Проносились годы, как метеоры.
Отец выздоровел. Его враги рубили леса на севере, трудом зарабатывая себе прощение. Старела мама на наших глазах, и нелегко было наблюдать ее увядание, хотя для нас она по-прежнему была прекрасна. Тихо, как свеча, истаяла жена Устина Анисимовича, и Люся надолго уехала в Крым, к родным, которые взяли ее на воспитание.
После ее отъезда я долго не находил себе места, тоскливо бродил по знакомым местам, сидел на песочном пляже, где бродили козы, летали яркие бабочки. Несколько дней я носил повязку на указательном пальце левой руки. Палец был сожжен на пламени свечки: я поклялся Люсе в верности.
Каким-то напоминанием об ушедших вместе с Люсей королевичах были фигуры шахмат. Играть меня научил Устин Анисимович. Я безумно полюбил шахматы и на время забросил турник и параллельные брусья; шахматы и спорт казались мне почему-то несовместимыми.
Доктор исподволь подогревал мою страсть, не подозревая, что приносит мне вред, однобоко развивая мои наклонности. Играли мы обычно в тихом и уютном месте, в станичной избе-читальне, где-нибудь на столике, возле сельхозуголка, где пряно пахли пшеничные стебли, кукуруза, травы.
Устину Анисимовичу приходилось все труднее и труднее одерживать шахматные победы. И вот однажды доктор начал проигрывать мне, своему ученику, первую партию.
Его глаза беспокойно бегали по шахматной доске, останавливались на моем кулаке, где в потной ладони была зажата похищенная в результате продуманного во всех деталях хода черная ребристая королева.
Нас плотным кольцом окружали мои сверстники, дрожавшие от азарта.
Волнение мешало сосредоточиться Устину Анисимовичу, и, наконец, он признал мою победу. У шахматной доски на миг возникло гробовое молчание. Устин Анисимович вынул платок, протер очки, глаза улыбались.
– Королеву-то снял, молодой человек, за «фука», – сказал он.
«Фуком» обычно называлась провороненная пешка в «плебейской игре» – шашках. Я предложил вторую партию – реванш. Устин Анисимович согласился. Игра продолжалась полтора часа. Доктор еще больше волновался, делал поспешные, непродуманные ходы. Он проигрывал снова. Не дожидаясь, пока я загоню его короля в мертвый угол, он положил его боком, хрустнул пальцами.
Он смотрел на меня удивленно и одобрительно.
– Ба, ба, Сергей Иванович, да ты уж вырос, братец. Теперь тебя не возьмешь за ушко, не вытянешь на солнышко…
Устин Анисимович ушел, повесив палку на руку, прикоснувшись на прощание только двумя пальцами к своей старомодной шляпе.
Накануне очень важного для моей жизни – вступления в комсомол – я получил письмо из Феодосии от Люси. Письмо было написано в шутливом тоне, радовало и волновало меня.
Жизнь в портовом городе не прельщала девочку. Она вспоминала нашу Псекупскую, наши шалости и детские радости. Не забыла и о клятве на огне стеариновой свечки.
В конце письма она написала: «Ц-ю своего королевича».
Сотни раз я прочитал это письмо, спрятал в карман и задумался. Она была гораздо моложе меня. Я дружил уже с шестнадцатилетними девушками. В тетрадки я записывал разные изречения.
В кармане куртки я часто находил записки, где клятвы в любви переплетались с просьбами помочь решить задачку по математике или проверить ошибки в сочинении. И все же тайна первой привязанности, первой детской любви была сильней. Я готов был пойти куда угодно вслед своей, именно своей Люсе.
Жизнь позволила мне доказать свою любовь к ней, но это – в дальнейшем…
Комсомольское собрание шло к концу.
Илюша встал, прикрутил фитиль, чтобы копоть не лизала своим черным маслянистым языком ламповое стекло, обратился к членам бюро:
– А теперь следующий вопрос… Прием в ряды Ленинского комсомола Сергея Лагунова…
Мне казалось, я восходил на высокую гору: надо было пересмотреть свой багаж, от чего-то отказаться, что-то добавить. Сердце замирало. Ленин, поднимавший руку с броневика, завещал мне: «Учись!» Я давал себе клятву быть достойным членом комсомола, выполнять все возложенные на меня обязанности.
– Мы, ребята, все знаем права, данные нам государством, – сказал прикрепленный к комсомолу от партийной организации председатель райисполкома, иссеченный белогвардейскими шашками, – а как мы понимаем свои о б я з а н н о с т и перед социалистическим государством?
Его вопрос теперь не захватил меня врасплох.
– Учиться, учиться, дойти до всех наук, если можно, превзойти их и, если нужно будет, отдать свою жизнь и знания своей Родине… отдать ей, – говорил я, будто произнося клятву.
– С завитками, но верно, – сказал предрайисполкома и забарабанил пальцами по столу. – Что ж, пора кончать, ребятки. Посчитать, второй час его мурыжите…
Я вышел обновленным человеком с заседания бюро. Рядом со мной шел Илюша. Его сильные, крепкие плечи покачивались в такт шагам.
Мы перешли улицу. Собаки лениво тявкали из-под штакетных заборов. От тополей ложились тени. В небе висела луна, огромный расплавленный шар, будто ее только-только горячими молотами отковали у огненных горнов. Тополя снова напоминали мне мачты бригов, в мечтах я плыл в будущее! Нужны только паруса, чтобы они напитались ветрами и понесли.
Мое торжественное и мечтательное состояние Илюша долго не нарушал. Он, видимо, понимал, что происходит сейчас во мне. Он это сам переживал не так давно.
– Придется тебе дать нагрузку – «ю-пэ», – сказал он.
– Хорошо, – согласился я.
– А в школе возьми спортивный кружок. Там у вас худые дела. Почти развалился. Вместе с Витькой Неходой возьми.
– Хорошо, Илюша.
– Будешь проводить пионерские костры, только, ради аллаха, не лезь в центр станицы. Выводи пионерию в лес, сами рубите дрова, жгите костры до самого неба. Приучайте детишек к натуральной жизни, к природе, развивайте мускулатуру, смелость, не бойтесь простуды…
– Хорошо, Илюша.
– То-то, – сказал Илья, – а что не так – ко мне. Помогу.
Мы подошли к дому, может быть, впервые серьезно поговорив друг с другом.
Дома неожиданно для меня было организовано торжество. Даже отец привинтил орден Красного Знамени, старательно расчесал усы и подмаслил прическу. В доме собрались друзья отца из колхоза, тут же сидели басовитый предрика, секретарь партийной организации и мои приятели – Виктор и Яша.
Под окнами ходил Пашка Фесенко. Его тоже пригласили, и Пашка долго и заискивающе жал мне руку.
– Я твоему, понимаешь ли ты, Иван Тихонович, задал вопрос на бюро, – басил предрика, накладывая на тарелку пироги с мясной начинкой: – права-то вы свои понимаете, а вот как насчет обязанностей?
– Ответил?
– Ответил. Хорошо ответил, Иван Тихонович, – басил предрайисполкома, – а делами – посмотрим.
Неслись годы-метеоры, и, наконец, пришло время ответить делами на призыв своего государства…
Война захватила меня в Крыму, на полевом аэродроме.
Враг шел с запада.
Бомбили Севастополь. Немецкие бомбардировщики пришли с румынских аэродромов, расположенных близ Констанцы. Военные объекты не пострадали. Флот был настороже. Истребители черноморской авиации отогнали противника. Флот ответил ударом по Констанце. В Румынию ходиди опытные бомбардировочные экипажи. Некоторые участвовали в финской кампании.
Я получил письмо от отца. Он писал, что Николай призван в армию и уехал в Краснодар на формирование. Илья находился в кадровых танковых частях в Киевском военном округе. Яшку не призвали по болезни, Виктора Неходу, оставленного в свое время по льготе, мобилизовали. Фесенко служил во флоте на действительной. Словом, почти все фанагорийцы, сверстники мои и друзья детства, ушли на войну.
Отец писал: «Уже начали косить ячмень на южных склонах, вывели на загоны из усадьбы МТС комбайны, скоро начнем убирать в массе озимые ячмени и пшеницы. Урожай, какого давно не видали. Начали цвести подсолнухи, кукуруза цветет, но еще не наливает початки…»
Вот так просто пришла война. По-прежнему мы занимались своими делами на аэродроме, принимали и провожали экипажи. Только теперь экипажи уходили на боевые задания. Иногда не возвращались. На опустевшем месте ставили новый самолет. Аэродромный пес, преданный нашему полку, повоет, повоет на опустевшем месте и начинает привыкать к новым хозяевам и снова ждет их возвращения.
Самолеты рассредоточили с линейки, принялись строить капониры. Аэродром окружили линией противовоздушной обороны: врыли пушки, зенитные пулеметы, перевели горючее в подземные хранилища, замаскировали их сверху землей и дерном.
Стояла жаркая, без дождей, погода. В воздухе носилась пыль. Мухи осаждали нас. Война, в подлинном своем смысле, не ощущалась нами. Я раньше представлял себе войну совершенно иначе. Мне думалось, везде будет царить постоянная восторженность, войдут в быт новые, красивые, романтические фразы, по-другому сложатся отношения между командирами и подчиненными. А все стало строже, утомительней, будничней и настороженней. В природе ничто не изменилось. Как и раньше, ячмени созревали скорее на южных склонах, в положенное время наливались кукурузные початки, так же послушно следили за солнечным кругом шляпки подсолнухов.
Нас переводили в Сарабуз, на стационарный аэродром. Сюда же, на полевой аэродром, подсели истребители запасного авиаполка. Молодые пилоты весь день кувыркались в воздухе. Их переучивали на новых самолетах. На смену тупорылым машинам, когда-то считавшимся шедевром авиационной техники, пришли узконосые, тонкокрылые, быстрые истребители.
Мне не удалось еще повидать авиацию противника. Демонстративные и разведывательные полеты над Крымом не производили на меня впечатления. С каждым днем все сильнее и сильнее меня беспокоила мысль: разобьют немца, война окончится, и не попадешь на фронт, не повоюешь.
Эти настроения, очевидно, свойственные юношескому возрасту, поддерживал мой друг авиамоторист Иван Дульник. Маленький, юркий, похожий на сверло, он не давал мне покоя, разжигал меня. Не одну бессонную ночку мы проворочались на своих койках. В голове моей роились мысли о разных подвигах, которые так и не придется мне совершить. Каждый человек, побывавший на фронте, вызывал у меня сосущее чувство зависти. Я не мог оторвать восхищенного и одновременно досадливого взгляда от играющих на солнце орденов, привинченных на гимнастерках хаки или на темно-синих морских кителях.
В конце июля меня и Дульника отправили по делам службы на один из флотских запасных аэродромов в районе Херсонеса. По пути мы попали в Севастополь. Город внешне жил обычной размеренной жизнью, если не считать следов противовоздушной маскировки. Торговали магазины, в киосках продавалось пиво, по улицам двигалась оживленная толпа. На станцию приходили поезда, люди поднимались к панораме. По-прежнему стоял бронзовый генерал инженер Тотлебен, окруженный бронзовыми солдатами. Возле памятника играли дети. Няни вывозили на колясках младенцев. Зенитные установки были умело отъединены от гуляющей публики рвами и заборами из колючей проволоки, скрытой в кустарниках. Аэростаты воздушного наблюдения на день маскировались в оврагах и лощинках. Только опытный глаз мог заметить то там, то здесь серый, поблескивающий под солнечными лучами аэростатный шелк. Военные корабли приникли к пирсам, как бы слились с ними. По бухте ходили катера и шлюпки, приставали транспорты, пехота, направляемая на оборону Одессы, проходила по пристани, деловито грузилась. Уходили транспорты, сопровождаемые морским и воздушным конвоем. Мне казалось, что страна уже несколько лет воюет. Как-то быстро обвыкли люди.
Более внимательный глаз заметил бы многое, что отличало военный Севастополь от мирного: город наершился, вооружился, снял с себя белоснежно-кремовые тона и стал похож на один из ошвартованных у стенки крейсеров. Город закрылся контрольно-пропускными шлагбаумами, прощупывался матросскими патрулями. Ночью движение замирало, только шла и шла пехота, катили пушки и пулеметы. Через порт к южному крылу фронта проходили крупные силы. Ночью город был темен и тих. Изредка вспыхивала точка патрульного фонаря и сразу гасла, или поднимались вверх десятки голубых мечей.
Эти ощущения боевой красоты Севастополя пришли ко мне гораздо позже. Тогда же, потолкавшись в городе около часу, мы так и не нашли в облике крепости того, что соответствовало бы нашим понятиям о войне.
Грузовик стучал по камням. Мы молча продолжали путь к Херсонесу. Густая известковая пыль садилась на фланелевки, на бескозырки. На грузовике стоял токарный станок. Его приходилось поддерживать руками, так как он ежеминутно грозил свалиться на нас. Кроме станка, мы везли инструменты в плоских ящиках и два самолетных винта в деревянных футлярах.
На аэродроме при ночной посадке пострадали два самолета. Надо было срочно привести их в порядок.
– Не знаю, сколько это отнимет у нас времени, – сказал Дульник.
– Смотря, как разложили, а то поглядим и уедем.
– Раз вызвали – значит, нужно будет потрудиться.
– Жаль машины. И так каждая на счету.
– Ночью садились на луч. Может быть, молодняк пилоты?
– Может быть, – согласился я.
Дороги пересекали многочисленные лощинки. Грузовик подпрыгивал, нас трясло. Виднелось плато Сапун-горы, вправо от нее синели скалы Балаклавы.
Низко над морем шли два морских разведчика, одномоторные воздушные черепахи с толкающим винтом и неуклюжими поплавками.
Теперь уже было видно море, на нем – точки сторожевых судов – охрана внешнего рейда. Сверкающее море лежало перед нами по всему горизонту до Балаклавских высот.
Дульник, сидевший с правого борта, перешел ко мне, на левый. Я знал характер своего приятеля: ему не терпелось поделиться со мной какой-то новостью.
– Что узнал, Дульник?
Дульник прикоснулся рукой к курчавому затылку, хитро поглядел на меня черными глазами.
– Узнал кое-что в Севастополе, Лагунов, – сказал он.
– Именно?
– Видал, как меня остановил морячок береговой обороны?
– Видал…
– Мой приятель еще по Одессе. Ланжеронцы мы…
Мне показалось, что за этим вступлением начнется обычный восторженный рассказ Дульника об Одессе. Я попросил быть ближе к делу.
– Организуются парашютно-десантные части для Одессы, – сказал Дульник.
– Где?
– Недалеко, на Херсонесе. Приятель указал мне «позывные».
– Кто организует? Флот?
– Конечно.
– Кто именно из флотского начальства?
– Некто майор Балабан.
– Балабан? – переспросил я.
– Балабан, – повторил Дульник, – ты разве с ним знаком?
– Если только это тот Балабан, – сказал я, – отчаянный капитан. Морской пограничник.
– Он! – обрадованно воскликнул Дульник. – Абсолютно точно, отчаянный капитан.
– Неужели тот самый отчаянный капитан?
– Совпадение исключено, – сказал Дульник, – тот самый. Где ты с ним познакомился?
– Я с ним незнаком.
– Незнаком? – Дульник округлил свои птичьи глаза. – Не представлен, что ли?
– Я его даже не видел. Я только слыхал о нем.
– Кто не слыхал про отчаянного капитана! Я помню, на Ланжероне…
Я снова перебил Дульника:
– В детстве имя отчаянного капитана произносилось нами, как имя жюльверновского капитана Гаттераса, – сказал я. – Капитан Балабан задержал в море фелюгу контрабандистов и передал ее рыбацкой артели, где работал мой отец. Фелюгу официально переименовали в «Капитанскую дочку», но мы называли ее «Мусульманкой». Так было романтичней.
– Слабое, конечно, знакомство, но использовать можно на худой конец. Не знаю я, каков майор Балабан, но, надеюсь, мы сумеем тронуть его сердце подобными воспоминаниями. Струны сердца!
– Не забывай разницу в звании, Дульник, – сказал я ему. – Учитывая субординацию, найдем ли мы возможность добраться до этих самых струн? Я сомневаюсь…
Через три дня мы, закончив дела на аэродроме, разыскали штаб отчаянного капитана невдалеке от Херсонесского музея. Дорога шла по оврагу, то там, то здесь виднелись остатки стен Корсуня Таврического, а выше, на фоне голубого свода, стояла башня Зенона.
В лощине укрывались от наблюдения с моря казармы. За колючей проволокой стояли грузовики, пушки. Бочки из-под горючего, снарядные и патронные ящики, тюки прессованного сена загромождали двор. Знойное солнце стояло в зените. Несколько чахлых деревьев не давали тени. Часовые изнывали от жары.
Владения отчаянного капитана были лишены романтической дымки.
Часовой пропустил нас во двор. Молодой морячок тащил вязку фляжек. Мы спросили его, как пройти. Он мотнул головой в сторону.
Мы пошли мимо бунтов военного снаряжения. Большими буквами на щитах было написано: «За курение – трибунал».
Возле одного из зданий, на солнцепеке, сгрудилась оживленная толпа моряков. Это были добровольцы, услышавшие о наборе и прибывшие в Херсонес к отчаянному капитану.
– Меня не примут, – сказал Дульник, пробираясь между мускулистыми высокими ребятами. – Телосложением не вышел. Никакие знакомства с «Мусульманками», пожалуй, не помогут.
Мы заняли очередь к Балабану. Дульник ушел выяснять обстановку. Через полчаса он вернулся, отвел меня в сторону. На его носу сверкали мелкие капли пота, спина под фланелевкой намокла, волосатые смуглые руки были увлажнены.
– Отбирают только тех, кто имеет парашютные прыжки, – весело улыбаясь, прошептал он. – Повезло нам, брат.
– Чего же ты радуешься?
Его лицо сияло. Смеялись его черные глаза, окруженные морщинками. Веселье так и искрилось на его загорелом, узком лице.
– Не понимаешь?
– Ничего не понимаю. Мы с тобой не имеем ни одного парашютного прыжка…
– Надо иметь голову, Лагунов. А человек с головой должен знать, что парашютный прыжок – это невесть что такое. Подумаешь, парашютный прыжок! Машина вытащит тебя на пять тысяч метров в небеса, умный человек снимет дверцу в центроплане, а тебе останется только нырнуть вниз и подчиниться механизму, который отлично сработает без тебя. Я говорю о парашюте.
– Какой же механизм – парашют?
– Я не хочу отвлеченно спорить, – обдав меня своим жарким дыханием, заявил Дульник. – Надо иметь голову на плечах и постараться убедить майора Балабана, что мы прыгали с парашютом. Ну, не очень много, чтобы поверил. Ты можешь сказать примерно цифру… одиннадцать, чтобы не было ровного счета, я, ну, скажем, семь. Этих цифр и держаться.
– Он потребует документ.
– Какие сейчас могут быть документы? – возразил Дуль-ник. – Отчаянный капитан поглядит нам в глаза, увидит отвагу и зачислит. А там не наше дело. Он сам снесется с полком, с командованием. Идем, идем, Лагунов. А эти молодцы нам почти не соперники. Мало кто из них имеет парашютные прыжки.
Итак, мы решили соврать. Когда я узнал, что набирают только двадцать человек, я больше уже не колебался.
Майор вызывал по одному. Наконец очередь дошла и до нас. Наше желание протиснуться вдвоем было мгновенно и молчаливо пресечено рослым моряком-автоматчиком, стоявшим на часах.
Первым вошел Дульник. Я через дверь слышал его громкое, четкое приветствие, хлопок ладошки по шву и удары каблуков по полу. Потом он прошел в глубину комнаты, и все смолкло.
Свидание продолжалось ровно десять минут. Дульник вышел сияющий и торжествующий. Я понял: ему удалось уговорить отчаянного капитана.
– Порядок, – шепнул он мне, – давай, давай входи.
Дульник потер ладошки, подбил с двух сторон бескозырку и направился во двор с видом победителя.
Я вошел в кабинет Балабана, щелкнул каблуками, отрапортовал по форме.
Балабан стоял у окна, чуть пригнувшись, и, казалось, глядел во двор, где группа моряков от нечего делать играла в «жука». На самом деле он искоса, но внимательно и как-то насмешливо разглядывал меня.
В комнате, кроме него, находились два флотских командира, но я сразу решил, что майор, стоявший у окна, и есть Балабан. Именно таким представлял я себе отчаянного капитана. Передо мной стоял человек ростом выше ста девяноста сантиметров и весом не менее ста двадцати килограммов. На нем ладно сидел флотский костюм, сшитый у хорошего портного, – вряд ли на его фигуру нашелся бы готовый мундир. На груди его я увидел ордена Ленина и Красного Знамени, потускневшие от времени и моря. Из-под полы кителя свисал пистолет в морской кобуре из плотной черной кожи.
– Документ, Лагунов, – раздался неожиданно тонкий голос Балабана.
Я шагнул вперед, протянул майору бумагу.
Балабан быстро взял ее, развернул. В его огромных руках, с такими толстыми пальцами, что казалось, их невозможно сжать в кулак, моя бумажка показалась лепестком мимозы. Балабан помахал документом в воздухе, вернул мне, не читая.
– Сколько имеете прыжков, Лагунов?
– Одиннадцать, товарищ майор, – без запинки ответил я.
– А может быть, какой-нибудь пропустили, Лагунов? Может быть, двенадцать или тринадцать?
– Нет, одиннадцать, товарищ майор.
Балабан отошел от окна, прошелся по комнате. Половицы скрипели под его энергичными шагами. Он что-то сказал капитан-лейтенанту, сидевшему у стола. Тот наклонился к столу, записал. Когда он писал, на его новеньком нарукавном галуне мелькнули зайчики.
Теперь Балабан стоял передо мной. Я видел его насмешливые глаза, крупное, будто вырубленное из кряжевого дуба, лицо. Такой же крупный нос, выдающийся подбородок, большие мясистые губы, вероятно, безобразные в другом сочетании, здесь производили впечатление гармонии. Таким, таким должен быть отчаянный капитан, умевший захватывать фелюги, рубить под корень мачты, орать в штормовые ураганы и крепко, как медный памятник, стоять на палубе своего судна.
– Похвально, Лагунов, что ты, как патриот, решил помочь осажденной Одессе, – сказал Балабан и сделал паузу.
Душа моя возликовала. Победа одержана. Я поступаю под начало к отчаянному капитану. Затаив дыхание, я стоял перед ним, не спуская с него глаз, в которых, вероятно, сейчас горело счастье.
Балабан выудил из кармана малютку-трубочку, повертел ее в своих лапищах. Опять выдержал паузу.
– Давно ты дружишь с этим жуликом? – неожиданно спросил Балабан.
– Каким жуликом, товарищ майор?… – Я запнулся.
– А вот с этим жуликом, который хвастался передо мной на этом самом месте?
– Дульником?
– Не Дульником, а жуликом. – Балабан приподнял брови, улыбнулся всем ртом. – Сколько ты сделал прыжков? А?
Слова не сходили с моего языка. Я молчал, подавленный его проницательностью.
– Как же вы решили обмануть старшего командира, Лагунов?
– Я сделал одиннадцать парашютных прыжков, товарищ майор, – пролепетал я, чувствуя, что проваливаюсь в бездну.
– С печки на лавку? – спросил Балабан, подавив смех, играющий на его лице.
Я молчал.
– У тебя есть совесть, Лагунов, – сказал Балабан, – а Дульник, твой приятель, кажется, потерял ее по дороге к Херсонесу. Жулик он, жулик!
– Наш обман был продиктован самыми хорошими намерениями. – В моем голосе что-то дрогнуло.
Ноги уже окончательно не подчинялись мне, в глазах помутилось. Майор представлялся мне какой-то огромной, расплывчатой и колеблющейся массой. Я так сжал кулаки, что ногти вонзились в ладони, и пришел в себя.
Балабан понял мое душевное состояние.
– Ничего, Лагунов, – сказал он дружелюбно, – будем знакомы. – Он протянул мне свою лапищу с растопыренными пальцами. – Иди, Лагунов, – Балабан изучал меня от пяток до макушки, – пока наш альянс не состоялся. Пойми, у нас нет времени сейчас подготавливать вас. Нам нужен готовый товар, понял? А в дальнейшем, милости прошу, не забывай майора Балабана.
Я вышел в каком-то тумане. Дульник поджидал меня у выхода.
– Ты рассказал ему про «Капитанскую дочку»? – любопытствовал Дульник. – Про «Мусульманку»?
Я не отвечал ему. Мы шли по двору, миновали часового, поднялись в гору. Свежий бриз овеял мое лицо. Ворота и стены древнего Херсонеса стояли, залитые ослепляющим солнцем. Море искрилось и переливалось, как бы засыпанное до дна драгоценными каменьями. А там, далеко, сражалась Одесса. Сражалась и будет сражаться без меня.
Дульник правильно расценил мое молчание.
– Я вижу, ты не принят, но я?
– Балабан велел мне передать тебе…
– Ну, ну… – перебил Дульник.
– Что ты жулик.
– Все ясно. – Дульник сокрушенно вздохнул, присел на камень. – Ты не сумел до конца держать марку.
– Балабан видит на три сажени в землю. А ты решил его провести. Он всю жизнь имел дело с жуликами, с контрабандистами, с пиратами.
Дульник не мог скрыть своего разочарования.
Его одинаково печалили и несбывшиеся мечты и провал придуманной им хитрости. Мы вернулись в Сарабуз. На аэродроме мы решили ни с кем не делиться нашей неудачей. Эта первая тайна скрепила нашу дружбу.
В Сарабузе меня ждало письмо Анюты.
Благотворную радость и душевное спокойствие приносили мне письма сестры, дышавшие милым и неуловимым, как запахи белой акации, девичьим очарованием.
О! Конечно, ей я опишу мою встречу с Балабаном. Она была слишком мала тогда, на Черном море, чтобы помнить об отчаянном капитане. Но сколько раз ей, Виктору Неходе и еще маленькому существу с белокурыми косичками я рассказывал фантастические истории, связанные моим воображением с именем отчаянного капитана.
Я не буду описывать Анюте своего позора. Я придумаю, что написать, призвав на помощь древнюю землю херсонистов – мореплавателей и виноградарей, алмазные волны Черного моря, омывающие Прекрасную гавань, как назывался Севастополь; воспользуюсь повестями Дульника об Одессе и все свяжу с образом Балабана. Пусть почитает Лукиана, его «Правдивые истории», и найдет в античном коне-коршуне, летающем на грифе, прообраз сегодняшнего Балабана. Кони-коршуны обязаны были облететь страну и, завидев чужеземцев, отводить их к царю. «Каким образом проложили вы дорогу, чужеземец, и явились сюда?»
«…Осиротел наш дом, Сережа, – писала Анюта. – Нет тебя, нет Илюши, нет Коли. Мама крепится, но поддалась горю. Она тщательно следит, чтобы никто не трогал ваши постели, которые застланы так же, как в день вашего отъезда. Никто не прикасается к вашим вещам. Мама разрешила мне пользоваться твоими книгами, так как я уже подросла. Каждое утро мама рассказывает нам свои сны. Они у нее очень логичны. Мне же всегда снится какой-то сумбур. Вчера, например, мне снилось, что у нас дом из множества комнат, везде стеклянные двери, нет замков, и тысячи воров врываются в нашу квартиру. Я вижу их, пытаюсь кричать, а голоса нет. Горло схватило спазмами. А воры комкают ваши постели, заворачиваются в ваши одеяла и проходят сквозь стеклянные двери. Я не могу вырвать из горла ни одного крика. И вот гляжу, надо мной наклонилась мама, теребит меня: „Аня, Аня, ты кричишь во сне. Страшно!“ Я не стала рассказывать маме, что я видела во сне. Она придает большое значение снам. И трудно ее разубедить в подобных предрассудках. Не надо ее расстраивать. Советую почаще писать о себе. Ты не можешь представить, сколько радости доставляют нам твои письма. Илья важничает, скуп на подробности. Неужели он считает, что, поделившись своими мыслями о нас, он раскроет военную тайну? А может быть, ему просто некогда, и я напрасно на него нападаю?
Отец все время в поле. Урожай небывалый. Приходится всем нам заниматься уборкой. Пшеница курганами по всем токам. Над полями иногда пролетают немецкие самолеты. По-моему, разведчики. Идут на большой высоте, не бомбят и не стреляют. Видна ли им наша пшеница?
Виктор ушел в армию. Его мать частенько приходит к нам. Долго разговаривают две матери. Воюешь ли ты уже? Или по-прежнему „хозяин“ самолета? Фанагорийка пересыхает, но возле скалы Спасения по-прежнему отличные купанья. Я научилась прыгать в воду с той самой вербы, с какой прыгал ты. Поздравь свою Анюту…»