– Я раньше не молился.
– Боишься за свою душу? – спросил старик.
Хук, обматывая оперенную стрелу шелковой нитью, выдранной из алтарного покрова, помедлил с ответом.
– Я слышал голос, – неожиданно для себя произнес он.
– Голос? – переспросил Уилкинсон. Хук молчал. – Божий глас?
– В Лондоне, – невпопад ответил Хук.
Он уже пожалел, что выпалил признание, ему сделалось неловко, однако Уилкинсон принял его слова всерьез и кивнул.
– Ты счастливчик, Николас Хук.
– Я?
– Если с тобой говорил Бог, значит у Него для тебя есть дело. Стало быть, ты можешь уцелеть в нынешней осаде.
– Если со мной и вправду говорил сам Бог, – растерянно пробормотал Хук.
– Почему бы нет? Должен же Он говорить с людьми, особенно если Церковь Его не слышит.
– Как – не слышит?
Уилкинсон сплюнул.
– Церкви нужны деньги, парень, только деньги. Священники должны быть пастырями, так? Их дело – приглядывать за паствой, а они сидят у роскошных столов и набивают брюхо пирогами. – Он уставил стрелу в Хука. – Если французы ворвутся в город, не вздумай идти в ту церковь Святого Антония Меньшого! Укройся в крепости.
– Сэр Роджер…
– Хочет нашей смерти, – гневно отрезал Уилкинсон.
– Почему?
– Потому что у него нет денег, зато есть долг, и твоего сэра Роджера перекупит любой, у кого кошель толще. Он не настоящий англичанин: его предки пришли в Англию с норманнами. В нем по горло бурлит норманнское дерьмо, а нас с тобой, саксов, он на дух не переносит. Вот и вся причина. Если что, укрывайся в крепости, парень. И не спорь.
Ближайшие ночи выдались темными, ущербный месяц едва светился в небе узким, как нож продажного убийцы, серпом. Мессир де Бурнонвиль, опасаясь ночного нападения, велел привязать в сожженном предместье собак: если они поднимут лай, стражи ударят в сигнальный колокол над западными воротами. Однако был и лай, и колокольный звон, а враг в ту ночь так и не напал. Зато поутру, как только над рекой показался рассветный туман, французы катапультами забросили в город собачьи трупы – оскопленные и с перерезанным горлом, словно предупреждение защитникам города об уготованной им судьбе.
Прошел День святого Абда. Бургундские войска так и не появились. Затем настал и минул День святого Поссидия. В праздник Семи святых дев Хук молился каждой из них, на следующем рассвете воссылал мольбы английскому святому Дунстану, затем – святому английскому королю Этельберту и неотступно молился Криспиниану и Криспину, прося их о защите. На следующий день, в праздник святого Госпиция, его молитвы получили отклик.
Французы, молившиеся святому Дионисию, пошли приступом на Суассон.
Первыми о нападении известили церковные колокола, забренчавшие в ночи лихорадочно и суматошно. Хук, вскочив с соломенного тюфяка в мастерской Джона Уилкинсона, на миг смешался. Взгляд не различил ничего, кроме языков огня, взметнувшихся к потолку. Старик, чтобы осветить помещение, бросил в жаровню новую охапку хвороста.
– Хватит лежать, как супоросая свинья, – буркнул Уилкинсон. – Французы в городе.
– Матерь Божья! – Хука обдало паникой, словно потоком ледяной воды.
– Подозреваю, ей не до нас. – Уилкинсон уже влезал в кольчугу, с усилием натягивая тяжелое железное полотно через голову. – У двери мешок стрел, возьми. Отложил для тебя прямые. Ступай, парень, пусть эти мерзавцы кое-кого недосчитаются.
– А ты? – отозвался Хук, надевая сапоги – новые, сшитые умелым суассонским мастером.
– Догоню. Бери лук и вперед!
Хук застегнул пояс с ножнами, натянул на лук тетиву, подхватил мешок стрел и второй, оставленный стариком у двери, и вылетел во двор харчевни. Откуда-то неслись крики и вопли, во двор выскакивали лучники, и Хук, не успевая ничего сообразить, понесся вслед за ними к укреплениям, выстроенным за брешью. Церковные колокола рвали небо беспорядочным набатом, лаяли и выли псы.
Из доспехов на Хуке был подаренный Уилкинсоном старый шлем, торчавший на голове, как погнутый таз, а тело защищала лишь стеганая куртка, способная уберечь разве что от касательного удара меча. Остальным стрелкам, облаченным в короткие кольчуги и плотно прилегающие шлемы, выдали короткие налатники с червленым бургундским крестом, и теперь одинаковые белые фигуры выстроились вдоль заграждения, спешно сложенного из ивовых корзин с землей. Никто пока не стрелял, лучники лишь напряженно вглядывались в брешь, озаряемую огненными вспышками. Кто-то из полусотни латников, собравшихся за заграждением, то и дело бросал в пробоину смоляные факелы.
Брешь оставалась пустой. Однако церковные колокола, возвещая нападение французов, продолжали неистово звонить. Хук обернулся. В небе над южными крышами поднималось зарево, бросающее огненные отблески на колокольню собора. Видимо, горели дома у Парижских ворот. Неужели французы наступают с юга?.. Парижские ворота защищал сэр Роджер Паллейр с латниками, и Хук в который раз удивился тому, что тот не вытребовал себе в подмогу ни одного английского стрелка.
Все англичане-лучники сейчас собрались у западной бреши, где французы так и не появились. Сентенар Смитсон, нервничая, крутил в пальцах серебряную цепь – знак его должности – и беспокойно переводил взгляд от зарева над южным пожаром обратно к бреши.
– Чертово дерьмо, – выругался он себе под нос.
– Что происходит-то? – спросил кто-то из стрелков.
– Мне откуда знать? – взорвался Смитсон.
– Французы, видно, уже в Суассоне, – тихо заметил Джон Уилкинсон, опуская принесенные вязанки стрел позади лучников.
В городе послышались вопли. Бургундские арбалетчики, защищавшие брешь, побежали к Парижским воротам, туда же двинулся кто-то из латников.
– Если враг в городе, нам надо укрыться в церкви, – неуверенно произнес Смитсон.
– Разве не в крепости? – требовательно спросил кто-то.
– Лучше в церкви, как велел сэр Роджер, – задумчиво ответил сотник. – Он дворянин, не нам чета. Знает, поди, что делает.
– Ага. А папа римский кудахчет и несет яйца, – не смолчал Уилкинсон.
– Уходить сразу? – раздался еще чей-то голос. – Сейчас?
Смитсон, ухватив в кулак серебряную цепь, молча глядел то на брешь, то на город.
Хук не отрывал глаз от пробоины. Сердце тяжело ухало в груди, дыхание сбивалось, правую ногу подергивало судорогой.
– Господи, помоги, – только и шептал он. – Иисусе милостивый, защити…
Молитва не успокаивала, мысли метались: враг напал на город, а может, и прорвался внутрь, ничего не известно, ты слаб и беспомощен… Колокола звенели чуть ли не в самом мозгу и сбивали с мыслей, широкая брешь в стене зияла чернотой, которую озаряли лишь слабые отблески гаснущих факелов, однако постепенно до Хука стало доходить, что в темноте движутся другие огни – серебристо-серые сполохи, мерцающие, как лунный туман, как призрачные тени, явившиеся на землю в канун Дня Всех Святых. Огни завораживали, казались во тьме тонким маревом, дымчатым облаком. Хук, ничего не понимая, в оцепенении следил за светящимися тенями. Вдруг серебристые призраки окрасились алым, и Хук содрогнулся от страха: мерцающие призраки – люди! Серые сполохи – факельный свет, отраженный стальными латами!
– Сотник! – завопил Хук.
– Что там? – рявкнул Смитсон.
– Эти сволочи уже здесь! – выкрикнул Хук.
То было правдой. Эти сволочи уже проходили сквозь брешь, в начищенных латах отражался свет факелов, над головой развевалось синее знамя с золотыми лилиями. Опущенные забрала, сверкающие бликами мечи. Не туманные призраки двигались сквозь тьму, а создания из железа и пламени, порождения адских видений, сама смерть, выходящая из мрака и вступающая в Суассон. Хук даже не пытался их пересчитать – враг был бесчислен.
– Дьявол подери! – потрясенно воскликнул Смитсон. – Остановить их!
Отступив к заграждению, Хук вынул из холщового мешка стрелу и наложил на цевье. Страх куда-то исчез или, скорее, притупился оттого, что появилось дело – выполнять приказ.
Большинству взрослых мужчин – даже латникам, закаленным войной и фехтовальными упражнениями, – не натянуть тетиву и наполовину, однако Хук обращался с луком легко. Рука пошла назад, глаза выбрали цель, и тетива запела прежде, чем Хук осознал, что выстрелил. Он уже вытягивал следующую стрелу, когда первая, с тяжелым древком и трехгранным наконечником, вонзалась в сияющий стальной панцирь, опрокидывая латника под ноги французскому знаменщику.
Хук выстрелил снова, думая только о том, что нужно остановить нападение. Он пускал стрелу за стрелой, натягивая тетиву до правого уха, и не замечал, как левая рука неуловимыми движениями направляет стрелу в короткий путь от тетивы до жертвы. Не замечал, как его стрелы убивают и ранят; не замечал, как они отскакивают от доспехов и бесцельно падают наземь. Падали не многие: узкий наконечник на близком расстоянии пробивает доспех легко, особенно когда лук тяжел, а лучник силен. Джон Уилкинсон, который при первом знакомстве попытался выстрелить из Никова лука, едва сумел натянуть тетиву до подбородка. Ник был явно сильнее многих лучников – а любой лучник сильнее обычного человека, – и старик не мог скрыть уважительного взгляда. Теперь тот же длинный лук с утолщенной основой, вырезанный в далекой Савойе из тисового ствола, сеял смерть в наполненной колокольным звоном темноте. Лишь когда часть заграждения рухнула, Хук обернулся на шум и обнаружил, что из лучников он остался один. Сквозь брешь, устланную телами убитых и раненых, плотным потоком шли враги, пламенеющая факелами ночь полнилась дымом и боевыми кличами. Теперь Хук вспомнил, как Джон Уилкинсон кричал ему, предупреждая о врагах и веля уходить, но Хук в пылу боя его не слышал.
Опомнившись, он подхватил мешок со стрелами и пустился бежать.
За спиной уже рушилось заграждение, толпа французов, перевалившись через остатки земляных корзин, с воплем устремилась в город.
Хук понял, что должен чувствовать олень, когда по кустам рыщут псы, охотники бьют в подлесок и между листьями свистят стрелы. Он часто задумывался, какова для животных смерть: страх, азарт сопротивления – и обессиливающий ужас последнего мига, когда охотники подступают, и неистово колотится сердце, и мечутся мысли… Ужас погнал Хука вперед. Где-то рядом исступленно били колокола, захлебывались воем псы, неслись боевые кличи, звал в атаку рог. Хук выскочил на тесную площадь, где обычно выставляют шкуры для продажи. Теперь она пустовала, однако откуда-то донеслись щелчки арбалетов и зажужжали стрелы. Горожане таились по домам, за крепкими засовами. Впрочем, засовы в эту ночь никого не спасали – с разных сторон несся громкий стук, солдаты высаживали двери.
«В крепость», – вспомнил Ник и помчался по улице что было сил, но за ближайшим углом, на соборной площади, чуть не наткнулся на освещенную факелами толпу латников в одежде с незнакомым гербом – и во весь дух припустил назад, словно олень от своры борзых. Решив было укрыться в церкви Сен-Антуан-лё-Пти, он понесся по проулку, свернул в другой, перебежал площадь перед главным женским монастырем, вывернул к харчевне «Гусь» – и увидел толпу солдат в одеждах с тем же неизвестным гербом, которые преграждали ему путь к церкви. При виде его раздался рев, переросший в торжествующий вопль, и за Хуком бросились бежать. Словно загнанный зверь, он в отчаянии кинулся в проулок, взлетел на стену, прыгнул в какой-то двор, откуда немилосердно несло нечистотами, перелез еще одну стену и, окруженный со всех сторон криками и дрожащий от страха, опустился на землю в темном углу, ожидая конца.
Так поступает затравленный олень: не видя иного выхода, он замирает, трепеща, в ожидании неминуемой смерти. Трепет охватил и Хука. «Лучше перерезать себе горло, чем попасть к французам», – вспомнил он слова Джона Уилкинсона. Хук нащупал на поясе нож, однако вытащить не смог: самоубийство было выше его сил. Оставалось ждать, когда его убьют.
Вдруг до него дошло, что за ним уже не гонятся. В Суассоне, обильном добычей и жертвами, одинокий беглец той ночью мало кого интересовал. Хук, постепенно придя в себя, обнаружил, что оказался на заднем дворе «Гуся», где днем мыли и чинили пивные бочки. Факел, сверкнувший из распахнутой двери, осветил, кроме бочек, деревянные козлы и подпорки, выглянувший во двор француз что-то успокоенно пробормотал и вернулся в харчевню, где визжала женщина.
Хук не посмел шевельнуться. Женский визг, грубый мужской хохот и детский плач заполняли сейчас весь Суассон. Рядом крадучись прошла кошка, церковные колокола уже давно перестали звонить. Хук знал, что долго здесь оставаться нельзя: на рассвете его увидят. «Боже, о Боже, – повторял он, не замечая, что молится, – будь со мной ныне и в мой смертный час…» Он вздрогнул: за стеной застучали копыта, раздался мужской смех. Где-то плакала женщина. По лунному диску бежали стремительные тучи. Хук почему-то вспомнил барсуков на Нищенском холме – и от уютного домашнего воспоминания сделалось не так страшно.
Он встал. Может, получится добраться до церкви? Туда ближе, чем к крепости, к тому же сэр Роджер обещал, что попытается спасти лучников… Как ни призрачна была надежда, кроме нее, ничего не оставалось. И Хук, подтянувшись на руках, осторожно глянул через стену. За ней начинались конюшни «Гуся», все было тихо. Со стены Хук ступил на крышу конюшни. Та подалась под его весом, однако выдержала. Пробираясь по самому коньку, он перелез к дальнему краю здания и там спрыгнул в темный проулок. Двигаясь медленно и бесшумно, он добрался до угла, откуда открывался вид на церковь.
И понял, что выхода нет.
Церковь Сен-Антуан-лё-Пти стерегли враги – десятка три латников и дюжина арбалетчиков в накидках с незнакомым гербом. Если Смитсон с лучниками внутри, им пока ничто не грозит: вход они сумеют отстоять. Однако было ясно, что французы никому не дадут уйти и уж точно никого не подпустят к церкви, особенно чужого стрелка. Можно попробовать добежать до двери, но она наверняка заперта, а пока будешь стучать – станешь мишенью для арбалетчиков.
У французов, впрочем, были и другие занятия, кроме как стеречь церковь. Прикатив из ближайшей харчевни бочки, они принялись пьянствовать. Откуда-то притащили двух девчонок и, содрав с них одежду, распластали каждую поверх бочки, привязав поперек, и теперь стражники, подступая по очереди, задирали кольчуги и насиловали девушек, которые уже не издавали ни звука, словно истощив все слезы и стоны. Город полнился женскими криками, мучительно терзающими мозг, как скрежет стального наконечника по аспидному камню. Наверное, потому Хук и не двигался, притаившись в углу, как загнанный зверь, которому некуда бежать и негде прятаться. Девушки не пытались шевелиться – Хук даже подумал, не мертвы ли, – но одна, лет двенадцати или тринадцати, вдруг повернула голову, и Хук, вспомнив Сару, виновато сжался. Пока стражник, навалившись на жертву, ерзал и хрюкал, девушка невидящим взглядом смотрела в темноту.
В проулке открылась дверь, Хука задел поток света. Выступивший из двери латник, качнувшись, упал на колени в грязь, его вырвало. Второй, в такой же накидке с серебряным пшеничным снопом на зеленом поле, захохотал было, стоя на пороге, но вдруг заметил Хука, увидел длинный боевой лук – и схватился за рукоять меча.
Ник в панике бросился вперед, целясь в латника концом лука. Его переполнял безмолвный крик, не было сил думать – в бросок он вложил всю силу, и острый роговой наконечник вонзился в горло латника прежде, чем тот успел достать меч. Брызнула черная кровь, древко пробило мышцы, дыхательное горло, сухожилия – и вонзилось в дверную раму. Второй латник зарычал и, по-прежнему исходя рвотой, вцепился в Хука. Тот, чуть не взвыв от отчаяния, выпустил лук и набросился на нового противника. Пальцы вонзились в глазные яблоки, латник заверещал, и Хук, краем сознания понимая, что насильники на церковной площади не заставят себя ждать, протиснулся в дверь, чуть не споткнувшись о первого латника, который в корчах пытался вытащить лук из разодранного горла. Пробежав через комнату, Хук вылетел в следующую дверь, пронесся по коридору и выскочил во двор, там не задумываясь перемахнул через одну стену, другую… Позади и вокруг слышались крики. Ник совершенно обезумел от ужаса. Лук он бросил, стрелы потерял. С ним оставался только меч, какие выдавали каждому лучнику, хотя Хук ни разу не доставал его из ножен. На налатнике все еще красовался бургундский крест – Хук тщетно попытался его содрать, не переставая озираться в поисках выхода, затем перелез через каменную стену в узкий проулок, затененный высокими зданиями, увидел в темноте открытую дверь и вбежал в дом.
Его встретил пустой зал с гаснущим светильником. На подушках, разбросанных поверх деревянной скамьи, валялся мертвец. Каменные плиты пола заливала кровь. У завешенной гобеленом стены стояли шкафы и длинный стол со счетами и листами пергамента, наколотыми на длинный стержень. Убитый, очевидно, был купцом. Приставная лестница в углу вела на второй этаж, где Хук обнаружил отделанную гипсом спальню с деревянной кроватью, покрытой периной и одеялами. По следующей лестнице он поднялся на чердак, подтянул за собой лестницу и подосадовал, что не проделал то же с первой. Не рискуя сунуться обратно в комнату, он затаился под тростниковой крышей на полу среди помета, оставленного летучими мышами. Его по-прежнему била дрожь. Где-то внизу раздавались громкие мужские голоса. На миг ему показалось, что его вот-вот найдут. Кто-то даже забрался в спальню под ним, однако лишь бегло оглядел комнату и скрылся. Остальным то ли наскучили поиски, то ли подвернулась другая добыча. Возбужденные голоса на время стихли. Правда, женские крики не прекращались и даже стали громче. Хуку почудилось, будто прямо у дома собралась целая толпа вопящих женщин, и он вновь содрогнулся, вспомнив Сару, и священника сэра Мартина, и латников на соборной площади, со скучающим видом насиловавших двух безмолвных жертв.
Вопли переросли в рыдания, прерываемые лишь мужским хохотом. Хука трясло – не от озноба, а от страха и вины. Внезапно сквозь грубые доски пола просочился свет: в спальню внесли светильник. Хук вжался в угол под стропилами. Латник, влезший в комнату по лестнице, сказал что-то оставшимся внизу. Раздался крик женщины, послышался звук пощечины.
– А ты хороша, красотка!
Перепуганный Хук даже не обратил внимания, что латник говорил по-английски.
– Non![2] – послышался плачущий женский голос.
– Слишком хороша, чтоб делиться. Будешь моей!
Сквозь щель в полу Хук поглядел вниз: широкие отвороты шлема загораживали лицо латника, женщина – монахиня в белом – вжалась в угол комнаты.
– Jésus! – плакала она. – Marie, mère de Dieu![3]
Последнее слово перешло в вопль: латник достал нож.
– Non! – закричала монахиня. – Non! Non! Non!
Мужчина в шлеме ударил ее посильнее, девушка умолкла. Рывком поставив ее на ноги, латник поднес нож к ее горлу, резанул одеяние от ворота и дальше вниз, как монахиня ни сопротивлялась, затем отбросил в сторону белое платье и принялся за рубаху. Швырнув изрезанные одежды на нижний этаж, он толкнул обнаженную девушку на перину, где она, рыдая, сжалась калачиком.
– Вот уж порадовался Бог в тот день, ничего не скажешь! – произнес чей-то голос, хотя рядом никого не было.
Голос звучал лишь в голове Хука. И хотя слова эти некогда сказал ему Джон Уилкинсон, голос был чужим – более глубоким и мягким, и Хук вдруг словно наяву увидел улыбающегося человека в белых одеждах, держащего в руках поднос с яблоками и грушами. Криспиниан – тот святой, которому он возносил больше всего молитв в Суассоне… Теперь ответ на молитвы звучал в голове Хука, и видимый внутренним взором святой устремлял на него взгляд, полный печали. Хук понял, что Небо дает ему шанс что-то исправить. Монахиня взывала к Богоматери, и та, наверное, обратилась к суассонским святым, которые теперь и говорили с Хуком… Он испугался. Он вновь слышал голоса. Он даже не заметил, что стоит на коленях, – и неудивительно, ведь через святого Криспиниана с ним говорил сам Господь…
Николас Хук, законопреступник и лучник, понятия не имел, как поступать, когда с тобой говорит Господь. И потому его объял страх.
Латник в нижней комнате сбросил шлем, отстегнул и отбросил пояс с ножнами, что-то прорычал девушке и принялся стаскивать через голову кольчугу вместе с накидкой, на которой Хук, глядя вниз сквозь щели в грубых досках, разглядел герб, как у сэра Роджера Паллейра: три ястреба на зеленом поле. Откуда в Суассоне такой герб? Ведь здесь насилуют и грабят победоносные захватчики, а не побежденные стражи города! И все же три ястреба несомненно принадлежали гербу сэра Роджера.
– Давай! – велел святой Криспиниан.
Хук не сдвинулся с места.
– Давай! – прорычал Хуку святой Криспин, явно настроенный не так дружелюбно, как Криспиниан, и от его резкого голоса Хук вздрогнул.
Мужчина внизу – то ли сэр Роджер, то ли кто-то из его латников – стягивал с себя тяжелую кольчугу с кожаной подкладкой: голова наполовину закрыта, руки заняты.
– Ради бога! – воззвал к Хуку Криспиниан.
– Действуй, парень! – рявкнул святой Криспин.
– Спасай свою душу, Николас, – шепнул Криспиниан.
И Хук ринулся спасать свою душу.
Спрыгнув через отверстие в чердачном полу, он забыл про меч и выхватил крепкий, с толстым обухом нож, которым свежевал оленей. Хук оказался позади латника. Тот его не видел из-за кольчуги, натянутой на голову, но обернулся на шум – и налетел точно на нож Хука, взрезавший ему брюхо. Лучник Николас Хук вложил в удар всю силу правой руки, клинок ушел в тело по рукоять, и кишки выплеснулись наружу, как мокрые угри из прохудившегося мешка. Латник придушенно взвыл под застрявшей на голове тяжелой кольчугой и тут же застонал снова. Хук ударил еще раз, и погруженный в тело нож, пройдя вверх под грудную клетку, достал до сердца.
Неудавшийся насильник рухнул на кровать, умерев раньше, чем коснулся перины.
Лучник, опустив окровавленную по локоть руку, воззрился на жертву.
Позже Ник осознал, что пуховая перина спасла ему жизнь: в нее впиталась кровь убитого, которая иначе пролилась бы сквозь доски пола, напугав остальных двоих. Те, одетые в накидки с гербом сэра Роджера, как раз потрошили буфет в нижнем этаже и не заметили свершившегося наверху убийства.
Отступив от отверстия в полу, Хук заметил, что налатник убитого был из тонкого льна, не то что у рядовых воинов. На плотной, тщательно начищенной кольчуге болтались пряжки для пристегивания лат. Наклонившись, Хук стянул кольчугу с головы жертвы и обнаружил, что убил самого сэра Роджера Паллейра. Если сэру Роджеру, считавшемуся союзником бургундцев, была дана свобода насиловать и грабить в захваченном французами городе – значит сэр Роджер тайно служил французам.
Пока лучник пытался осмыслить такое предательство, девушка глядела на него распахнутыми от ужаса глазами. Хук, побоявшись, что она закричит, приложил палец к губам, однако она помотала головой и вдруг то ли завсхлипывала, то ли застонала. Хук вначале недоуменно нахмурился, но тут же понял, что тишина выглядела бы более подозрительной, чем женские всхлипы. «Умница», – подумал он. Кивнув девушке, он срезал с пояса сэра Роджера залитый кровью кошель и вместе с отодранным от кольчуги налатником забросил его на чердак, затем ухватился за потолочную балку, подтянулся наверх и подал правую руку монахине.
Та отвернулась, и Хук было шикнул, чтоб она не медлила, но девушка знала, чего хочет: подступив к сэру Роджеру, она плюнула на его труп, плюнула еще раз – и только тогда ухватилась за руку Ника. Он вытянул девушку наверх так же легко, как натягивал лучную тетиву. На чердаке он кивнул монахине на кошель и налатник, та подобрала их и двинулась вслед за Хуком, который пробил легкую плетеную перегородку и шагнул на соседний чердак. Осторожно ступая в темноте, он добрался до самой дальней стены и только здесь, за три дома от той комнаты, где убил сэра Роджера, остановился. Жестом приказав монахине притаиться в углу, он потянулся к соломенной крыше, стараясь не шуметь.
Около часа ушло на то, чтобы осторожно обвалить солому по краю и оторвать несколько слабых стропил от главной балки. Теперь все выглядело так, будто часть крыши просто обрушилась. И Хук с девушкой, забравшись под солому и доски, притихли в своем наскоро устроенном убежище.
Оставалось только ждать. Монахиня временами заговаривала, однако Хук, так и не выучившийся здесь французскому, ее не понимал и делал знак молчать. Через некоторое время она, прислонившись к нему, задремала. Во сне она всплакивала, Хук неумело пытался ее успокоить. Надетый на девушке налатник сэра Роджера еще был влажным от крови. В кошеле Ник нашел золотые и серебряные монеты – вероятно, плату за предательство.
Рассвет выдался дымным и серым. Тело сэра Роджера обнаружили еще до восхода, поднялся крик и переполох, в домах внизу забегали люди, но сооруженное Хуком убежище оказалось надежным: никому не пришло в голову заглядывать под груду соломы и обрушенных досок. Девушка проснулась, лучник приложил палец к ее губам, она вздрогнула и прильнула к нему. Хук по-прежнему испытывал страх, который стал больше похож на покорность. Присутствие девушки почему-то успокаивало, словно возвращая надежду, утраченную прошлой ночью. Двое суассонских святых, должно быть, по-прежнему его хранят… Хук, перекрестившись, вознес благодарность Криспину и Криспиниану. Те в ответ молчали, ведь он уже исполнил их приказ. Интересно, чей голос он слышал в Лондоне – вряд ли Криспиниана. Кто же с ним говорил? Бог?.. Однако до Хука вдруг дошло нечто более важное: сегодня ему удалось то, к чему он оказался не способен в Лондоне! В нем опять затеплилась надежда на искупление, на спасение – слабая, как огонек свечи на беспощадном ветру, но все же совершенно ясная.
Когда солнце поднялось над собором, притихший было город вновь огласился воплями, стонами и криком. Сквозь дыру в обваленной соломе Хук видел тесную площадь перед церковью Сен-Антуан-лё-Пти, там по-прежнему толпились арбалетчики с латниками, хотя девушек, привязанных к бочкам, уже убрали. Пегий пес обнюхивал труп монахини в задранной до шеи рясе, вокруг пробитой головы разливалась лужа черной крови. Гарцевавший рядом француз, перекинув через седло нагую девушку, в две руки отбивал на ней такт, словно стучал в барабан, – к шумному удовольствию окружающих.
Хук ждал. Мочевой пузырь давно переполнился, но шевелиться было нельзя, пришлось замочить штаны. Девушка, почуяв запах, поморщилась, однако тоже не сумела утерпеть. Она тихо заплакала, и Хук прижал ее лицом к себе. Она что-то прошептала, он шепнул слово в ответ. Никто никого не понял, однако обоим стало спокойнее.
По площади застучали копыта, сквозь дыру в соломе Хук разглядел десятка два всадников, подъехавших к церкви, – все в латах, но без шлемов; один держал в руке знамя с золотыми лилиями на лазоревом поле, окаймленном червлено-белой полосой. За конными воинами шли пешие.
Накидку одного из всадников украшал зеленый герб с тремя ястребами. Должно быть, латник-англичанин служил сэру Роджеру. Он пришпорил коня и, подъехав к церкви, свесился с седла, постучал в дверь коротким копьем и что-то крикнул. Всадника явно сочли своим. Церковная дверь тотчас приоткрылась, из нее выглянул сентенар Смитсон.
Переговорив с всадником, Смитсон надолго исчез в церкви. Хук уже терялся в догадках, как вдруг церковная дверь отворилась, и на площадь один за другим осторожно потянулись лучники. Видимо, сэр Роджер сдержал-таки обещание. Хук, сидя наверху под разваленной крышей, начал лихорадочно соображать, нельзя ли выбраться на площадь, где лучники уже выстраивались перед англичанином. Английских стрелков французы ценили, сэр Роджер и впрямь мог договориться о помиловании… Теперь люди Смитсона, оставляя луки, стрелы и мечи у дверей церкви, становились на колени перед незнакомым всадником в золотой короне и сияющих латах. Восседая на коне, крытом синей с золотыми лилиями попоной, он поднял руку, словно даруя освобожденным стрелкам милостивое благословение. Среди лучников Хук разглядел Джона Уилкинсона – тот единственный из всех держался поближе к церкви.
«Если выскочить на улицу, – пронеслось в голове Хука, – успею добежать к своим».
– Нет, – тихо произнес внутри его святой Криспиниан.
Хук вздрогнул, девушка вцепилась в него крепче.
– Нет? – вслух прошептал Хук.
– Нет, – подтвердил святой Криспиниан.
Девушка что-то спросила у Хука.
– Я не тебе, детка, – шепнул он, сделав знак молчать.
Сине-золотой всадник, высоко воздев руку в латной перчатке, задержал ее на несколько мгновений – и резко опустил.
И началась бойня.
Спешенные латники, выхватив мечи, бросились на лучников – те стояли на коленях, и первых удалось убить быстро. Остальные стрелки, успев выхватить ножи, кинулись драться, но против мечей и доспехов нож бессилен, и латники окружили стрелков почти сразу. Всадник с гербом сэра Роджера заметил, как Джон Уилкинсон потянул меч из груды оружия у церковной двери. Тут же старика пронзило французское копье, второй латник полоснул его по горлу мечом, и кровь Уилкинсона фонтаном брызнула на изображения ангелов и рыб, вырезанные на каменной церковной арке. Кого-то из лучников взяли живыми, повалили на колени и оставили под присмотром ухмыляющихся французов.
Коронованный всадник повернул коня и поскакал прочь, сопровождаемый знаменщиком, оруженосцем, пажом и конными латниками, среди которых был и англичанин в накидке с тремя ястребами. Вслед неслись крики лучников о пощаде.
Французы не могли забыть своих поражений и ненавидели английских стрелков с их длинными боевыми луками. В битве при Креси французы, пользуясь численным превосходством, загнали англичан в ловушку и пошли в наступление, мечтая избавить мир от дерзких захватчиков, но были остановлены лучниками – оперенная смерть тогда летела с неба градом, неся гибель и поражение доблестным рыцарям. Позже, при Пуатье, французское рыцарство было разбито лучниками в прах, вечером того же дня попал в плен сам король Франции. Поражений от лучников не удавалось избежать и после, поэтому пощада им не грозила.
Хук с девушкой прислушивались к звукам. Стрелкам, которых оставалось три-четыре десятка, теперь отрубали пальцы – ухмыляющийся толстяк-француз, орудуя стамеской и молотом, отнимал у них по два пальца с правой руки, чтоб стрелок уже не смог натянуть тетиву. Кто-то сносил мучение безмолвно, кого-то к бочке, на которой раскладывали руку, приходилось тащить силой. Хук думал, что все этим и кончится, однако расправа только началась. Французам мало было одних пальцев, они жаждали крови и смерти.