bannerbannerbanner
Пепел над пропастью. Феномен Концентрационного мира нацистской Германии и его отражение в социокультурном пространстве Европы середины – второй половины ХХ столетия

Борис Якеменко
Пепел над пропастью. Феномен Концентрационного мира нацистской Германии и его отражение в социокультурном пространстве Европы середины – второй половины ХХ столетия

Полная версия

Б. Беттельгейм подробно рассматривает все формы изменения человека в условиях лагеря: какие виды принимает самоопределение человека, как он приспосабливается к существующим условиям, как работают механизмы психологической защиты, эмоциональные связи, как выбираются «мишени для злости». Одним из первых Б. Беттельгейм на конкретных примерах рассмотрел связку «преследователь – жертва» и зафиксировал механизм взаимной демонизации в рамках этой связки. Проведя глубокий анализ генезиса и форм тоталитарного государства, Б. Беттельгейм продолжил дискуссию о тоталитаризме, начатую ученицей М. Хайдеггера, философом Ханной Арендт, заявив о «психологической притягательности тирании».

«Ясно, что чем менее мы парализованы страхом, – пишет Б. Беттельгейм, – тем больше уверены в самих себе, тем легче нам противостоять враждебному миру. И наоборот, чем меньше у нас сил и если они к тому же не подкрепляются более уважением нашей семьи, защитой и спокойствием, которые мы черпаем в собственном доме, тем менее мы способны встретить лицом к лицу опасности окружающего мира… Тирания государства подталкивает своих подданных к мысли: стань таким, каким хочет видеть тебя государство, – и ты избавишься от всех трудностей, восстановишь ощущение безопасности во внешней и внутренней жизни. Ты обретешь спокойствие и поддержку в своем доме и получишь возможность восполнять запасы эмоциональной энергии. Можно суммировать следующим образом: чем сильнее тирания, тем более деградирует ее подданный, тем притягательней для него возможность «обрести» силу через слияние с тиранией и через ее мощь восстановить свою внутреннюю целостность»[49].

Важной заслугой Б. Беттельгейма стала его попытка понять, как стали возможны массовые убийства и что представляет собой психология массового убийцы. Не менее важны и рассуждения автора о роли страха, производимого концлагерями и траслируемого на ту часть населения, что оставалась за пределами лагеря. Таким образом, Б. Беттельгейм на много лет невольно предвосхитил не только эксперименты А. Бомбара по выживанию в чрезвычайных условиях, но и исследования, посвященные природе страха, как, например, работу Р. Салецл[50].

В 1968 году увидела свет книга бывшего заключенного франкистского концентрационного лагеря, польского психолога, психиатра и философа Антона (Антония) Кемпинского «Освенцимские рефлексии»[51]. В 1950-х годах он принял участие в работе по реабилитации выживших узников Освенцима – этот опыт лег в основу указанного труда, а позднее еще нескольких статей: «Anus mundi», «Кошмар», «К психопатологии сверхчеловека», «Рампа», «КЛ-синдром» и др. (все эти статьи вошли в сборник «Экзистенциальная психиатрия», вышедший на русском языке в 1998 году)[52]. Главной заслугой А. Кемпинского стало выявление особого состояния узника лагеря после освобождения. Это состояние исследователь назвал «КЛ-синдром (синдром концлагеря)», или «постлагерной болезнью». «Часто постлагерные последствия проявляются лишь много лет спустя после выхода из лагеря, – писал он. – Основным вопросом, однако, является вопрос о том, что среди этих разнородных болезненных последствий есть такое, что позволяет объединить их общим названием «синдром концлагеря» либо «постлагерная болезнь». Они разные и страдают разными болезнями, обусловленными пребыванием в лагере, и, однако, имеют что-то общее.

Именно этот факт, как представляется, явился мотивом введения первыми исследователями термина «КЛ-синдром». Этот синдром с годами становился еще более выраженным… Поэтому бывшие узники, в общем, очень чувствительны к аутентичности контактов с людьми; они лучше всего чувствуют себя среди своих, так как только с ними у них есть общий язык; к другим людям они питают определенное недоверие. Изменения личности, наблюдаемые у бывших узников, в определенной степени подобны изменениям, остающимся после психоза, особенно шизофренического типа. И те и другие после того, что пережили, как бы не могут снова вернуться на землю. Необычность их переживаний слишком велика, чтобы поместиться в диапазоне переживаний нормальной жизни»[53]. В своих работах А. Кемпинский касается очень широкого круга вопросов – как человек превращается в лагере в автомат, как работает структура по превращению людей в машины, особенностей психологии убийц, какие тенденции из Концентрационного мира угрожают возродиться в современности? То есть А. Кемпинский добавил очень многое к той картине общего состояния системы Концентрационного мира, психологического, ментального состояния узника, которая была создана Б. Беттельгеймом за несколько лет до этого.

В 1973 году была издана работа польской исследовательницы, социолога, бывшей узницы Освенцима Анны Павельчинской «Ценности и насилие в Аушвице»[54], посвященная базовым основам существования узников концентрационных лагерей. Автор работы рассматривает Освенцим как «социологическую проблему» и отмечает соблазн подойти к изучению «конкретного изолированного общества, состоящего из тех, кто подвергается насилию, и тех, кто его порождает». Но здесь возникает препятствие: «ограничившись этим, можно радикально уменьшить потенциал понимания социального феномена концентрационного лагеря – феномена, которому противостоит современный западный ум, сформированный европейской гуманистической культурой, христианской этикой и идеями свободы, равенства и братства»[55]. А. Павельчинская считает, что Концентрационный мир, невзирая на кажущуюся изолированность, оказал огромное влияние на Европу и ценности гуманизма.

Что касается «человеческого пространства» лагеря, то исследовательница подошла к нему с точки зрения угроз тем, кто там находился. Пребывая в условиях доминирования «агрессивного пространства», узники лишались возможности создать целостные группы, рамки которых защитили бы членов группы от внешней среды. А. Павельчинская отмечает, что отдельно взятый узник сознавал важность отношений с другими заключенными, и особенно «уровень его социальных связей с другими заключенными, систему отношений, связывающих меньшие и большие группы заключенных»[56]. Сообщества заключенных начинали создаваться по принципу самоорганизации сразу по прибытии, еще в карантине. «Пассажиры» из одного и того же транспорта образовывали небольшие стихийные группы, борющиеся за свою жизнь. На этом же этапе, когда у большинства заключенных все еще был относительный запас прочности, в группах возникали возможности самореализации для тех, кто был более активным и изобретательным. Такие члены группы могли получить лучшее спальное место (например, на досках, а не на кирпичах или земле), они могли «организовать» себе соломенную подстилку или даже одеяло, у них получалось так управлять ситуацией, чтобы им доставалась лишнюю порцию баланды.

Однако администрация лагерей хорошо видела и понимала эти процессы и не была заинтересована в их развитии. Поэтому конец карантина обычно совпадал с разгоном этих более или менее организованных групп – общую массу узников делили по баракам, рабочим бригадам, где все повторялось вновь: приходилось заново искать поддержки у новых товарищей, вновь добиваться места для сна, условий для еды и т. д. Такие ситуации повторялись регулярно (заключенных перемешивали, переводили из барака в барак, из лагеря в лагерь и т. д.) и тем самым лишали массу узников любой возможности для самоорганизации внутри себя и разрушали могущие возникнуть групповые связи. В итоге единственным «личным» пространством лагеря, по мнению исследовательницы, становились места работы заключенных (и то не все) и нары в бараках. Однако этих мест было недостаточно для формирования своей среды[57].

 

В указанных выше работах трудно разграничить исследователя и непосредственного наблюдателя, и в этом их безусловная ценность. То есть это источники и историография одновременно, при этом источниковая часть нередко подавляет историографическую. Необходимо констатировать, что приведенными работами в значительной степени ограничивается круг тех, кто попытался сделать пространство Концентрационного мира пространством личной, научной, философской рефлексии и, что самое главное, кому это удалось.

Отдельную группу источников и одновременно историографии (последней в меньшей степени, нежели в работах предыдущей группы авторов) составляют работы бывших узников, ставших после заключения писателями, поэтами, драматургами и создавших отдельный жанр осмысления опыта выживших в лагерях через литературу, или, по выражению В. Зебальда, занятых «процессом отыскания справедливости посредством писательства»[58]. Говорить в целом о безусловной достоверности работ бывших узников едва ли возможно – трагический опыт всегда слишком субъективирован, у наблюдателя смещена оптика и затруднена способность адекватной передачи впечатлений о пережитом (к этому положению придется неоднократно возвращаться). Однако тезис о невозможности достоверности приобретает особую актуальность, когда приходится обращаться к воспоминаниям, заключенным в литературную форму.

Последняя часто становится важнее содержания, требуя соблюдения жанровых и стилистических особенностей. Поддерживая форму, автор нередко сознательно деформирует содержательность и фактологию и допускает возможность того, что в тексте появляются взаимоисключающие моменты. Последнее для литературного текста (в отличие от научного) не является проблемой. Лингвист А. Жолковский обращает внимание на наблюдение Гёте, касающееся текста «Макбета» Шекспира. Гёте подмечает противоречие в тексте: в одном месте леди Макбет бездетна, а в другом она говорит, что готова убить своих детей, лишь бы ее муж стал королем, – однако Гёте считает это не недостатком, а закономерностью. И эта закономерность объясняется им тем, что в каждом месте художественного текста должно быть самое сильное утверждение, вытекающее из логики событий[59].

В рамках концепции Лоренса Л. Лангера именно и только в рамках литературных жанров, их особенностей и стилистики свидетель может освободиться от общепринятого языка, действовать вне культурной цензуры, за границами воображения и правил изложения, отменять механизмы самооценки, зависящие от социальных и культурных стереотипов. В этой ситуации фрустрация автора возникает по умолчанию, так как он обязан предусмотреть то обстоятельство, что читатель не воспримет сказанного, но он обязан говорить, даже точно зная, что его не поймут или поймут превратно[60].

Таким образом, внутренняя логика отдельного сюжета нередко становится более важна, чем логика текста в целом, что хорошо видно по литературным произведениям, созданным бывшими узниками. Кроме того, тщательно выписанные диалоги заключенных, рассудочная, точно выверенная последовательность событий заставляют усомниться в достоверности нарратива, структура которого в целом вступает в противоречие с описанным в тексте измученным, болезненным или предсмертным состоянием автора или главных персонажей. Понимание этих особенностей жанра требует от исследователя перепроверки многих приведенных авторами фактов и тщательного их анализа, в процессе которых возможно в большей или меньшей степени освободить текст от «литературности», его автора – от образа главного персонажа или целого ряда персонажей и вычленить элементы достоверности.

Тем не менее литературные произведения бывших узников – важная и неотъемлемая часть нарратива феноменологии Концентрационного мира, нарратива, без которого многие моменты этого мира не могут быть поняты, так как нередко только литература, играющая значениями, жанрами, стилями, языком (порой на грани абсурда), является самым эффективным инструментарием, с помощью которого возможно ближе всего подойти к достоверности происходящего и ощутить сопричастность чужому травматическому опыту. Роман, повесть, рассказ становятся безусловной формой, обеспечивающей достоверность знания, то есть, минуя эти жанры, невозможно получить доступ к тому, что необходимо знать о произошедшем в лагерях.

Кроме того, литературные жанры хорошо защищают общество от стигматизации драматическим прошлым, снижают его кумулятивный эффект, позволяя отделить травматический сюжет от его носителя, преподнести указанную стигматизацию как опыт травмы вообще или как чей-то анонимный опыт, смягчая поражающий эффект, так как шокирующая правда всегда приходит не вовремя. Разумеется, не все авторы, передававшие в литературной форме лагерный опыт, стремились к рефлексии – значительная часть литературных текстов на данную тему является беллетризованной фиксацией произошедшего. Поэтому в рамках рассматриваемой темы для нас представляют интерес только те авторы, которые сделали в своих произведениях попытку анализа и осмысления своего личного трагического опыта пребывания в концентрационном лагере.

Облеченные в литературную форму мемуары узников лагерей начинают появляться почти сразу после окончания войны. В 1945 году увидела свет книга литературных воспоминаний «Знаю палачей из Бельзена»[61] Софьи Посмыш, узницы Освенцима и Равенсбрюка, позднее филолога, писателя и драматурга. Автор в своей работе стремилась не только описать и осмыслить свой лагерный опыт как заключенной, но и поставить себя на место тех, кто охранял и истязал узников, – эсэсовцев, капо, «ауфзеерок». Это была одна из первых попыток разобраться в психологии лагерных убийц и насильников, описать не столько физическое, биологическое, сколько ментальное противостояние двух миров лагеря: эсэсовцев и узников. В последующие годы эта тема была развита писательницей в имеющих мемуарный характер повести «Пассажирка»[62], вышедшей в 1962 году, и целом ряде рассказов («Каникулы на Адриатике» (1970), «Тот самый доктор М» (1981), «Христос из Освенцима» (2008) и др.).

В 1946 году в Мюнхене выходит сборник «Мы были в Освенциме»[63], который стал одной из первых публикаций об этом лагере смерти. Книга была выпущена в Мюнхене издательством Анатолия Гирса, поляка, издателя с довоенным стажем, также бывшего узника Освенцима и Дахау. В книгу, которая родилась из дискуссий об опыте пребывания в концентрационных лагерях, вошли 14 рассказов трех очевидцев, перед именами которых были приведены номера, под которыми они числились в Освенциме (6643 Януша Неля Седлецкого, 75817 Кристина Ольшевского и 119198 Тадеуша Боровского), хотя сами рассказы не подписаны именами авторов. Издатель книги, автор предисловия, также поставил под ним свой лагерный номер 191250. Книга стала библиографической редкостью, так как А. Гирс, не имея необходимых средств для хранения тиража, уничтожил большую его часть.

Из трех авторов книги только Т. Боровский, уже сложившийся поэт и писатель, продолжил литературную деятельность, принесшую ему широкую известность. Сборник включает четыре его рассказа: «День в Гармензе», «Пожалуйте в газовую камеру, дамы и господа», «Освенцим, наш дом» и «Люди, которые пошли дальше». Еще несколько рассказов сборника были им отредактированы. Задача авторов состояла в том, чтобы представить обществу достоверную картину произошедшего в Освенциме (отсюда лагерные номера под именами авторов и редактора), формулу жизни и смерти в нем, и она, судя по реакции читателей, была решена – сборник невозможно было достать. Не случайно рассказы Т. Боровского, вошедшие в этот сборник, впоследствии стали неотъемлемой частью нарратива, связанного с Концентрационным миром.

Спустя два года Т. Боровский выпустил две свои самые знаменитые книги «Прощание с Марией»[64] и «Каменный мир»[65], где в беллетристической форме отразился опыт пребывания автора в концентрационных лагерях. Автор, поставив вместо себя в центр повествования студента с тем же именем, что и он сам (Тадек), попытался передать опыт лагеря «изнутри» максимально точно. Жесткий, насмешливый, иногда циничный язык повествования, который Т. Боровский выбрал сознательно, пытаясь нащупать новые формы языка, адекватного пережитому, нарочито беллетризованная форма рассказов нередко вызывали у читателей, привыкших видеть в воспоминаниях о нацистских лагерях трагизм и ужасы, реакцию отторжения и надолго закрепили за писателем прозвище «проклятого на земле». Многие читатели и критики, обвинявшие писателя в очернительстве, посчитали, что данными текстами Т. Боровский каялся за преступления, совершенные им за колючей проволокой Дахау и Освенцима.

 

Однако именно этот литературный прием позволял автору попытаться отстраниться от происходящего, оставить пространство для анализа и выводов, так как сам Т. Боровский, по воспоминаниям тех, кто его помнил в лагере, сохранял в заключении смелость, выдержку и достоинство, которые, в частности, выражались в том, что он продолжал писать стихи, – его «Песенку любви и тоски» пели в Освенциме на Рождество польские узники. Одной из своих задач Т. Боровский видел в необходимости показать сквозь трагедию нацистских концентрационных лагерей крушение всей системы западного мира. Не менее ценны в данных работах и попытки автора выяснить, что́ предшествовало пребыванию человека в лагере и что стало с узниками после их освобождения. То есть Т. Боровский впервые сделал попытку проанализировать психологическое состояние узника после выхода из лагеря.

В декабре 1945 года вышел в свет роман узницы Освенцима, польской писательницы Северины Шмаглевской «Дым над Биркенау»[66], который позднее выдержал множество переводов на иностранные языки. Благодаря этой книге С. Шмаглевская была приглашена в качестве свидетеля на Нюрнбергский процесс и стала единственной польской женщиной – свидетелем на этом процессе. Участие в нем позднее было отражено ею в книге «Невиновные в Нюрнберге»[67]. В романе «Дым над Биркенау» С. Шмаглевская, проведшая в лагере почти три года (поэтому книга делится на три части), постаралась по личным впечатлениям и со слов свидетелей максимально подробно зафиксировать быт и бытие женщин – узниц Освенцима, а также детали пребывания в лагере узников-мужчин. Тщательная фиксация деталей делает роман С. Шмаглевской похожим на историческую хронику.

На страницах романа автор неоднократно признается, что нарисовать общую картину жизни и функционирования лагеря ей не под силу, но тем не менее данная книга стала одним из важнейших и достовернейших литературных свидетельств о Концентрационном мире. Основная интонация романа – недоумение. Недоумевают живущие в бараках: «– Скажите, – взволнованно шепчет кто-то, – почему мы не сходим с ума, глядя на все это? – А разве мы нормальные, если можем есть, спать, работать рядом с этим? Если можем говорить и даже улыбаться, когда кругом траур… Если не бросаемся на проволоку или на эсэсовцев, пусть даже с голыми руками… Может, это и есть безумие?» Недоумевает молодая еврейка из Лодзи, обреченная на гибель: «Она стоит между женщин и вся в крови, не спуская неподвижного взгляда со столба дыма. Неотвязная мысль сверлит ее мозг, и, не в силах понять происходящее, она с недоумением повторяет: – Ведь немцы – люди. И мы, евреи, тоже люди. Верно? Мы, евреи, люди, и немцы тоже люди». Недоумевает автор: «С каким странным чувством выходишь на поле, то самое поле, куда вывозят пепел. Ноги с опаской ступают по светло-серой поверхности, с которой вздымается ветром легкая пыль. Вот они люди, среди которых ты стоял на поверке еще сколько месяцев тому назад, люди, которые хотели жить. Здесь, на поле, рассыпан пепел тысяч сожженных, и теперь к твоим ногам пристает человеческий прах»[68]. С. Шмаглевской одной из первых удалось вслух произнести те вопросы, которые будут задавать сотни выживших и на которые до сих пор нет убедительного ответа.

Роман С. Шмаглевской имеет редкое для такого рода литературы достоинство – при всех драматических деталях он неэмоционален и деполитизирован. С. Шмаглевской удалось избежать соблазна выразить свое личное (и не только) отвращение, презрение и ненависть к администрации лагеря и отдельным эсэсовцам. В нем нет и попыток назвать конкретно виновных в произошедшем или поразить читателя цифрами погибших и описаниями способов их умерщвления. То есть нет всего того, что обычно сильно влияет на степень достоверности и убедительности нарратива.

Роман «Невиновные в Нюрнберге» написан С. Шмаглевской уже совершенно иначе – эмоционально, местами даже зло, и количество вопросов в нем резко умножается, они становятся глобальными. Как могли обычные немцы не замечать страданий и гибели миллионов людей? Как теперь относиться к Германии? Возможно ли возмездие? Как существовать тем, кто сумел выжить? «Почему мы не стоим сегодня на бывших полях брани, вскинув кверху руки, протестуя против деспотизма безумцев? Почему мы не делаем ничего, абсолютно ничего, против буйно помешанных?» С. Шмаглевская сознает свою ответственность как свидетеля на процессе: «Мне предстоит давать показания перед Международным военным трибуналом, а за моими словами будет молчание миллионов людей, навсегда оставшихся в Освенциме»[69].

В книге она возлагает большие надежды на Нюрнбергский процесс («Нюрнбергский процесс должен явиться плотиной. Чтобы больше никогда не было преступлений. Никогда. Понимаете? Никаких преступлений во всем земном шаре!»[70]), но в описываемых ею разговорах с журналистами, подругой, случайными людьми чувствуется недоверие к тому, что этот процесс действительно явится финалом, что ей самой удастся что-то объяснить и доказать. «И я начинаю понимать всю бесплодность моих намерений, никто не в состоянии передать атмосферу, созданную немцами, отчаяние человека, стоящего перед постоянно разверстой могилой»[71]. Не случайно С. Шмаглевскую разочаровало ее собственное выступление: «У меня ощущение полного провала. Я должна была предвидеть, что не справлюсь с этой задачей, это не под силу одному человеку, с этим никто не справится в одиночку»[72].

Устами своей подруги она описывает, как задевают бывших узников чужие жалость и сострадание, как им хочется сделать все, чтобы печать Концентрационного мира не лежала ни на их лицах, ни на их жизни. «– В Брюсселе я встретила мужчину, который нравился мне до моего ареста… Я разыскала его в первый же день по возвращении из Освенцима. Он пришел ко мне и воскликнул: «Боже! Что они с тобой там сделали?!» Но даже если бы он ничего не сказал, я бы увидела сострадание и ужас на его лице. Этого нельзя скрыть. Он помог мне. Я ему многим обязана. Хорошее начало для старта. Но я больше не решилась встретиться с ним. Мне двадцать семь лет, и я не могла вынести чувства сострадания и жалости, которое вызываю у всех. Меня жалели все, кто меня знал… Я уехала из Брюсселя, я пошла в самый лучший косметический салон. Я решила, что никогда больше не буду бледной и изможденной. В Антверпене я познакомилась с интересными людьми, моими ровесниками. Ко мне вернулось хорошее настроение, мы даже ходили на танцы… Но во сне все это возвращалось, независимо от того, как я проводила день, как веселилась вечером. Во мне просыпался прежний ужас, ледяной страх душил меня по ночам. Но я убегу, я должна избавиться от этого кошмара»[73]. Таким образом, С. Посмыш, Т. Боровский и С. Шмаглевская встали у истоков литературного осмысления феномена Концентрационного мира – позднее это осмысление было доведено до совершенства в прозе Имре Кертеса.

Венгерского писателя Имре Кертеса, бывшего узника Освенцима, единственного на сегодняшний день венгерского лауреата Нобелевской премии по литературе, называют, как он сам признавался, «писателем одной темы». «Я думаю об Освенциме всегда, о чем бы я ни думал на самом деле, – писал он, – и когда я говорю о чем угодно, я говорю в любом случае об Освенциме. Я – спирит, через которого обращается к людям дух Освенцима», – отмечал И. Кертес в «Галерном дневнике» (1992)[74]. Самый известный роман И. Кертеса носит название «Без судьбы»[75]. Работать над ним И. Кертес начал только через пятнадцать лет после окончания войны, над романом он трудился десять лет, и еще пять ушло на то, чтобы добиться публикации. Однако даже после выхода роман остался практически неизвестным широкой аудитории.

Роман написан от имени альтер эго Кертеса – Дюри Кевеша, четырнадцатилетнего гимназиста, в 1944 году отправленного в Освенцим. Кертес устами Кевеша подробно описывает и анализирует происходящее в лагере. Британский литературный критик Николас Лезард называл И. Кертеса лучшим писателем из тех, кто писал о Холокосте, и сравнивал его с Беккетом и Кафкой прежде всего потому, что проза Кертеса проникнута необычным юмором, – не случайно Н. Лезард называет его «интеллигентным Швейком»[76]. Основной конфликт главного героя в книге И. Кертеса возникает между его долагерным опытом и тем, с чем ему пришлось столкнуться в лагере: «Четыре года назад в моей жизни случилось знаменательное событие: меня записали в гимназию. Мне хорошо запомнилось торжественное открытие учебного года. Запомнил я и слова директора… В завершение своей речи, помню, он привел слова какого-то античного мудреца: Non scolae sed vitae discimus, то есть «He для школы учимся, а для жизни». Но раз так, размышлял я, то нас должны были бы с начала и до конца учить Освенциму. Еще в гимназии нам должны были все объяснить, открыто, честно, доступно»[77].

В своем романе И. Кертес точно обозначил все основные черты быта лагеря, а также проблему понимания между выжившим узником и теми, кому он пытался рассказать о своем лагерном опыте. Название романа отсылает к главному конфликту между узником и реальностью лагеря: судьба, по мнению И. Кертеса, – это то, что человек выбирает для себя самостоятельно. Однако в лагере человек был вынужден жить навязанной извне жизнью, то есть в рамках чужой, коллективной судьбы, и его главной задачей становилось вернуть себе собственную судьбу.

Следующий роман И. Кертеса, «Фиаско»[78] (1988), посвящен чрезвычайно важной теме – ассимиляции бывших узников в послевоенном мире. Примечательно, что главный герой книги, Старик, пытающийся написать книгу, никак не может начать ее писать, что довольно точно передает состояние узника, пытающегося создать нарратив о своем лагерном опыте. На это же указывает и античный образ Сизифа: пытаться рассказать о пережитом – это сизифов труд, дурная бесконечность, бег по кругу, подстегиваемый равнодушной или ничего не понимающей аудиторией. Темы лагеря и постлагерной жизни раскрываются писателем и в произведениях «Кадиш по нерожденному ребенку»[79] (1990), «Самоликвидация»[80] (2003). Если в первых двух романах И. Кертес проанализировал устройство двух тоталитарных систем, с которыми ему пришлось лично столкнуться, то в двух других он разбирается в своих отношениях с жизнью как таковой. «Кадиш по нерожденному ребенку» (1990) – развернутый ответ женщине, которая спрашивает у повествователя, не завести ли им ребенка. Отрицательный ответ, который она получает, кладет конец их браку, но открывает внутренний монолог, в котором повествователь сам себе объясняет, почему он не может взять на себя ответственность за новую жизнь в мире, где случился – и остался непонятым – Освенцим.

В середине 1950-х годов увидела свет работа опять же бывшего заключенного Освенцима, американского и французского писателя, журналиста, общественного деятеля, будущего лауреата Нобелевской премии мира Эли Визеля. В 1956 году в Аргентине на идише (Э. Визель писал на нескольких языках) вышла его первая книга «И мир молчал»[81], которая больше известна в сокращенном варианте как «Ночь» (первое издание на французском языке было опубликовано в 1958 году)[82]. Книга была переведена на 18 языков и стала началом трилогии – еще две книги носили названия «Рассвет» и «День»[83]. Эти книги донесли до целого поколения читателей по всему миру образ катастрофы, которая произошла в Концентрационном мире. На сегодняшний день «Ночь» издана более чем на 30 языках, всего же Э. Визель – автор более сорока художественных книг.

В трилогии (и прежде всего в «Ночи») Э. Визель сделал попытку осмысления не только самого пребывания в лагере, но и всех тех обстоятельств, которые привели к нему. Одной из главных линий «Ночи» становится разочарование в Боге, который допустил концентрационные лагеря и мирится с тем, что там происходит. «Повесить подростка на глазах у тысяч зрителей было делом непростым. Комендант лагеря прочел приговор. Все взгляды были прикованы к ребенку… Трое приговоренных вместе встали на табуреты. На три шеи одновременно накинули петли. – Да здравствует свобода! – крикнули двое взрослых. А мальчик молчал. – Где же Бог, где Он? – спросил кто-то позади меня. По знаку коменданта опрокинулись три табурета. Во всем лагере наступила полная тишина… Потом мы опять шли мимо повешенных. Оба взрослых уже были мертвы. Их раздувшиеся синие языки вывалились наружу. Но третья веревка еще дергалась: мальчик, слишком легкий, был еще жив… Я услышал, как позади меня тот же человек спросил: – Да где же Бог? И голос внутри меня ответил: – Где Он? Да вот же Он – Его повесили на этой виселице…»[84]

В то же время, когда создавались данные работы, продолжал пополняться круг собственно источников по жизни и быту концентрационных лагерей. В 1950–1960-х годах начинает выходить ряд воспоминаний бывших узников нацистских концентрационных лагерей, и этот процесс продолжается до настоящего времени[85], однако лишь немногие авторы мемуаров делают попытки подробного осмысления произошедшего. Среди таких авторов – В. Гоби[86], К. Живульская[87], Людо ван Экхаут[88], О. Ленгель[89] и другие, их воспоминания легли в основу как некоторых указанных выше работ, так и последующих исследований темы. Все эти работы сыграли очень большое значение прежде всего для тех тысяч выживших узников, которые свидетельствовали о пережитом только устно и тем самым создавали неатрибутируемое в литературных или научных категориях пространство нарратива. Устным свидетельствам большинству слушателей трудно было поверить, и указанные выше работы фактом своего издания служили заверявшим устное свидетельство «официальным документом», на который всегда можно было сослаться.

В целом как таковая историографическая традиция, связанная с темой нацистских концентрационных лагерей, окончательно сформировалась на Западе лишь к 1980-м годам. Это было связано со сменой поколения свидетелей на поколение, условно говоря, их «наследников», которые могли усвоить прошлое не как собственный опыт, а только лишь как метафору пережитого другими трагического опыта. Это вызвало в Западной Германии волну так называемой литературы об отцах, когда «наследники» умерших и чаще всего молчавших свидетелей стремились запоздало вступить в диалог с ушедшими, чтобы прояснить то, что оставалось непроясненным при жизни. Еще одной причиной стали рассеивание эмоционального фона вокруг данной темы, активно идущие дискуссии о Второй мировой войне и роли Германии в истории Европы, о типологии и формах исторической памяти.

49Там же. С. 99.
50Салецл Р. О страхе. М., 2015.
51Kępiński А. Refleksje oświęcimskie: rampa. Psychopatologia decyzji, «Przegląd Lekarski – Oświęcim». 1968. Nо. 1.
52Кемпински А. Экзистенциальная психиатрия. М. – СПб., 1998.
53Кемпински А. Экзистенциальная психиатрия. М. – СПб., 1998. С. 146.
54Pawełczyńska A. Values and Violence in Auschwitz. A Sociological Analysis / Trans. Catherine S. Leach. Berkeley: University of California Press, 1980.
55Там же. С. 15.
56Там же. С. 130.
57Pawełczyńska A. Values and Violence in Auschwitz. A Sociological Analysis / Trans. Catherine S. Leach. Berkeley: University of California Press, 1980. С. 50–64.
58Зебальд В. Естественная история разрушения. М., 2015. С. 124.
59Большие слова и маленькие вещи. Беседа А. Жолковского с У. Тиронсом // Rigas Laiks. Русское издание. Зима 2015/2016. С. 93.
60Langer L.L. Holocaust Testimonies: The Ruins of Memory. New Haven – London: Yale University Press, 1991.
61Posmysz Z. Znam katów z Belsen. Głos Ludu. 30.09.1945.
62Posmysz Z. Pasażerka. Czytelnik, 1962. На русском языке повесть была издана в 1964 году в «Роман-газете» (№ 18 (318). В настоящей работе используется электронная версия повести. URL: https://royallib.com/read/posmish_zofya/passagirka.html#0.
63Bylismy w Oswiecimiu. 6643 Janusz Nel Siedlecki, 75817 Krysytn Olszewski, 119198 Tadeusz Borowski. (Girs Anatol) Verlag: Oficyna Warszawska na Obczyznie. Münich, 1946.
64Боровский Т. Прощание с Марией; Рассказы / Пер. с пол. под ред. С. Тонконоговой; сост. С. Ларина; предисл. Т. Древновского; ил. Б. Линке. М., 1989.
65Borowski T. Krotka Przedmowa // Utwory wybrane. Wroclav – Warszawa – Krakow, 1991. На русском языке текст доступен в электронном варианте: Боровский Т. Прощание с Марией. Каменный мир. URL: https://litresp.ru/chitat/ru/Б/borovskij-tadeush/proschanie-s-mariej/13.
66Szmaglewska S. Dymy nad Birkenau. Warszawa: Czytelnik, 1945. На русском языке книга Шмаглевской вышла единственный раз только в 1970 году (Шмаглевская С. Дым над Биркенау / Предисл. С. Смирнова; пер. Э. Василевской. М., 1970).
67Szmaglewska S. Niewinni w Norymberdze. Warszawa: Książka i wiedza, 1972. На русском языке книга вышла в 1988 году (Шмаглевская С. Невиновные в Нюрнберге / Пер. Е. Гессен. М., 1988).
68Шмаглевская С. Дым над Биркенау / Предисл. С. Смирнова; пер. Э. Василевской. М., 1970. С. 87.
69Шмаглевская С. Невиновные в Нюрнберге / Пер. Е. Гессен. М., 1988. С. 37.
70Шмаглевская С. Невиновные в Нюрнберге / Пер. Е. Гессен. М., 1988. С. 58.
71Там же. С. 96.
72Там же. С. 96.
73Шмаглевская С. Невиновные в Нюрнберге / Пер. Е. Гессен. М., 1988. С. 97.
74Kertesz I. Galley Boat-log (Galyanaplo): Excerpts // Imre Kertesz and Holocaust Literature / Eds Vasvari L. O. and Totosy de Zepetnek S. West Lafayette, IN: Purdue University Press, 2005. P. 67.
75Кертес И. Без судьбы. М., 2004. В данной работе используется электронная версия книги: Кертес И. Без судьбы. URL: http://detectivebooks.ru/book/1744658/?page=25.
76Fiasco by Imre Kertész – review. Nicholas Lezard enjoys a comedy of errors. URL: https://www.theguardian.com/books/2011/jun/02/fiasco-imre-kertesz-review.
77Кертес И. Без судьбы. URL: http://detectivebooks.ru/book/1744658/?page=25.
78Kertesz I. Fiasco. Melville House, 2013.
79Кертес И. Кадиш по нерожденному ребенку / Пер. Ю. Гусева. М., 2003.
80Кертес И. Самоликвидация / Пер. Ю. Гусева. М., 2005.
81Wiesel E. Un di Velt Hot Geshvign. Buenos Aires, 1956.
82Wiesel E. La Nuit. Paris: Les Editions De Minuit, 1958. На русском языке впервые книга вышла только в 1989 году в издательстве «Яир» имени Авраама Штерна. В данной работе используется издание: Визель Э. Ночь. М., 2017.
83Визель Э. Ночь. Рассвет. День. М., 1993.
84Визель Э. Ночь. М., 2017. С. 106–107.
85Сегодня объем этих источников уже огромен. Библиотека «Яд Вашем», крупнейшее в мире собрание опубликованных материалов о Холокосте, содержит 167 000 названий на 64 языках, и это собрание еще не завершено. URL: http://db.yadvashem.org/library/search.html?language=ru. Очевидно, если суммировать все опубликованные в настоящее время воспоминания о нацистских концентрационных лагерях, то их общий объем будет значительно больше.
86Гоби В. Детская комната. Харьков – Белгород, 2016.
87Живульская К. Я пережила Освенцим. URL: http://militera.lib.ru/memo/other/zywulska_k01/text.html.
88Экхаут Л. ван. Молчать нельзя. Это было в Дахау. М., 1976.
89Lengyel O. Five Chimneys: A woman Survivor’s True Story of Auschits. London, 1984. Первое издание вышло во Франции в 1946 году под названием «Souvenirs de l’au-delà» (Memoirs from the Beyond).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru