bannerbannerbanner
Библия ядоносного дерева

Барбара Кингсолвер
Библия ядоносного дерева

Полная версия

На детей Натан обращал все меньше внимания. Собственно, отцом он был им теперь лишь в смысле своих профессиональных обязанностей и обращался с ними как гончар, который должен вылепить нечто из глины. Натан не различал их по смеху, не интересовался их проблемами. Не замечал, что Ада выбрала для себя нечто вроде добровольного изгнания, а Рахиль тоскует по обычной жизни, с вечеринками и грампластинками. Бедная Лия ходила за ним по пятам, как низкооплачиваемая официантка в надежде на чаевые. У меня, глядя на нее, разрывалось сердце. Я старалась при любой возможности отослать ее куда-нибудь по делу, подальше от отца. Это не помогало.

Пока намерения моего мужа выкристаллизовывались, как каменная соль, пока я была озабочена собственным выживанием, Конго дышало за завесой лесов, готовясь накатить на нас, как потоп. Моя душа была с грешниками и кровожадными, и я размышляла только о том, как вернуть маму Татабу и что нам следовало привезти из Джорджии. Я была слепа от того, что постоянно смотрела назад: жена Лота. И лишь изредка я наблюдала, как сгущаются тучи.

Чему мы научились

Киланга, 30-е июля 1960 года

Лия Прайс

Вначале мы находились в одной лодке и были как Адам и Ева. Нам пришлось учить названия всего. Нкоко, монго, зулу – река, гора, небо – все должно было называться словами, ничего для нас не значившими, возникавшими из пустоты. У всех Божьих созданий – переползают ли они тропу перед тобой или выставлены на продажу перед нашим передним крыльцом – есть имена: лесная антилопа, мангуст, тарантул, кобра, черно-красная обезьяна, которую здесь называют нгонндо, гекконы, бегающие по стенам, райская птица. Нильский окунь, нкиенде, и электрический угорь, каких вытаскивают из реки. Акала, нкенто, а-ана – это мужчина, женщина и ребенок. И все, что растет: франжипани, жакаранда, бобы мангванси, сахарный тростник, хлебное дерево. Нгуба – это арахис; малала – апельсины, дающие кроваво-красный сок; манкондо – бананы. Нанаси – ананас (похоже на наше название!), а нанаси мпуту значит «ананас бедняка», то есть папайя. Все это здесь растет в диком виде! Наш собственный задний двор напоминает райский сад. Я записываю каждое новое слово в тетрадь и даю себе клятву всегда помнить этот двор, когда вырасту и у меня дома, в Америке, будет собственный дом и двор. Я всему миру передам уроки, выученные в Африке.

Многому мы научились по книгам, которые оставил, уезжая, брат Фаулз: справочники млекопитающих, птиц и чешуекрылых (то есть бабочек). Учились мы и у всех, в основном у детей, кто разговаривал с нами и одновременно показывал то, что называл. Раз или два нас удивила мама, выросшая в Дикси гораздо южнее, чем мы. Когда бутоны на деревьях раскрывались и превращались в цветы, она с удивлением поднимала на них свои большие голубые глаза под черными бровями и восклицала: бугенвиллия, гибискус, райский ясень! Кто бы мог подумать, что мама знает эти деревья! И плоды – манго, гуаву, авокадо. Мы их только мельком видели прежде в Атланте, в магазине «Крегер», а теперь деревья вот они, рядом, и их экзотические дары падают прямо нам в руки! Это тоже надо запомнить, чтобы, когда вырасту, рассказывать про Конго: как плоды манго свисают на длинных-длинных стеблях, похожих на электрические удлинители. Наверное, Бог пожалел африканцев за то, что подвесил кокосы очень высоко на пальмах, и решил сделать так, чтобы манго им было доставать легче.

Я внимательно смотрю на все, потом моргаю, будто мои два глаза – это фотоаппарат «Брауни», делающий снимки, которые я увезу с собой. На людей я тоже так гляжу, у них есть имена, и их нужно запоминать. Со временем начинаю заходить к соседям. Ближайшая из них – несчастная калека мама Мванза, она ловко бегает, опираясь на руки. И мама Нгуза – та ходит, неестественно высоко подняв голову из-за гигантского зоба, который угнездился у нее под подбородком, как гусиное яйцо. Папа Боанда, старый рыбак, каждое утро садится в лодку и отплывает на рыбалку в таких ярко-красных штанах, каких вы в жизни не видели. Люди носят одну и ту же одежду изо дня в день, и, в общем, по ней мы их и узнаем. (Мама говорит: если бы они захотели нас запутать, то на день бы поменялись одеждой.) В холодное утро папа Боанда надевает еще светло-зеленый свитер с белыми полосами по бокам: мускулистая грудь, совершенно мужская, и женский свитер с вырезом в форме клина! Но если подумать, откуда ему, да и кому-нибудь здесь знать, что этот свитер – женский? Откуда даже мне это известно? Из-за фасона, хотя это трудно объяснить. Интересно, а женский ли это свитер тут, в Конго?

Еще кое-что я должна добавить про папу Боанду: он грешник. Прямо на глазах у Бога имеет две жены – молодую и старую. Они даже вместе приходят в церковь! Папа говорит, что мы должны молиться за всех троих, но, когда вникаешь в подробности, трудно понять, за что следует молиться. Вроде папа Банда должен оставить одну жену, но он наверняка откажется от старой, а у той печальный вид. А у молодой жены – дети, нельзя же молиться за то, чтобы отец выгнал их из дома, правда? Я всегда верила, что любой грех можно исправить, стоит лишь впустить Христа в свое сердце, однако тут все сложнее.

Не похоже, чтобы маме Боанде номер два было безразлично ее положение. Глядя на нее, можно догадаться, что она пользуется им в свое удовольствие. Она и ее маленькие дочери укладывают волосы в короткие шипы, натыканные по всей голове так, что они становятся похожи на подушечки для иголок. (Рахиль называет эту прическу «Я чокнутая».) А свою кангу мама Боанда заматывает просто: оборачивает огромный кусок красной материи вокруг бедер так, что звездный рисунок оказывается на ее широкой попе. Эти длинные тряпки-юбки у женщин имеют веселые и самые пестрые узоры, никогда не знаешь, что сейчас проплывет через наш двор: уйма желтых зонтиков, или трехцветных кошек и собак в клеточку, или портретов католического папы вверх ногами.

Поздней осенью зеленые с белым налетом кусты, окружающие дома и дорожки, неожиданно оказываются пуансеттиями. Они раскрывают свои головки, и посреди липкого зноя звучат рождественские колокольчики. Это так же удивительно, как в июле услышать по радио «Вести ангельской внемли» [34]. В Конго рай небесный, и порой мне хочется остаться тут навсегда. Я могла бы вечно, как мальчишка, влезать на деревья за гуавами и есть их, пока сок не потечет и не испачкает мне блузку. Но ведь мне уже пятнадцать лет. Наш день рождения в декабре застал меня врасплох. Мы с Адой запоздалые с точки зрения неприятных вещей вроде роста груди и месячных. Дома, в Джорджии, когда мои одноклассницы одна за другой, будто это была какая-то повальная болезнь, начали появляться в спортивных лифчиках, я еще коротко стригла волосы и клялась себе, что останусь девочкой-сорванцом. Притом что мы с Адой знали алгебру на уровне колледжа и читали все толстые книги, до каких только могли добраться, в то время как другие дети с трудом продирались от одного простого задания к другому. Наверное, мы рассчитывали, что всегда сумеем оставаться в том возрасте, в каком захотим. Но не более. А теперь мне пятнадцать лет, и я должна думать о том, чтобы повзрослеть и стать женщиной-христианкой.

Если по правде, то тут тоже не такой уж рай. Очевидно, мы ели не те плоды в нашем Райском саду, потому что наша семья всегда, казалось, знала слишком много и в то же время недостаточно. Когда бы ни случалось нечто значительное, мы бывали огорошены, хотя никто другой ничуть не удивлялся. Ни тому, что сезон дождей начинался и заканчивался, когда никто его не ждал, ни тому, что скромные зеленые кусты внезапно превращались в яркие пуансеттии. Ни бабочкам с крыльями прозрачными, как маленькие очочки «кошачий глаз», ни самой длинной, самой короткой или самой зеленой змее на дороге. Даже маленькие дети знали здесь больше, чем мы, и это воспринималось так же естественно, как то, что они говорили на своем языке.

Должна признать, что поначалу это меня обескураживало – слышать, как они тараторят на киконго. Удивительно, как дети, даже моложе Руфи-Майи, могут так бегло говорить на совершенно другом языке? Это было сродни тому, как порой неожиданно обнаруживалось, что Ада знает нечто чрезвычайно сложное, например, французский язык или чему равен корень квадратный из числа пи, а ведь я была уверена, что знаю все то же, что и она. Сразу после нашего приезда дети начали собираться возле нашего дома каждое утро, что нас смущало. Мы думали: уж не появляется ли у нас на крыше что-нибудь особенное вроде бабуина? Вскоре поняли, что «особенное» – это мы сами. Их привлекало к нашей семье то же, что заставляет людей вытягивать шеи, желая увидеть горящий дом или автокатастрофу. Нам не нужно было делать ничего необычного, им было интересно, как мы просто передвигались по дому, разговаривали, кипятили воду…

С моей точки зрения, в нашей жизни не было ничего любопытного. Пока мы обустраивались и в доме царила суета, мама дала нам несколько недель свободы от учебников, но в сентябре, хлопнув в ладоши, объявила: «Конго – не Конго, а пора вам возвращаться к учебе, девочки!» Она решительно настроена сделать из нас – причем не только из тех, кого считали одаренными, – ученых. В ее плане действий мы все скованы вместе. Каждое утро после завтрака и молитвы мама усаживала нас за стол и, тыча указательным пальцем в затылки, заставляла склоняться над учебниками (а Руфь-Майю – над ее раскрасками), насколько я понимаю, готовя нас к чистилищу. Однако единственное, на чем я могла сосредоточиться, это шум детских голосов снаружи, странные, будто посверкивающие слоги незнакомых слов. На мой слух это представлялось полной бессмыслицей, но несло в себе столько тайного подтекста. Одна загадочная фраза, выкрикнутая мальчиком постарше, могла вызвать у всей ватаги неудержимый приступ визгливого смеха.

 

После обеда мама предоставляла нам несколько бесценных часов свободы. Когда мы выходили, дети начинали верещать и в ужасе отбегали подальше, будто мы были ядовитыми. Но через минуту-другую снова сползались, голые, обмирающие, заинтригованные нашим обычным поведением. Скоро они собирались полукругом на краю двора и пялились на нас, жуя свои розовые палочки сахарного тростника. Кто-нибудь смелый делал несколько шагов вперед, протягивал руку, пронзительно кричал: «Cadeau!» – и сразу убегал с испуганным хихиканьем. Пока это были самые близкие подступы к дружбе, каких мы достигли, – пронзительные требования подарков. А что мы могли им дать? Отправляясь сюда, мы и не думали о них, жаждавших земных благ. Мы привезли лишь то, что требовалось нам самим. Лежа в гамаке и уткнув нос в книгу, которую читала уже три раза, я просто старалась не обращать на них внимания, притворялась, будто мне безразлично то, что они глазеют на меня, как на животное в зоопарке или как на вероятный объект грабежа. Дети показывали на нас пальцами и переговаривались, видимо, куражась надо мной, как над чем-то, чуждым их миру.

Мама говорила:

– Милая, но это же обоюдно. Ты умеешь говорить по-английски, а они – нет.

Я понимала, что она права, однако меня это ничуть не утешало. Говорить по-английски – ерунда. Не то что уметь назвать все столицы и основные продукты производства стран Южной Америки, или читать наизусть Писание, или пройтись по верху забора. Не помню, чтобы мне когда-нибудь приходилось трудиться над родным языком. Прежде я усердно старалась учить французский, но потом Ада отняла у меня этот приз, и я забросила занятия. Она знала французский за нас обеих. Хотя, не скрою, это кажется странным побуждение человека, который просто из общих соображений отказывается говорить. В любом случае там, дома, идея выучить французский воображалась чем-то вроде комнатной игры. И продолжала представляться даже после того, как мы приехали сюда. Эти дети понятия не имели, что означает je suis [35] или vous êtes [36]. Они говорят на языке, который бурлит и льется из их ртов, как вода в водосточной трубе. И с первого дня мне жутко хотелось знать его. Чтобы встать с гамака и крикнуть что-нибудь, от чего они разлетелись бы, как стая испуганных уток. Я пыталась придумать такую весомую резкую фразу, представляла, как выкрикиваю: «Бакабайка! Мы любим Айка!» Или вот это, из космического фильма, который я когда-то видела: «Клату барада никто!»

Я хотела, чтобы они играли со мной.

Уверена, все в нашей семье так или иначе желали того же. Играть, разумно торговаться, нести Слово, простереть руку через мертвое пространство, в каком мы были словно обложены подушками.

Руфь-Майя первой из нас нашла правильный путь.

Это никого не удивило, поскольку Руфь-Майя способна прыгнуть выше головы силой своей воли. Но кто бы мог предположить, что пятилетка сумеет установить контакт с конголезцами? Ведь ей даже не разрешалось выходить за пределы двора! Обычно следить за этим поручали мне, и я всегда наблюдала, чтобы она не свалилась с дерева и не разбила себе голову. С нее сталось бы сделать это хотя бы для того, чтобы привлечь внимание. Руфь-Майя твердо вознамерилась сбежать, и порой мне приходилось грозить ей всяческими опасностями, поджидающими ее там, снаружи. О, каких только ужасов я не придумывала! Ее может укусить змея, или один из тех парней, которые ходят мимо, играя своими мачете, легко может перерезать ей горло. Потом я всегда чувствовала себя виноватой и читала покаянный псалом: «Помилуй меня, Боже, по великой милости Твоей, и по множеству щедрот твоих» [37]. Но на самом деле, при всей великой милости и множестве щедрот, Он должен понимать, что приходится немного припугнуть человека ради его собственного блага. Что касается Руфи-Майи, то тут никаких компромиссов быть не может.

Запугав ее и временно сделав послушной, я убегала выслеживать пигмеев (судя по всему, они жили в лесу, прямо у нас под носом) или обезьян (их легче засечь). Срывала плоды для Метуселы, который по-прежнему околачивался поблизости и требовал еды, либо ловила кузнечиков для Леона, хамелеона, кого мы держали в деревянном ящике. Мама разрешила нам это при условии, что мы не занесем его в дом. Нелепо, ведь нашла я его как раз в доме. Выпученные глаза вращались во все стороны, и нам особенно нравилось, когда один из них смотрел вверх, а другой вниз. Кузнечиков, которых мы бросали ему в ящик, хамелеон ловил, выстреливая длинным языком, как из рогатки.

Могла я попробовать уговорить папу разрешить мне походить за ним хвостиком. Подобная возможность была всегда: папа днями напролет бродит по деревне, стараясь завязать разговор с праздными старухами, или даже делает вылазки в соседние деревни, желая проверить тамошнее состояние благодати. На расстоянии одного дня ходьбы от нас расположены маленькие поселения, но должна, к большому сожалению, признать, что они подвластны нашему вождю-безбожнику папе Нду.

Так далеко отец не разрешал мне ходить, но я все равно пыталась уговорить его. Старалась уклониться от нудных домашних дел, которые в основном возникали по линии Рахили, если она в данный день была к тому расположена. Мое отношение к дому заключалось в том, что лучше держаться от него подальше. В общем, я часто слоняюсь на краю деревни в ожидании возвращения папы. Там, где проселок красной лентой глубоко врезается в высокую стену желтой травы, никогда не знаешь, кто выйдет тебе навстречу на пыльных ногах: чаще всего женщины, обычно несущие на голове целый мир – гигантские оплетенные стеклянные бутыли с пальмовым вином или тыквенные калебасы, покоящиеся у них на головах, как перевернутые вверх ногами шляпы, или связки хвороста, скрепленные слоновьей травой, или торчащие из эмалированных тазов груды плодов. Чувство равновесия у конголезцев невероятное.

У большинства девочек моего возраста, а то и моложе, есть дети. Они кажутся слишком молодыми для замужества, пока не посмотришь им в лицо. Тогда заметишь: взгляд у них счастливый и печальный одновременно, но в нем нет удивления, словно они уже видели все на свете. Глаза замужней женщины. А девочки помоложе – те, что еще слишком малы для замужества, но уже выросли из того возраста, когда их носят подвязанными на спине (что существенно ограничивает обзор), – о, эти шагают, покачивая плетеными сумками за плечами, и смотрят сердито, будто хотят сказать: а ну с дороги! – не видишь, что ли, я иду! Они могут быть лишь маленькими девочками, бредущими за своими матерями, однако вы уж мне поверьте, для них это – тоже дело. Обычно девочки почти лысые, как мальчики. (Мама говорит, что это из-за недостатка белков в пище.) Но их всегда издали узнаешь по изгвазданным платьям с оборками. Несколько месяцев я не могла в себя прийти от того, как они похожи на мальчиков в платьицах. Ни девочки, ни женщины не носят брюк. Мы здесь – редкие пташки. Вероятно, они считают, что мы – кроме Рахили – мальчики, и не могут отличить нас одну от другой. Они нас называют «билези», что означают «бельгийцы»! Даже в глаза. Так и приветствуют нас: «Мботе, билези!» Женщины улыбаются, но сразу смущенно прикрывают рот рукой. Младенцы, глядя на нас, начинают плакать. Всего этого достаточно, чтобы у вас выработался комплекс. Однако мне безразлично, я слишком любознательная, чтобы прятаться в доме или томиться во дворе. Любопытство сгубило кошку, знаю, но я стараюсь благополучно приземляться на лапы.

Прямо в центре деревни растет огромное хлопковое дерево, вокруг него они и собираются на свой базар каждый пятый день. О, это надо видеть! Женщины сходятся сюда, чтобы торговать и чесать языками. Выносят на продажу зеленые бананы, красные бананы, горки риса и еще чего-то белого, лук и морковку или даже арахис, если нам повезет, или миски с маленькими красными помидорами, которые уродливы на вид, но высоко ценятся. Даже бутылки ярко-оранжевой газировки с сиропом, которые, наверное, притащил из самого Леопольдвиля кто-то, кому придется попыхтеть, чтобы продать их. Одна женщина торгует кубиками мыла карамельного цвета, они выглядят как нечто съедобное. (Руфь-Майя стащила один и надкусила, а потом долго ревела – не столько от того, что они оказались невкусными, сколько от разочарования. Здесь для ребенка мало сладостей.) Порой на базаре появляется знахарь с таблетками аспирина и еще какими-то красными и желтыми таблетками, а также с высушенными частичками животных. Он раскладывает их аккуратными рядами на черной бархатной подстилке. Выслушивает твои жалобы на хвори и говорит, нужно ли тебе купить таблетку или амулет на счастье или просто идти домой и обо всем забыть. Вот такой базарный день. Пока мы делали покупки только на краю базара, у нас не хватало духу углубиться в него. Но как же увлекательно смотреть на тянувшиеся в глубину ряды и наблюдать за этими длинноногими женщинами в цветастых кангах, которые сгибаются пополам, желая разглядеть выложенные на земле товары. И за женщинами, достающими губами чуть ли не до носа, когда они протягивают руку, чтобы взять деньги. Смотришь на всю эту суету, а потом на перекатывающиеся зеленые холмы, где под раскидистыми плоскими кронами деревьев пасутся антилопы, и понимаешь, что эти два вида не совмещаются. Словно на экране одновременно показывают два разных фильма.

В другие, не базарные дни люди собираются на главной площади: уложить волосы, починить обувь или посплетничать в тени. Здесь есть портной, он ставит свою ножную швейную машинку под деревом и принимает заказы, самые простые. Другое дело прически, они на удивление сложны, тем более учитывая, что волос у женщин особо-то и нет. То, что есть, они разделяют на длинные пряди самыми замысловатыми узорами, и вскоре их головы напоминают темные шерстяные мячи, причудливо сшитые из сотен лоскутков. Если у кого-то волосы отросли на дюйм-два, парикмахер соорудит из них черные острые шипы, торчащие во все стороны, – как у мамы Боанды номер два. Процесс укладки волос обычно привлекает множество зрителей. Вероятно, местный девиз: если не можешь отрастить свои, наблюдай за чужими. Пожилые женщины и мужчины в одеждах, за долгие годы ношения и стирки приобретших цвет их собственной кожи, смотрят на работу парикмахера, жуя десны. Издали сложно определить, есть ли на них вообще что-нибудь, кроме легкого белого налета на волосах – будто Дед Мороз легко коснулся их голов. Они кажутся старыми как мир. Любая цветная вещь у них в руках, например, пластмассовое ведро, выглядит нелепо. Их внешность никак не вписывается в современный мир.

Мама Ло – главная парикмахерша. Ее побочный бизнес – изготовление пальмового масла, она подряжает мальчишек выдавливать его из маленьких красных плодов масличной пальмы в ее самодельном прессе и понемногу продает односельчанам каждый день, для жарки овощей и прочего. Мама Ло не имеет мужа, хотя исключительно трудолюбива. При здешнем образе жизни, казалось бы, какой-нибудь мужчина обязательно должен был ухватиться за нее, как за ценное для семьи приобретение. Что касается внешности, то тут не на что посмотреть – маленькие печальные глазки, сморщенный рот, который она никогда не открывает, делая прически. Состояние ее собственных волос – загадка для всех, поскольку мама Ло всегда накручивает на голову яркий кусок ткани с рисунком в виде павлиньих перьев. Эти перья совершенно не соответствуют ее личности, но так же, как папа Боанда в своем женском свитере, она, судя по всему, не обращает ни малейшего внимания на то, что выглядит комично.

Выяснилось: если я сажусь на какой-нибудь пень на краю площади, все они рано или поздно обо мне забывают. Я люблю сидеть вот так и наблюдать за женщиной с огромной белой сумкой, такой же, с какой Мейми Эйзенхауэр могла бы ходить за покупками, которую она гордо несет на голове через всю деревню. Или за мальчишками, карабкающимися на пальму, чтобы срезать масличные орешки. Там, наверху, когда солнце окрашивает стволы пальм в красновато-коричневый цвет и мальчишки обхватывают их своими узкими бедрами, они смотрятся красиво. Словно их коснулась Божья благодать. Что бы ни случилось, они не падают с дерева. Пальмовые листья-ветви колышутся вокруг их голов, как страусиные перья.

 

Дважды я видела сборщика меда, он выходил из лесу, голыми руками держа брикет сотов, с которых капал мед – на них сидели столь редкие здесь пчелы! Изо рта у него торчал дымящийся пук листьев – как гигантская сигара. На ходу мужчина тихонько напевал что-то пчелам, а дети бежали за ним, завороженные перспективой отведать меду, от желания поесть сладкого они дрожали и гудели, как эти насекомые.

В те редкие дни, когда Ибен Аксельрут находился в своей хижине на краю летного поля, я прокрадывалась туда и наблюдала за ним. Порой приходила и Ада, в целом она предпочитает собственное общество обществу других людей. Но мистер Аксельрут представляет собой серьезное искушение, поскольку является редкой мерзостью. Мы прятались в банановых зарослях, которые окружали его уборную, несмотря на то, что по телу ползли мурашки от того, что эти густые заросли удобрены нечистотами отвратительного человека. Листья большого банана закрывают грязное заднее окно его хижины, оставляя узкие щелки, идеальные для подглядывания. Мистеру Аксельруту лень следить за подступами к своему дому, в обычные дни он спит до полудня, а потом дремлет. Бардак у него в доме полный: ружья, инструменты, армейское обмундирование, даже какое-то радио, которое он держит в армейском сундучке. До нас доносились слабое потрескивание статического электричества и отдаленные странные голоса, говорившие по-французски и по-английски. Родители уверяли нас, будто в радиусе ста миль от нашей деревни нет ни одного радиопередатчика (они хотели завести рацию из соображений безопасности, но ни Союз миссионеров, ни сам Бог не могли нам обеспечить радиосвязь). Следовательно, они не знали о рации мистера Аксельрута, а поскольку я выяснила о ней, шпионя за ним, тоже не могла рассказать им.

Мои родители всячески старались избегать его. Наша мама была так уверена, что никому из нас не захочется даже приблизиться к его дому, что даже не потрудилась нам это запретить. Можно считать, что мне повезло. Раз никто прямо не заявил, что подглядывать за мистером Аксельрутом грех, то, надеюсь, Господь формально и не вменит мне это в вину. Шпионили же мальчики Харди из благих намерений, и я всегда чувствовала, что действую в том же русле.

Была середина сентября, когда Руфь-Майя начала совершать свои набеги. Однажды днем, вернувшись из шпионской вылазки, я нашла ее играющей в «Мама, можно?» с половиной деревенских детей. Я была ошарашена. Моя маленькая сестренка стояла в середине двора, в точке фокуса протянувшегося из конца в конец поблескивающего полукруга черных детишек, которые молча сосали палочки сахарного тростника, не смея даже моргнуть. Их взгляды были прикованы к Руфи-Майе, как солнечные лучи концентрируются в линзе. Я бы не удивилась, если бы она вдруг вспыхнула.

– Ты, вот ты. – Руфь-Майя указала на одного мальчика и подняла вверх четыре пальца. – Сделай четыре перекрестных шага ножницами.

Выбранный ею ребенок широко открыл рот и пропел на четыре ноты: «Ма-да-мо-но?»

– Да, можно, – благосклонно разрешила Руфь-Майя.

Мальчик скрестил ноги на уровне колен, откинулся назад, сделал два маленьких шажка вперед, потом еще два – прямо как краб, умеющий считать.

Я долго наблюдала за этой сценой, изумленная тем, чего добилась Руфь-Майя за моей спиной. Все эти дети уже умели делать гигантские шаги, детские шажки, приставные шаги, шаги ножницами и несколько других абсурдных движений, придуманных ею. Она неохотно позволила нам присоединиться к игре. Несколько дней, под сгущающимися облаками, все мы – включая Рахиль, которая обычно была выше этого, – играли в «Мама, можно?». Я-то пыталась представить себя в роли миссионерки, собирающей детей под свое крыло, и испытывала неловкость от того, что приходилось играть в детскую игру с ребятишками, доходившими мне до пояса. Но к тому времени мы так устали от себя самих и друг от друга, что чувствовали непреодолимую тягу к любому общению.

Вскоре, впрочем, мы потеряли интерес к игре, поскольку в ней не было никакой интриги: маленькие конголезцы на пути к победе всегда опережали нас. В своих попытках обойти других, делая приставные или еще какие-нибудь шаги, мы с сестрами забывали спросить (а Ада сартикулировать губами): «Мама, можно?», между тем как остальные дети не забывали об этом. Для них восклицание: «Ма-да-мо-но?» было механически затверженным первым шагом в цепочке других шагов, а не одной из формул вежливости вроде «да, мэм» или «благодарю», какие мы так часто опускали. В восприятии конголезских детишек игра вообще имела не большее отношение к вежливости или невоспитанности, чем в восприятии Метуселы, когда он поминал черта и проклинал нас. Это послужило своего рода разочарованием – увидеть, что выигрывает тот, кто знает правила, не понимая сути урока.

Однако «Мама, можно?» все-таки сломала лед. Когда остальным детям наскучило то, что Руфь-Майя командовала ими, они потихоньку слиняли, но один мальчик остался. Его звали Паскаль или вроде того, и он пленил нас своим неистовым языком жестов. Паскаль стал моим нкунди – первым настоящим другом в Конго. Он был на треть ниже меня ростом, хотя гораздо сильнее, и, к счастью для нас обоих, у него были шорты защитного цвета. Две дыры, протертые на них сзади, открывали щедрый вид на его ягодицы, но это было нормально. Я редко оказывалась прямо позади него, когда мы карабкались на деревья. В любом случае такой вид смущал меня гораздо меньше, чем просто нагота. Уверена, с полностью обнаженным мальчиком я не сумела бы подружиться.

– Бето нки тутуасала? – спрашивал он меня в качестве приветствия, и это означало: «Что делаешь?»

Это был хороший вопрос. Наше общение главным образом заключалось в том, что Паскаль называл мне все, что мы видели, и кое-что, о существовании чего я не догадывалась. Например, бангала – ядоносный сумах, который чуть не угробил нас. Вскоре я научилась различать его и не касаться гладких блестящих листьев. Еще Паскаль рассказал мне о нгонди, разновидностях погоды: мавалала – дождь, идущий вдали, который до нас не доберется. Когда гремит гром и дождь прибивает траву, это нуни ндоло, а не слишком сильный дождь – нкази ндоло. Он называл его «мальчишечьим дождем» и «девчоночьим дождем», указывая на свои и мои интимные части тела, ничуть не видя в этом ничего дурного. Были и другие «мальчишечьи» и «девчоночьи» слова, такие как «право» и «лево» – мужская рука и женская рука. Эти уроки начались через несколько недель после того, как завязалась наша дружба. Паскаль понял, что я не мальчик, а нечто, доселе невиданное: девочка в брюках. Это его удивило, но мне не хотелось бы подробно объяснять, как это произошло. Замечу лишь, что это имело отношение к пи-пи в кустах. Паскаль быстро простил меня, и это было хорошо, поскольку друзей моего возраста и пола не предвиделось: все девочки Киланги были слишком заняты – собирали хворост, носили воду или ухаживали за детьми. Мне было любопытно, почему Паскалю можно свободно играть и бродить повсюду, а его сестрам нельзя. Пока мальчишки притворялись, будто стреляют друг в друга, и замертво валились на дорогу, все хозяйство вели, как мне казалось, девочки.

В любом случае Паскаль был чудесным компаньоном. Мы садились друг против друга на корточки, я смотрела в его широко расставленные глаза и пыталась учить английским словам: пальма, дом, бегать, идти, ящерица, змея. Паскаль правильно повторял за мной слова, но, похоже, не старался запомнить. Обращал внимание лишь на те, которые означали нечто, чего он прежде не видел, например, часы Рахили «Таймекс» с быстро бегущей секундной стрелкой. Еще ему хотелось знать, как называются волосы Рахили. «Свийет… свийет…» – повторял Паскаль, будто это было названием еды, к какой он не должен притронуться даже по ошибке. Меня только потом осенило, что нужно было сказать ему «блонд».

Как только мы подружились, Паскаль взял отцовский мачете и срезал для меня стебель сахарного тростника – пожевать. Сильными, резкими взмахами порубил его на кусочки длиной с палочку для мороженого, прежде чем положить мачете на место, возле отцовского гамака. Привычка килангцев жевать тростник, несомненно, была причиной того, что почти у всех зубы превращались в черные пеньки, которые они обнажали, улыбаясь, и мама не упускала случая напомнить нам об этом. Однако у Паскаля зубы были белыми и здоровыми, поэтому я решила попробовать.

Я заводила Паскаля в кухню, когда там не было мамы. Мы осторожно двигались в пропахшем бананами полумраке, рассматривая картинки, какие она вырезала из журналов и пришпиливала к стене. Изображенные на них домохозяйки, дети, мужчины с рекламы сигар, которых папа не одобрил бы, если бы – что сомнительно – тропа Господа когда-нибудь случайно завела его в кухню, вероятно, были для мамы ее компанией. У нее там висел даже портрет президента Эйзенхауэра. В тусклом свете его бледная выпуклая лысина светилась, как лампочка, – наша замена электричеству! Но Паскаля больше интересовали мешки с мукой, и порой он брал небольшую горстку молочного порошка «Карнейшн». Меня от этого сухого молока тошнило, а он ел с удовольствием, как конфету.

34Популярная английская рождественская песня.
35Я есть (фр.).
36Вы есть (фр.).
37Пс. 50:1.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33 
Рейтинг@Mail.ru