Итак, возвращаюсь к рассказу. В отцовской мастерской я проработал два года, то есть до двенадцати лет; и когда мой брат Джон, обученный тому же ремеслу, отделился от отца, женился и открыл свою мастерскую на Род-Айленде, мне, видимо, суждено было занять его место и стать свечным мастером. Но так как мое отвращение к этому ремеслу оставалось прежним, отец мой убоялся, что, если он не подыщет мне дела по душе, я сбегу из дому и уйду в море, как поступил его сын Иосия, к великому его огорчению. И вот он стал водить меня к столярам, каменщикам, токарям, медникам и проч. и, наблюдая мои впечатления, пытался заинтересовать меня каким-нибудь сухопутным занятием. С тех самых пор я полюбил смотреть, как работают искусные мастера, и это пошло мне на пользу, я так много всего узнал, что стал выполнять кое-какие мелкие работы дома, если не находилось нужного работника, и сам мог мастерить машины для своих опытов, пока мысль о задуманном опыте еще не остыла. Наконец отец остановился на ремесле ножовщика, и так как сын моего дяди Бенджамина Сэмюел, обученный этому ремеслу в Лондоне, обосновался в то время в Бостоне, меня поместили к нему на некоторое время на пробу. Но отцу не понравилось, что он рассчитывал получать плату за мое обучение, и меня забрали домой.
«В те времена ученичество было своеобразной формой долголетнего рабского услужения. За кусок хлеба и крышу над головой подмастерье должен был не только во всем помогать хозяину в работе и одновременно осваивать профессию, но и быть домашним слугой, мальчиком на побегушках, нянькой – всем, кем прикажет быть хозяин. Укоренившейся традицией было подкреплять воспитание ученика телесными наказаниями. Многие не выдерживали этого каторжного режима, и бегство учеников от своих хозяев было очень распространенным явлением. В случае поимки нарушителя контракта ожидало тяжелое наказание и еще более суровые условия. Причем ученичество продолжалось не год и не два, а семь-десять лет. Это было своеобразное долголетнее тюремное заключение, которому подвергался ученик за право овладеть тем или иным ремеслом.
Франклину все это было хорошо известно, и он серьезно колебался, прежде чем подписать контракт»*.2
Бен Франклин всеми фибрами души восставал против того, чтобы заниматься изготовлением мыла и свечей. Ему был неприятен сам производственный процесс. Рабочий раствор тогда готовили из останков животных, и эта процедура сопровождалась ужасным зловонием. Едкий раствор и жир нужно было варить много часов подряд. А отвратительнее всего – снимать накипь топленого жира. Обрезание фитилей казалось юному Бену занятием отупляющим. Для деятельного, живого ума такое «заточение» было смерти подобно.
Отец, опасаясь, что Бен сбежит из дома, стал подыскивать для него другую специальность. Бен получил возможность наблюдать за работой представителей разных профессий, пробовать свои силы во многих ремеслах (поработал на токарном станке, в кузнице, на кирпичном заводе, в слесарной мастерской и т. п.). Все это пригодилось ему в дальнейшем: для своих научных экспериментов он смог сам изготавливать необходимые приборы. Его технические изобретения стали возможны благодаря тому, что он имел представление о разных ремеслах.
Я с детства пристрастился к чтению и все деньги, какие попадали мне в руки, тратил на книги. С удовольствием прочитав «Путь паломника», я первым делом купил еще сочинения Беньяна в нескольких маленьких томиках. Позже я их продал, чтобы купить у бродячего торговца «Исторические сборники» Р. Бэртона, дешевые книжки числом сорок или пятьдесят. Небольшая библиотека моего отца состояла главным образом из трудов по богословской полемике, большую часть их я прочел и с тех пор не раз пожалел, что в пору, когда жажда знаний была во мне так сильна, мне не попались более подходящие книги, ведь тогда уже было решено, что священником я не стану. С интересом прочел многое из «Жизнеописаний» Плутарха и считаю, что это время было потрачено не зря. Была у отца еще книжка Дефо под названием «Опыт о проектах» и книга д-ра Мэзера «О добре», они породили во мне образ мыслей, повлиявший на главнейшие события моей жизни.
Видя мое увлечение книгами, отец решил наконец сделать из меня типографщика, хотя один его сын (Джеймс) уже занимался этим ремеслом. В 1717 году Джеймс вернулся из Англии с печатным станком и набором литер и открыл типографию в Бостоне. Она понравилась мне куда больше, чем отцовская мастерская, но я все еще мечтал о море. Чтобы положить этому конец, мой отец поспешил отдать меня в обучение брату. Какое-то время я этому противился, но наконец дал себя уговорить и подписал договор, когда мне еще не исполнилось тринадцати лет. Я обязывался до двадцати одного года работать учеником, и только на последний год мне было оговорено жалованье подмастерья. В новом занятии я быстро преуспел и стал брату полезным помощником. Теперь я получил доступ к более интересным книгам. Я познакомился с учениками книгопродавцев, и они давали мне почитать книги с условием, что я буду возвращать их быстро и в чистом виде. Мне случалось просиживать за чтением добрую половину ночи, если книга попадала ко мне вечером, а утром ее надобно было вернуть, чтобы хозяин не успел ее хватиться.
Через некоторое время на меня обратил внимание один образованный купец мистер Мэтью Адамс, владевший изрядным собранием книг. Он бывал у нас в типографии и любезно предложил мне приходить к нему на дом и брать для прочтения любую книгу. Я теперь увлекся поэзией и сам стал понемножку сочинять стихи. Брат решил, что это сулит ему выгоду, поощрял мои попытки и сам заказывал мне баллады на разные случаи. Одна называлась «Трагедия у маяка» и повествовала о гибели в море капитана Уортилейка и двух его дочерей; другая была в форме матросской песни о том, как был захвачен пират Тич (он же Черная Борода). Стихи были никудышные, в духе тогдашней литературной дешевки, но брат печатал их, а потом посылал меня торговать ими на улицах. Первая баллада разошлась очень быстро, ибо событие, в ней описанное, произошло совсем недавно и наделало много шума. Это польстило моему тщеславию, но отец отваживал меня от стихотворства, высмеивая мои творения и убеждая меня, что стихоплетов обычно ждет нищенская доля. Так я избежал судьбы поэта, по всей вероятности, очень плохого; зато писание прозы весьма пригодилось мне и помогло продвинуться в жизни, поэтому я расскажу тебе, как я в моем положении сумел приобрести свое теперешнее, пусть и несовершенное, умение: писать.
Был у нас в городе еще один юный книгочей, некто Джон Коллинз, с которым я близко сошелся. Мы с ним часто спорили, получая от сего большое удовольствие и всячески стараясь загнать друг друга в угол; а это, кстати говоря, становится дурной привычкой, так как люди, повинуясь ей и постоянно всем переча, чрезвычайно неприятны в обществе и не только нарушают и портят общую беседу, но и вызывают к себе неприязнь и даже враждебность там, где могли бы приобрести друзей. Я заразился этой привычкой, читая отцовы книги, полные богословской полемики. С тех пор я замечал, что люди здравомыслящие редко ею страдают, если не считать законников, студентов университета и всех, кто родом из Эдинбурга.
Однажды у нас с Коллинзом завязался спор о том, подобает ли давать образование женщинам и способны ли они к ученью. Коллинз считал, что учить их ни к чему и что они от природы не способны к наукам. Я доказывал противное – просто, может быть, из желания поспорить. Он был более красноречив, располагал более богатым запасом слов и порой, как мне казалось, побеждал меня не столько силой своих доводов, сколько умением облечь их в слова. Мы расстались, так ни до чего и не договорившись, и я, зная, что в ближайшее время мы не увидимся, сел и изложил свои доводы в письменном виде, а потом переписал их набело и послал ему. Он ответил, я не остался в долгу. Когда с той и с другой стороны было написано по три-четыре письма, мои бумаги случайно попали на глаза отцу, и он их прочел. Не вмешиваясь в существо нашего спора, он воспользовался случаем поговорить о том, как я пишу, и отметил, что хотя по части правописания и знаков препинания я превосхожу моего противника (этим я был обязан типографии), но сильно уступаю ему в изяществе слога, в ясности и логике, и тут же убедил меня на нескольких примерах. Я согласился с его замечаниями и стал уделять больше внимания своему слогу, твердо решив добиться в этом успеха.
В это примерно время мне попался в лавке старый экземпляр «Зрителя». Том третий. Раньше я этот журнал в глаза не видел. Я купил его, стал читать и перечитывать и пришел в полный восторг. Слог показался мне отменным, и я попробовал подражать ему. С этой целью я брал несколько статей и, кратко записав, какая мысль изложена в каждом предложении, откладывал затем статьи в сторону на несколько недель, а уж потом, не глядя в книгу, старался восстановить очерк, развивая одну мысль за другой так, как она мне запомнилась, и самыми, как мне казалось, подходящими для того словами. Потом я сличал моего «Зрителя» с подлинным, находил у себя ошибки и исправлял их. Но оказалось, что слов мне не хватает и нет умения быстро вспоминать их и пускать в дело, а умение это, думалось мне, у меня уже было бы, если бы я не бросил писать стихи; ведь для стихов постоянно требуются слова с одинаковым значением, но другой длины, чтобы соответствовали размеру, или же другого звучания – ради рифмы, и это заставляло бы меня беспрестанно добиваться разнообразия, а добившись его, удержать в памяти и распоряжаться им по своей воле. Тогда я стал перелагать некоторые из очерков в стихи, а спустя время, уже забыв первоначальный текст, снова переписывал прозой. Бывало и так, что я смешивал в одну кучу все мои краткие заметки, а через несколько недель пытался расположить их в наилучшем порядке, чтобы потом уже построить предложения и закончить статью. Так я учился логической последовательности мыслей. Затем я сравнивал мою работу с подлинником, находил и исправлял ошибки; а иногда не без радости замечал, что в каких-то второстепенных местах мне посчастливилось превзойти подлинник в логике или в слоге, и тогда я начинал надеяться, что когда-нибудь научусь сносно писать по-английски, что было моей заветной мечтой. Время для этих упражнений, как и для чтения книг, я выкраивал вечером после работы или рано утром до работы и по воскресеньям, когда я оставался в типографии один, по возможности избегая семейного посещения церкви, которого требовал отец, когда я еще жил дома, и которое я и сам доселе почитал своим долгом, хотя и уверял себя, что не имею на него времени.
Мне было лет шестнадцать, когда я прочел книгу некоего Трайона, рекомендовавшего есть только растительную пищу. Я решил последовать его совету. Брат мой, человек холостой, не вел своего хозяйства, а столовался вместе с учениками в другой семье. Мой отказ есть рыбу вызвал кое-какие неудобства, и меня частенько ругали за мои причуды. Я вычитал у Трайона, как готовить некоторые блюда, например картошку, рис, быстрый пудинг, после чего предложил брату, что, если он будет каждую неделю давать мне половину тех денег, которые платит за мои харчи, я буду столоваться своими силами. Он немедля согласился, и скоро оказалось, что мне хватает и половины того, что он мне дает. Так у меня прибавилось денег на покупку книг. Но было тут и еще одно преимущество. Когда брат и остальные уходили из типографии обедать или ужинать, я оставался там один и, разделавшись со своей легкой трапезой – часто она состояла всего лишь из пряника и ломтя хлеба, горсти изюма или пирожка от кондитера и стакана воды, – все остальное время до их возвращения мог уделять занятиям, в которых преуспевал лучше, чем когда-либо, ибо известно, что умеренность в еде и питье обеспечивает ясную голову и быстроту понимания.
В это-то время, поскольку мне не раз уже довелось стыдиться моего невежества по части счета, которому я в школе так и не выучился, я взял учебник арифметики Кокера и одолел его с величайшей легкостью. Прочел я также руководства Селлера и Шерми по навигации и усвоил те немногие сведения по геометрии, кои в них содержались, однако дальше в этой науке не продвинулся. И тогда же я прочел «Опыт о человеческом разумении» Локка и «Искусство мыслить» господ из Пор-Рояля.
Юный Бен Франклин разработал для себя «курс по совершенствованию писательского стиля», изучая и пытаясь воспроизводить очерки Джозефа Аддисона и Ричарда Стила, опубликованные в популярном лондонском журнале «Зритель» («Spectator»).
Этот ежедневный журнал выходил в 1711–1712 годах и распространялся рекордными по тем временам тиражами – до 3000 экземпляров. Он до конца XVIII века оставался образцом общественно-политического издания, ему подражали в России, во Франции и в других странах Европы.
Джозеф Аддисон, блестящий публицист и инициатор создания журнала, видел свою задачу в том, чтобы «вывести просвещенность из чуланов и библиотек, школ и университетов и поселить ее в клубах и ассамблеях, в кофейнях и за чайными столиками». Авторы журнала стремились «не столько потакать вкусам читателей, сколько возвышать их уровень», а свои взгляды излагали в ненавязчивой, занимательной форме.
Журнал знакомил читателей с новостями политики и общественной жизни, литературными новинками, веяниями в мире моды. «Гвоздем» каждого номера становились остроумные эссе, посвященные злободневным проблемам, волновавшим общество. В журнале была представлена целая галерея образов-масок: помещик, торговец, судейский, военный, священник, светский щеголь и т. д. Авторы высказывались от лица этих масок, подчеркивая при этом свою беспристрастность и «равную удаленность» от противоборствующих сторон. Критика «увещевала мягко и ненавязчиво, убеждала, а не карала». Журналисты провозгласили цель: «бороться со злом, а не отдельными лицами, и бичевать порок, не задевая людей».
Очерки Джозефа Аддисона и Ричарда Стила стали «целой эпохой в развитии журналистики». Бен Франклин, очарованный блестящей публицистикой этих авторов, стал активно перенимать их методы и оказался талантливым учеником.
Стараясь усовершенствовать мой слог, я купил английскую грамматику (кажется, Гринвуда), где были приведены образцы риторики и логики, причем второй из них кончался отрывками из спора по методе Сократа, и я не замедлил раздобыть Ксенофонтовы «Воспоминания о Сократе», включающие несколько примеров этой методы. Она меня пленила, я отказался от привычки слишком резких возражений и безапелляционных доводов, сменив ее на смиренную роль вопрошателя и сомневающегося. А поскольку я в то время, начитавшись Шефтсбери и Коллинза, и в самом деле сомневался касательно многих пунктов нашей религиозной доктрины, то метода эта оказалась для меня самой безопасной, а моих противников нередко сбивала с толку. Поэтому я широко ею пользовался и наловчился даже людей, превосходивших меня ученостью, вынуждать к уступкам, которых последствия они не могли предвидеть, повергать их в затруднения, из которых они не могли выбраться, и таким образом одерживать победы, каких не заслуживали ни я сам, ни положения, мною отстаиваемые. Прибегал я к этой методе несколько лет, но постепенно оставил ее, сохранив только привычку выражаться скромно и без самоуверенности, никогда не употреблять применительно к какому-нибудь спорному вопросу слова «разумеется», «безусловно» и им подобные, предпочитая выражения «я полагаю», «мне кажется», или «я думаю, что это так, и вот почему», или «так это мне представляется», или «если не ошибаюсь, это именно так». Привычка эта, думается, мне очень пригодилась, когда понадобилось внедрять некоторые мои мнения и склонять людей к принятию мер, за которые я ратовал. А поскольку главная цель всякого разговора заключается в том, чтобы сообщать или получать сведения, доставлять собеседникам удовольствие или убеждать их, – я считаю, что разумным людям не подобает подрывать свою способность приносить пользу не в меру решительной манерой, ведь обычно это вызывает отвращение и отпор, а значит – идет во вред целям, для коих нам дана речь, а именно сообщать или получать сведения и доставлять удовольствие. Ибо если вы хотите сообщить какие-нибудь сведения, слишком резкая и догматическая манера может вызвать противодействие и ослабить внимание собеседника. Если же вы сами хотите обогатиться какими-нибудь сведениями, но даете понять, что ваше-то мнение на этот счет твердо, то люди разумные и скромные, неохочие до лишних споров, оставят вас пребывать в ваших заблуждениях. И не надейтесь, что вы доставите своим слушателям удовольствие или убедите тех, кого хотели бы иметь единомышленниками. Поуп прозорливо заметил:
Не дай понять ученику, что ты его учил,
Пусть думает, что знал и сам, да только позабыл.
И далее он советует нам, даже если мы в чем уверены, утверждать это как бы с оговоркой. Эта его строка рифмуется с той, которую он срифмовал иначе, причем, на мой взгляд, менее удачно:
Где нету скромности, там не ищи ума.
Если вы спросите, почему менее удачно, я должен спросить: а не является ли недостаток ума (если несчастному его недостает) сам по себе оправданием для недостатка скромности?
Об этом, впрочем, судить не мне.
В 1720 или в 1721 году мой брат начал издавать газету. Это была вторая газета, издававшаяся в Америке, и называлась она «Вестник Новой Англии». Раньше нее появились только «Бостонские известия». Помню, что несколько друзей отговаривали его от этой затеи, уверяя, что она не сулит удачи и что для Америки достаточно и одной газеты. Сейчас, в 1771 году, их выходит не менее двадцати пяти. Однако он не отступился от своего намерения, и я помогал ему набирать и печатать страницы, а потом разносил газету по городу.
Типографское оборудование в то время оставалось примитивным, качество его работы оставляло желать лучшего. Печатные станки без конца выходили из строя, а запчастей к ним не производили. Бен Франклин стал незаменимым для своего брата-печатника: изобретательный юноша оказался мастером на все руки. Бен самостоятельно чинил оборудование, совершенствовал технику печати, он даже научился отливать новые шрифты.
Братья печатали брошюры и книги. В 1719 году Джеймс получил заказ на печать тиража «Бостонской газеты». Через два года заказчик передал эту работу другому типографу, а Джеймс задумал выпускать собственное издание. В августе 1721 года вышел первый номер его газеты «The New-England Courant» («Курант Новой Англии») – лист, отпечатанный с двух сторон. Газета быстро стала популярной и раскупалась по довольно высокой для того времени цене – по 4 пенса за экземпляр. В отличие от других изданий, откровенно скучных в своем морализаторстве, эта газета была яркой, увлекательной, злободневной. Здесь остроумно высмеивались бюрократизм, корыстолюбие богачей, лицемерие служителей церкви, общественные нравы. Здесь впервые в американской прессе были использованы юмористические эссе, публиковались письма читателей к издателю.
По словам писателя Роберта Иванова, газета «The New-England Courant» помогла создать национальные традиции прессы, независимой от власти. «Первая попытка бросить вызов нормам», – писал историк литературы Перри Миллер.
Появление этой газеты стало крупным событием в общественной жизни и в истории американской журналистики.
Среди его знакомых были образованные люди, которые время от времени забавы ради сочиняли для его газеты статьи. Это повышало спрос, а господа эти часто нас посещали. Слушая их разговоры и рассказы о том, как одобрительно встречают их сочинения, я загорелся желанием тоже попытать счастья; но так как я был еще очень юн и подозревал, что брат не захочет печатать мои произведения, если будет знать, что они написаны мною, я однажды изменил свой почерк и ночью подсунул листок без подписи под дверь типографии. Утром брат его нашел и показал своим пишущим друзьям, когда те по обыкновению к нам зашли. Они прочли статью, обсудили ее при мне, и я с величайшей радостью убедился, что статью они одобрили и, теряясь в догадках, кто бы мог быть ее автором, называли только имена людей, известных своей ученостью и остротой ума. Возможно, мне просто повезло на критиков и сочинение мое было не столь хорошо, как мне тогда казалось.
Однако я, ободренный успехом, таким же способом опубликовал еще несколько вещиц, тоже принятых благосклонно; и держал это в тайне до тех пор, пока не иссяк скудный запас моих мыслей и тем, а тогда открыл тайну, после чего друзья брата стали относиться ко мне уважительнее, чем брат был недоволен, потому что опасался, вероятно не без основания, как бы я не загордился. Возможно, это было одной из причин тех размолвок, которые между нами начались в то время. Он, хоть и был мне брат, считал себя моим хозяином, а меня – учеником и соответственно ожидал от меня, как и от других учеников, кое-каких услуг, я же считал, что он мною помыкает и что брату пристало бы быть снисходительнее. Споры наши нередко приходилось разрешать отцу, и то ли я чаще был прав, то ли язык у меня был лучше подвешен, только решение его обычно бывало в мою пользу. Но брат был человек вспыльчивый, поколачивал меня, а этого я не терпел; учение порядком мне надоело, я только и мечтал о том, как бы его сократить, и наконец совершенно неожиданно к тому представился случай*.3
Раз в две недели Бенджамин стал подбрасывать под дверь типографии свои статьи, написанные от имени Сайленс Дугуд (Молчальницы Дугуд).
Убедительность Бена «в роли женщины» была потрясающей. По словам Уолтера Айзексона, «Сайленс Дугуд была немного жеманной вдовой, жительницей сельской местности – образ, созданный бойким неженатым бостонским подростком, который ни одной ночи не провел за пределами города».
Сайленс Дугуд, созданная Беном Франклином, называет себя «смертельным врагом деспотичного правительства и всевластия». Даже малейший намек на нарушение прав и свобод заставляет ее кровь «вскипеть». Почтенная вдова уверена в том, что «без свободы мысли не может быть никакой мудрости, и никакой гражданской свободы не может быть без свободы слова».
«Молчальница» резко отзывается о религиозных ханжах, которые лишь прикрываются маской благочестия, а на деле используют религию для продвижения по карьерной лестнице. Критикуя связь церкви и правительства, она (не называя имен) упоминает о губернаторе Томасе Дадли, который перешел из духовенства в законодатели: «Самый опасный лицемер в Содружестве – тот, кто оставляет слово Божие, чтобы заняться юриспруденцией. Человек, соединивший профессии юриста и проповедника, способен обмануть всю страну религиозным учением, а затем дезавуировать и его, якобы руководствуясь законом».
Сайленс Дугуд рисует удручающую картину американской системы образования. По ее наблюдениям, вход в храм Науки охраняют «два крепких дворецких» – Богатство и Бедность, и потому туда беспрепятственно проникают богатые бездельники, а талантливым беднякам вход воспрещен. Внутри храма Науки на высоком троне восседает Ученость. Большинство «поклоняющихся ей» учеников колледжей «довольствуются тем, что сидят возле ног Учености с Мадам Бездельем и ее прислужницей Невежеством». И возвращаются из храма Науки, «после множества сложностей и затрат, такими же болванами и олухами, как и были, разве что более самодовольными и чванливыми».
Яркие, остроумные очерки Бена Франклина пользовались огромной популярностью у читателей. Всего он написал 14 очерков под псевдонимом Сайленс Дугуд.
Газета Джеймса Франклина, содержавшая многочисленные выпады против властей, неминуемо должна была подвергнуться репрессиям. И они не заставили себя ждать.
В июне 1722 года Джеймс опубликовал в своей газете письмо, якобы полученное из Ньюпорта, – о том, что на побережье видели пиратов. И выразил сомнение в компетентности местных властей по вопросу поимки пиратов. Власти сочли публикацию «глубоким оскорблением» и арестовали Джеймса. В тюремном заключении, без суда и следствия, он провел месяц – до тех пор, пока доктор не зафиксировал ухудшение здоровья узника.
В отсутствие Джеймса издавал газету Бен. По словам одного из биографов Бенджамина Франклина, «молодой наборщик теперь не только верстал, набирал текст, печатал, но и выполнял обязанности редактора, корректора, автора. Показателем его успешной работы являлось то, что увеличился тираж, расширился круг читателей, газета стала приносить большие прибыли».
Когда Джеймс вышел на свободу, он не прекратил публиковать критические материалы на острые темы. После того как вышла еще одна его статья о двуличии религиозных деятелей, власти огласили свой вердикт: отныне Джеймс Франклин еще до публикации должен визировать у секретаря провинции каждый номер газеты, каждую брошюру или любое другое издание, выпускаемое от имени этого «бунтаря».
В январе 1723 года «владельцем» газеты стал шестнадцатилетний Бенджамин Франклин – «самый молодой в мире издатель». Популярность «The New-England Courant» росла, но, как писал один из биографов «американского мудреца», «газета не была достаточно большой, чтобы в ней хватило места для двух Франклинов! Джеймс… был способным типографом и журналистом, а Бенджамин в свои семнадцать лет был самым умным человеком Бостона и самым лучшим учеником в мире».
Одна из политических статей в нашей газете, какая именно, уже не помню, вызвала недовольство Законодательной Ассамблеи. Брата взяли под стражу, судили и приговорили к месяцу тюрьмы, как я понимаю, – по приказу спикера, за то, что он отказался назвать автора статьи. Меня тоже взяли и подвергли допросу; но, хотя я ничего не сообщил, удовольствовались предостережением и отпустили, решив, очевидно, что я как ученик связан обещанием хранить хозяйские тайны.
Пока брат находился в заключении, что очень меня возмущало, несмотря на наши личные разногласия, я возглавлял газету и осмелился раза два высмеять в ней наших правителей. Брат мой отнесся к этому снисходительно, но кое-кто стал поглядывать на меня косо, усмотрев во мне юного умника, не гнушающегося пасквилем и сатирой. Брата выпустили на свободу, но Ассамблея тут же издала очень странное постановление о том, что «отныне Джеймсу Франклину запрещается издавать газету «Вестник Новой Англии». Чтобы решить, как ему быть дальше, у нас в типографии собрались на совещание друзья. Кто-то из них предложил обойти это постановление, изменив название газеты, но брат усмотрел в этом неудобства, и был найден лучший выход: сделать издателем газеты Бенджамина Франклина, а чтобы Ассамблея не осудила его за то, что газету издает его ученик, решили вернуть мне мой старый договор, сделав на обороте надпись, что он меня отпускает вчистую. Эту надпись я при случае мог показать кому следует, а чтобы не лишить брата своих услуг, я подписал новый договор, уже не подлежащий оглашению.
План был ненадежный, однако его немедля привели в исполнение, и несколько месяцев газета выходила под моим именем.
А потом, когда мы с братом опять повздорили, я попробовал утвердить свою независимость, предположив, что он не решится заговорить о новом договоре. С моей стороны это было нечестно, теперь я считаю это первой серьезной ошибкой в моей жизни, но в то время это меня мало смущало, гораздо ближе к сердцу я принимал его крутой нрав, хотя в общем-то человек он был не злой, скорее это я бывал слишком дерзок и мог хоть кого вывести из терпения.
Видя, что я его покидаю, брат принял меры к тому, чтобы мне не дали работы ни в одной из бостонских типографий, не поленился обойти всех мастеров, и те один за другим указали мне на дверь. Тогда я надумал податься в Нью-Йорк, ближайший город, где, как я знал, была типография; я и без того подумывал, что с Бостоном пора расстаться: я успел подпортить свою репутацию в глазах партии, стоявшей у власти, и, судя по тому, как Ассамблея расправилась с моим братом, имел основания ожидать, что вскоре и у меня начнутся крупные неприятности; к тому же вследствие моих неосторожных замечаний о религии добрые люди уже стали показывать на меня пальцем как на еретика и безбожника. И я решил скрыться. Но на этот раз отец принял сторону брата, я понимал, что, вздумай я уехать открыто, мне сумеют помешать. И тогда мой приятель Коллинз взялся мне помочь. Он договорился с капитаном одного шлюпа, что тот доставит меня в Нью-Йорк, потому что я его друг, и якобы от меня забеременела одна беспутная девица, ее друзья грозят женить меня насильно, а поэтому ни появляться на людях, ни уехать открыто я не могу. И вот я продал часть моих книг, чтобы иметь денег на дорогу, меня украдкой посадили на шлюп, и через три дня, при попутном ветре, я уже был в Нью-Йорке, в трехстах милях от дома, семнадцатилетний мальчишка без рекомендации, почти без денег и ни души в Нью-Йорке не знающий.