны. Мать готовилась варить ужин. Мне хотелось искупить свою вину, помочь ей. Я подошел к ней, но делать уже было нечего. Илюша сходил к ключу за водой, принес доску для резки овощей, из диких камней сложил очаг. Ни тени упрека я не прочитал в добрых глазах матери. И поэтому мне стало еще тяжелей.

Отец беседовал с возчиком. Горбоносый высокий молдаванин внимательно слушал его. Сухомлину было немного больше двадцати лет. Он был уже женат, имел ребенка и думал осенью отделяться от отца. Синяя, выцветшая рубаха молдаванина была расстегнута. Вместо сапог на его ногах были постолы из свиной кожи, стянутые по щиколотке ремешком. У широкого пояса, украшенного дешевым металлическим набором, висел нож в ножнах. Соломенная шляпа его лежала поодаль. Он сбрызнул ее водой, чтобы предохранить от искр, разбрасываемых горевшей пихтой. Под кожаным поясом прибрежные молдаване обычно хранили деньги. Я знал, что у Сухомлина есть деньги, приготовленные для покупки зерна: в одном месте пояс оттопыривался.

Собственно, мне было безразлично, где находятся у возчика деньги. Этот вопрос занимал меня только по одной причине: я боялся, не проведали ли об этом разбойники, которых, по моему убеждению, было в этих горах множество, как дельфинов в Черном море.

Мне хотелось, чтобы взрослые разговаривали об ожидавших нас опасностях и принимали необходимые меры. К моему сожалению, разговор был мирным. Молдаванин думал прихватить за перевалом пшеницы не только на отцову, но и на свою долю. Он жаловался, что его отец будет прижимать при разделе и, отделившись, придется первый год хлебнуть лиха. Хлеб привозили на побережье с Кубани, и он исчезал на рынках. Ходили слухи – следующий год будет еще хуже. На Кубани якобы казаки решили сеять хлеб только для себя, не продавать ни одного пуда. «Что же будет с нами?» – сетовал молдаванин и с надеждой смотрел на отца, на орден, игравший красными бликами.

Отец говорил о том, как в 1918 году иностранные государства окружили Советскую республику и решили одолеть ее войной, уморить голодом. Коммунистическая партия взяла в руки оборону государства, и страна отбилась от врагов. Тогда враги революции спрятали хлеб. Даже сам Ленин получал в то время хлебный паек в четверть фунта. Отец говорил, как к ним на Царицынский фронт прибыл друг Ленина, – он сумел отстоять Царицын, собрать хлеб на юге и спасти от голода население городов. Зная по портретам лицо Сталина, я представил себе, как он ходил по улицам волжского города, по окопам, поднимался в бронепоезд…

Огненное кольцо блокады вокруг молодой республики я представлял себе, как огромный круг пылающих костров.

По словам отца, история повторялась. Враг стал более хитер, более неуловим, более невидим и не менее опасен. Это был внутренний враг. Он окружил тысячью колец нуждающееся в хлебе население. Какие-то страшные, уже не огненные, а похожие на свернувшегося желтопуза круги сжимались и сжимались. И вряд ли можно рассечь этих чудовищ вот таким, как у возницы, ножом.

Отец говорил, что после смерти Ленина страной руководит его великий соратник. За ним можно идти в любой огонь, на какие угодно препятствия. Выведет! Он пришлет тракторы, и они раздавят всех желтопузов.

Отец ехал на Кубань, как на фронт. Он не ожидал там спокойной жизни. Его не пугали опасности борьбы во имя тех идей, за которые он сражался в молодости. Сильные отцовские руки, разбивающие о камень пихтовые поленья, могли очень пригодиться в предстоящей схватке.

Молдаванин спросил:

– Кто же повернет жизнь? Коммуны?

– Колхоз, – сказал отец с такой же гордостью, с какой произносил он слова «полк», «дивизия».

Чем же я мог помочь отцу в его новых, боевых заботах? На море я научился отлично плавать, грести легким полувеслом, ставить паруса, разбираться в ветрах. Я начал учиться читать и писать, меня влекла к себе мудрость людей, скрытая в книгах.

Звездная ночь пришла в горы. Сразу упала роса. Гремели камнями, боролись две буйные горные речки.

После ужина я сам вызвался помочь матери: перемыл посуду, вычистил до блеска медную кастрюлю, принес воды из потока.

Илюшка посмеивался. Он считал, что его насмешки подействовали на меня. Он ошибался: мне хотелось, чтобы мое усердие видел человек, сумевший прогнать царя, победить всех врагов.

Глава четвертая. Конечный пункт фургона

Наконец наш фургон перевалил хребет и мы очутились в кубанском предгорье.

Измученные тяжелой кладью лошаденки устало вышагивали последние километры пути.

По обеим сторонам дороги стояли подсолнухи в последнем своем цвете, подламывались налитые зерном кукурузные початки. Так же как и в молдаванском селе, цвели высокие табаки. Изредка встречались бахчи, обсаженные веничным просом. Тогда еще не было широких колхозных нив. Каждый отгораживался от соседей со всех четырех сторон либо просом, либо кукурузой, либо высоким, как забор, тростником – сорго. Прислушиваясь к разговорам старших, я вместе с ними обращал внимание на незапаханные наделы, покрытые сорными травами – амброзией, повиликой, осотом. Скошенный вручную хлеб лежал в почерневших копнах. Кое-где работали молотилки.

 

Выехав на большой Краснодарский тракт, мы свернули влево. Только что горы находились позади нас, и снова лошади, помахивая гривами, везли наш фургон опять к горам. Если сравнить хребет с огромной дугой, то от западного ее основания мы перебирались к восточному. Горы, предохранявшие наш рыбачий поселок от восточных ветров, теперь были перед глазами. Вот откуда испуганно удирали птичьи базары! Равнина, пересеченная каньонами, вплотную подошла к невысокому хребту, подрезанному у подножия горной рекой. Широкая и прямая, как развернутый холст, степная дорога упиралась в горы. Куда вела дорога дальше, пока не было известно. Может быть, там и кончалась? Может быть, опять вела к другому неизвестному мне перевалу?

Вскоре я различил в темных волнах курчавых лиственных лесов белостенные домики, разбросанные и на взгорье и у подножия. Эти белые домики невольно напоминали мне стаю уставших чаек, спустившихся отдохнуть на волны. Горячий ветер и струйчатое подрагивание миражей усиливали это сравнение, и мое детское сердце готово было полюбить эти новые места, где мне было суждено жить, горевать и радоваться.

Пирамидальные тополя по обеим сторонам въезда напоминали кипарисы. Ну что ж, почти ничего не изменилось…

– Это станица Псекупская, – сказал отец.

Мать внимательно и тревожно осматривалась вокруг.

– Как здесь с топливом? – спросила она.

– Топливо есть, – отец обводил рукой лесистые горы. – Лишь бы топор в руки.

– А вода?

– Родники. Можно вырыть колодец. Здесь срубы выкладывают речным камнем.

– А картофель родит?

– Еще как.

– Близко школа?

– Построимся рядом со школой, – отец подмигнул мне. – А тебе, Сергей, кроме школы, припасена река. Плавай и ныряй…

– А рыба?

– Я не люблю рыбу, – вмешалась Анюта.

– Есть и рыба, если только она еще не въелась тебе в печенки, Анюта.

– Я хочу жареной печенки, – сказала сестренка.

Мы въехали в станицу. Деревянный мостик с окрашенными охрой перилами простучал под копытами лошадей. Все привлекало мое внимание. Улица была широкая, рассеченная надвое хорошо отделанной грейдерами дорогой.

Белые домики прятались в тени яблоневых и грушевых садов. На улицу выходили частоколы из узко нарезанной дубовой планки – штакета. Заборы были одинаковой высоты; их ровная линия начиналась с окраины у тополевой аллеи и кончалась возле каменных зданий, расположенных в огороженном парке. На воротах парка по фанерному подбою было написано масляной краской: «Добро пожаловать!»

О том, что приглашение относилось не к нам, я догадался потому, что нас с фургоном не пустили даже близко к воротам. У калитки парка стояла сторожиха с палкой. Тополевая аллея тянулась через весь парк. В пролетах деревьев я увидел гору с ровно скошенными краями, заросшими темным лесом. После я узнал, что каменные здания и парк принадлежат курорту, а дальше к реке, от ванных зданий, где лечатся больные, текут серные ключи.

– Вы подождите здесь, а я разыщу Устина Анисимовича, – сказал отец.

– Иди, – сказала мать.

Отец быстро пошел к калитке, что-то сказал женщине с палкой, и она его пропустила.

Мать поглядела вслед отцу, вздохнула. Я понимал ее состояние. Мне тоже было не по себе. Мы приехали в чужое, неизвестное место. Нам негде было пока остановиться, негде умыться.

Пока отец искал Устина Анисимовича, мы подошли к памятнику Ленину, стоявшему среди цветочных клумб. Правая рука Ленина протянута в сторону кубанской степи. В левой руке зажата кепка. Цоколь памятника сделан из цельной гранитной глыбы.

– Как называются такие цветочки? – спросила Анюта, показывая на клумбу.

– Не знаю, – ответил Илюша, внимательно глядевший на памятник.

– Я сорву один, понюхаю!

– Я тебе сорву, – не глядя на нее, сказал Илюша.

– Они так пахнут! – Анюта потянула носом и выразила удовольствие на своем запыленном личике.

– Свиная ты печенка! – подразнил я ее.

– Я скажу маме. Обязательно скажу… Я знаю, кто это, – она подняла палец к памятнику.

– Кто? – Илюша посмотрел на нее с любовью.

– Дедушка Ленин, – сказала Анюта.

– Знаешь, – похвалил ее Илюша. – Молодец, курносая.

– Почему у меня такие братики, – Анюта скривила губы по своей привычке, позаимствованной у одной девчонки еще в рыбачьем поселке: – один дразнит свиная печенка, второй – курносая? Папа, папа идет!

Анюта побежала навстречу отцу. Он шел с каким-то человеком, одетым в белую рубаху навыпуск, с черным галстуком из тонкой шелковой ленточки, со шляпой в руках. Незнакомец обрадованно улыбался и, ускоряя шаги, еще издали помахал маме шляпой. Я догадался, что это и есть доктор Устин Анисимович.

Устину Анисимовичу тогда было около пятидесяти лет. Еще держались на его голове редковатые, скобкой подстриженные длинные волосы, еще достаточно живости было в движениях и приветливо блестели светлые внимательные глаза.

Я никогда не видел Устина Анисимовича, но слышал о нем много. Мне было понятно, почему доктор, протянув руки матери, сказал ей: «Ничего, ничего, что же сделаешь, Тонечка». И мать очутилась в его объятиях. Я слышал о большой дружбе между моими родителями и Устином Анисимовичем еще по Гражданской войне. Устин Анисимович помог матери выбраться из осажденного Черного Яра в Царицын. Доктор был восприемником Матвея.

Сейчас, увидев своего старого друга, мать вспомнила все, не могла сдержаться и расплакалась на улице.

Мне тоже было не по себе. Гордый Илюшка, чтобы не показать своего волнения, отвернулся. Анюта ревела, хватала мать за юбку, топала ногами.

– Мама, перестань, перестань, я не люблю, когда ты плачешь!

Познакомившись со всеми нами, Устин Анисимович приказал подъезжать к своему дому. Мать пошла с нами за повозкой, отец и Устин Анисимович – впереди.

Вскоре мы свернули влево с главной улицы. Узкая улочка с ухабами, наполненными водой, привела нас к хорошему каменному дому, недавно выбеленному известью. Он был крыт оцинкованным железом и украшен двумя конусными башенками со шпилями, тоже забранными под железную кровлю. Тесно, одна к другой, у забора стояли три огромнейшие белолистки с толстыми стволами и сплетенными между собой вершинами. Одно дерево близко прижималось к дому. Дождевая труба, казалось, держалась на его шершавой коре.

На улицу выходили два крыльца: угловое со ступенями из плитнякового камня – для пациентов, и второе – парадное, засоренное подсолнечной шелухой, с лавочками для сидения и резным навесом. Здесь был домашний ход. Два окна, примыкающие ко второму крылечку, были завешены изнутри занавесками, а третье, большое окно было наполовину закрыто марлей.

– Мы войдем в калитку, – сказал хозяин, – а вы, дружище, – обратился он к молдаванину, – заезжайте-ка с той стороны, там есть ворота.

Устин Анисимович прошел в калитку, снял засов с ворот и растворил их.

– Заезжайте, – крикнул он молдаванину, – прямо к сараю! Сено и ячмень найдем.

Мы стояли у калитки в нерешительности. Я увидел какую-то девочку, выскочившую из дому на крыльцо. Она приложила ладошку от солнца к своим глазам, таким же светлым, как у Устина Анисимовича, впорхнула в дверь и вернулась с веником в руках. Девочка быстро смахнула шелуху с крылечка и хлопнула дверью.

– Заходите же, заходите, – любезно приглашал Устин Анисимович.

Девочка, подметавшая крылечко, уже вертелась во дворе. Она непринужденно осмотрела нас с ног, обутых в дорожные постолы, до голов, прикрытых войлочными шляпами, и перевела взгляд на Анюту. Сестренка тоже смотрела на нее.

Девочка успела переодеться в платьице, усыпанное яркими цветами, в носочки с тремя цветными полосками по кругу и в туфельки из удивительно алой и мягкой кожи. Даже луговки на туфельках были не обычные, а из квадратных кусочков перламутра, радужно играющих под солнцем, как морские раковины.

Молдаванин черными, сноровистыми руками отстегнул нагрудники от хомутов, повел лошадей к плетенке из краснотала. По его лицу я видел, что он не завидовал нам, а может быть, и жалел.

К нам хорошо относился Устин Анисимович. Его обширный дом был красив. Мы не стесняли доктора своей большой семьей и не слышали ни одного слова упрека за все время пребывания у него. А скажу по совести, с какой радостью я мог, наконец, заснуть в своем домике, хотя он был и хуже, и меньше, и крыт дранкой, а не железом, – чувство неловкости не оставляло меня в доме доктора. Я не знал, как себя вести, что можно, а что нельзя класть на подоконники, столики и столы, в каком месте счищать грязь с подошв и как держаться при гостях.

Мне становилось не по себе от постоянного шепота матери: «Нельзя! Ты куда?» Мне было жаль маму. Она старалась изо всех сил услуживать жене Устина Анисимовича, нетерпеливой и болезненной женщине. Раздражение хозяйки дома происходило от ее болезней, а не от нашего присутствия. Но мы относили ворчание на свой счет и при ней притихали и дичились.

Я слышал однажды ее жалобы мужу:

– Все для них, кажется, делаю. Я рада твоим друзьям, я так много слышала о них. Но почему они тяготятся моими заботами?

– Поставь себя на их место, – тихо ответил ей Устин Анисимович. – Вот Иван Тихонович обживется в колхозе, построит домик, и мы гостями у него будем. Тогда и Антонина Николаевна повеселеет.

Пока я был свободен, как ветер, и знакомился с живописными окрестностями станицы, заводил новые знакомства. Так произошла моя первая встреча с Виктором Неходой, Яшей Волынским и Пашкой Фесенко.

Это случилось, пожалуй, через месяц после нашего приезда в станицу Псекупскую.

Давно уже уехал молдаванин Мосей Сухомлин, доставший за большие деньги пшеницу. Уже освоился на новом месте мой отец и начал организацию зернового колхоза. Уже было доверено отцу съездить в город и привезти первый трактор. Об этом будет рассказано после.

Глава пятая. Фанагорийцы

В синих трусах, босиком, без картуза, в сопровождении своих верных овчарок я отправился на берег Фанагорийки. Здесь река только-только вышла в долину и потому не успела вымыть глубокое русло. Фанагорийка бежала извивами, подрезая глинища правого берега. На левой стороне тоже поднимался обмытый рыжий берег, и на нем – кривые дубы, белолистки и много павших деревьев с ободранной пастухами корой. Оттуда доносилось позванивание козьего стада и хлопанье бичей. Дело было к вечеру. Пастухи возвращались в станицу.

Несколько мальчишек со смехом и улюлюканьем купали в реке свинью. Бедное животное, судя по его визгу, не чаяло, как вырваться из мальчишеских рук. Молодой пастушонок в соломенной шляпе перегонял бродом двух розовых породистых кабанчиков.

Пастушонок с опаской следил за забавами сверстников. Ему, как видно, были хорошо известны ребята, купавшие свинью, и он не хотел встречаться с ними.

Он постарался побыстрее миновать брод. Кабанчики охотно вошли в воду и, меленько ступая по дну своими копытцами, наискось перешли речку и поднялись на обрывистый правый берег.

Вскоре соломенная шляпа пастуха исчезла за садками.

После переката у брода река разливалась шире, образуя несколько протоков. Вода тихо журчала по камням, обмывая редкие заросли краснотала. Напротив зарослей по колени в воде, с удочкою в руках стоял худенький мальчишка с большими глазами. Он был одет в рваную рубашку и штанишки с помочами. Что-то жалкое было во всех движениях его тщедушного тельца, в частом подергивании штанишек, хотя они прочно висели на помочах. Он пугливо поглядывал в сторону шумной оравы. Было заметно, что мальчик спешит покончить с рыбной ловлей, чтобы избежать заведомой опасности.

Я спустился с обрыва и остановился на покрытых илом камнях.

– Удишь, а вечерять чем будешь? – задорно спросил я мальчишку, подражая манере старшего брата.

Очевидно, мое лицо, медное от приморского загара, независимый вид и свирепые овчарки – все это ошеломило мальчика. Он испуганно глядел на меня, и удилище дрожало в его руках. Леску сносило течением.

– Молчишь, тюлька?

– Здесь тюльки нет… не ловится… – пробормотал он.

– А ну-ка, покажи, что ты ловишь в этой луже?

Мальчик положил удилище на воду, прижал конец камнем и покорно направился ко мне.

Собаки заворчали. В нескольких шагах от берега мальчишка приостановился. Вода была чуть повыше его щиколоток. Теперь я заметил тонкую веревочку, привязанную к помочам, и на веревочке несколько рыбок, продетых под жабры. Когда мальчишка остановился, одна из рыбешек перевернулась вверх белым брюшком.

 

– Чего же ты стоишь, как столб?

– У тебя собаки, – сказал он. – Меня недавно покусали.

– Мои тебя не тронут, – грубо ответил я, чувствуя свое превосходство.

Мальчик вышел на берег. На его лице появилась деланная улыбка. Я почувствовал к нему жалость. Я выбрал одну из рыб и подкинул ее на ладони раз-два. Белое брюшко сверкнуло, как зайчик.

– Как называется?

– Чернопуз.

– Чернопуз? – угрожающе переспросил я.

– Тебя удивляет, что у него белое пузо. Я тоже не верил, – поспешно оправдывался мальчик. – Но это действительно чернопуз.

– А это?

– Головень. Видишь, какая голова. Здесь два головня и четыре чернопуза. Если ты хочешь принести домой рыбы, я тебе отдам. Только подожди, пока я еще наловлю.

Мальчик, по-видимому, привык к обидам. Мне стало стыдно. Принять меня за грабителя! Мне захотелось успокоить мальчика, показать свое благородство. Может быть, его надо защитить!

– Мне не нужна твоя рыба, – сказал я.

– Не нужна? А ты меня позвал…

– Просто интересно… Видишь… я недавно приехал с Черного моря. Привык иметь дело вот с такой водой, – я широко развел руками, – вот с такой глубиной, – мои глаза поднялись к поднебесью, где кругами парил молодой коршунок. – А рыбы! Ты знаешь, что такое белуга? Где тебе знать! А такими вот мы подкармливали чаек…

– Я не знал, что ты приехал оттуда. Конечно, если ты мог ловить таких больших рыб, что тебе мои чернопузы. – Мальчик, поняв, что ему нечего меня бояться, разговорился с жадной словоохотливостью, обычно свойственной впечатлительным, напуганным детям. – Так ты ловил дельфинов? Я тоже недавно поймал вот такую селявку. Я так и не мог отнести селявку своему дяде, у которого я живу сейчас. Селявку отобрали мальчишки. То есть не… отобрали, – мальчишка оглянулся, – я сам поделился с ними. Ведь дядя видел всяких рыб. А знаешь, какой из себя усач? Я ловил и усача на удочку. А есть такая рыба леточка. У нее вот такая голова маленькая, широконькая… Тоже приходилось ловить.

– А бычки водятся?

– Бычки здесь маленькие, головастенькие. Спрячется у камня и не заметишь, камешек ли это лежит мохнатенький, длинненький или бычок. Окунь здесь тоже попадается, пескарь, а весной подходит шамайка метать икру. Вот когда здесь шамайки! Руками бери! А…

Измученная свинья вырвалась наконец-то из жестоких мальчишеских рук и стрелой летела по берегу. По срезу, что вел к броду, поднялась и мгновенно скрылась из наших глаз.

Теперь мальчишки направились в нашу сторону, что-то кричали, размахивали кулаками. Мой новый знакомый прервал свой рассказ, и снова на его повеселевшем личике появилась, тревога.

– Витька Нехода, – тихо шептал он, – а с ним Пашка. Фесенко… Пашка… Они обязательно придут сюда.

– Пусть приходят.

Мальчик внимательно оглядел меня, точно сравнивая мои силы с неоднократно им проверенной опасной силой, двигавшейся на нас.

– Ты лучше сделай вид, что незнаком со мной, – быстро сказал он, – я от них откуплюсь… – он мгновенно поправился: – я им подарю… хотя бы всю низку. Хорошо, что я сумел наловить до их прихода кое-что. Я, может быть, еще подсмыкну головня или чернопуза.

Мальчик торопливо вернулся к своей удочке, достал из-за пояса спичечную коробку, вытащил оттуда червяка и насадил его на крючок. Поплевав на червяка, он забросил удочку по течению.

– Почему же без поплавка?

– Без поплавка почему? Здесь же вода тянет. На тихой – с поплавком. Вон там, – он показал в сторону, – с поплавком. – Мальчик осмотрел крючок, покачал головой. – Смыкала, смыкала и бросила. Надо пойти на другое место.

Он, поминутно оглядываясь, прошлепал вверх по воде. Снова засвистело удилище. На худеньком, черномазом лице мальчика застыло напряженное внимание. Еще секунда – и его тоненькая ручонка дернула удочку на себя, и я увидел просиявшее от удовольствия лицо маленького рыболова.

– Еще чернопуза! – весело воскликнул он. – Пятый!

Его пальцы ловко проткнули палочку под жабры, и рыбешка скользнула вниз по ниточке.

Наша мирная беседа была прервана подходившей оравой. Ребятишки двигались берегом Фанагорийки, бросались камнями и орали веселыми, резкими голосами какие-то стихи. Услышав эти зарифмованные выкрики, мальчик задрожал и побледнел, – вероятно, так дрожали бледнолицые братья, заслышав боевой клич индейцев где-нибудь в истоках Ориноко.

Голые «индейцы» приближались к нам. Лоскут и Мальва поднялись на ноги, оскалились. Я надеялся на их поддержку. Положение же мальчишки-рыболова, очевидно, было безнадежно. Я решил защитить его. «Индейцы» размахивали своими мокрыми штанишками, скрученными жгутами, выкрикивали:

 
К Яшке гузом мы идем,
Яшке пузо мы проткнем!
 

– Это я – Яшка, – скорбно заметил мальчик, – а тот впереди – Витька Нехода…

– Выходи из реки, иди ко мне, – скомандовал я.

– Не надо, – взмолился Яша, – ни в коем случае… Ты уйдешь, а мне… с ними встречаться… Мне жить с ними…

– Иди ко мне, – строже приказал я.

– Ты не одолеешь их, – прошептал Яша, опасливо исполняя мое приказание. – Слышишь, они держатся гузом.

Это впервые услышанное мною слово, вероятно, означало кучку или ораву. Но я приготовился не сдаваться.

Мальчишки приблизились. Теперь я мог видеть каждого из них. Витька Нехода был высокий длинноногий мальчишка с коротко остриженной белой головой и заносчивым взглядом. Витька держался вожаком и выкрикивал громче всех: «Яшке пузо мы проткнем!» Он шел впереди и в отличие от остальных был одет в мокрые трусики, прилипшие к его бедрам.

Второй забияка, Пашка Фесенко, уступал Виктору и в росте и в физическом развитии. Пашка был задирой, только чувствуя покровительство сильного. Он уже охрип от крика и больше всех размахивал руками. Нехода шел прямо ровным, уверенным шагом. Пашка носился, как стриж у крыши, подзадоривал ребятишек, хихикал, указывая пальцем то на меня, то на Яшку, сам, однако, не рисковал делать первый шаг.

К броду спустился пожилой казак в расстегнутом бешмете. Он небрежно, охлюпью сидел на саврасом коньке. Вторая лошадь, с мокрыми подпалинами от недавно снятого хомута, плелась позади. Зацокав о голыши, кони вступили в реку, остановились, потянулись к воде. Казак перекинул ногу, бросил в зубы дешевую папироску.

– Коней запалишь, Сучилин, – неодобрительно заметил болезненный старичок в рваной одежде, спустившийся к броду с другого берега реки. – Подхомутина еще не высохла, а ты позволяешь воду.

– Ладно.

– Ладно бы не поить, Сучилин.

– Все едино колхозное теперь добро.

– Уже принялись? – спросил старичок, задрав свою седоватую бороденку.

– Так точно, – казак цокнул на коней и тронул к берегу. Он так небрежно управлял лошадью, что сбился с переката. Кони попали в глубокое место. Всадник приподнял ноги, обутые в мягкие сапожки. – Дожди прошли в горах! Поднакатало водицы!

– Вот я и думаю, – прокричал в ответ старичок, – разуваться, лезть в воду, аль дашь коней – перееду. Неохота в холод ноги.

– Дам коней. А чего же не дать! Только спички-то есть у тебя лишние, коробок?

– Запас несу в свою полесовку, казак. Найду, чай, коробочек за переправу.

– Завтра трактор показывать будут. Какой-ся Лагунов-партизан покажет чудо-юдо! – так же громко сказал казак, достигнув берега. – Была агитация: за двадцать лошадей тянет… Не верю! Сколько ты жил, встречал такую брехню, а?

– Брехни много попадалось, – откликнулся старик. – А машина, чтобы за двадцать коней ответила?… Умный человек до всего заблагорассудит… Паровики же придумали?

– Паровики придумали, – согласился казак, – так то паровик! Трактор… И слово-то чудное, а?

– А чего же в нем чудного? Арбуз тоже чудное, небось, слово было сначала, а вот едим.

– Арбуз? – Казак засмеялся. – Одичал ты в лесу. Трактор к арбузу приравнял… В станице сутолочь. Комсомольцы бегают по дворам. В потребиловке все обои на плакаты закупили. Над ячейкой партии кумачи уже вешают. Как Первый май… Ну, стойте вы! – прикрикнул он на лошадей, выскочивших на тот берег. – Жить вам недолго. Пришлют трактора, вас на колбасу.

Казак спрыгнул на землю. Его руки даже не притронулись к лошади. Я не знал, что это признак ловкости. Мне подумалось, что всаднику противно прикасаться к лошадям, ставшим колхозным добром.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30 
Рейтинг@Mail.ru