Весь центр этого польского города с тяжелой готической высотой костела, прочно стоявшего среди каменной площади, на которой возле железной ограды чернели мертво обуглившиеся немецкие танки, и пустынные улицы, поблескивающие красными черепичными кровлями, наглухо опущенными металлическими жалюзи, с тенями обнаженных осенних садов за заборами, каменными мостовыми – все было залито недалеким заревом, встававшим над западной окраиной.
Врезаясь в зарево, искрами рассыпались над крышами очереди пуль, частый, взахлеб, треск пулеметов не заглушал тонкого шитья автоматов, тявкающего звона мин. Тяжелые снаряды тугим громом раскалывались на каменных мостовых, жаркий ветер вздымал ворохи сухих листьев, швырял в лицо, корябая, как горячим наждаком.
Весь город, окрашенный зловещим огнем, грохотал, сотрясаемый эхом, с крыш ссыпалась на тротуар черепица. И среди этих звуков возникали новые, визжа, нарастая. Достигнув последней своей точки – пронзительного скрежета трамвая на поворотах, – звуки обрывались.
Новиков и Ремешков упали рядом около какого-то подъезда, дважды резко, сильно подкинуло их на земле взрывной волной, этой же силой Новикова притиснуло к окаменевшему плечу Ремешкова, и жаркий, разбухший от ужаса голос зашептал в лицо ему:
– Побрился я… Зачем я побрился, а?..
– Что? – не понял Новиков. – Что бормочете?
Ремешков, втянув голову в плечи, как бы не видя Новикова, шептал с придыханием, будто из ледяной воды вынырнул:
– Побрился я, побрился… С Днепра примета… перед боем… Побреешься, или чистое белье наденешь, или в баню… У меня дружка так… под Киевом.
– Молчите! – неприязненно оборвал его Новиков. – У меня в батарее будете бриться. И в баню ходить. – И добавил тоном, не допускающим шуток: – Умрете, так хоть выбритым. А борода растет и у мертвецов. Не видали? – И злым движением встал. – Встать! Вперед!
Ремешков поднялся, разогнувшись, по-бабьи расставив полусогнутые ноги, стоял возле каменной стены особняка, испуганно озирая небо, пронизанное свистами мин; сдерживая дыхание, забормотал:
– Куда идти? Так и до передовой не дойдем, товарищ капитан! Со всех сторон бьют… Окружают?
В мутной глубине улицы взлетали конусы разрывов.
Едкий дым несло вдоль оград, мимо сгоревших на мостовых немецких танков. Город обстреливали дальнобойные батареи, снаряды прилетали с запада и юга: было такое ощущение – Касно окружен. Новиков, однако, не испытывал пока большого беспокойства, – вероятно, складывалась обычная обстановка в условиях Карпат; немцы оставались в долинах, на высотах по флангам, продолжая вести огонь по дорогам.
– Окружили, отрезали, обошли! Сорок первый год вспомнили? – сказал Новиков. – Вперед! И не на полусогнутых, черт дери!
И побежал в глубину улицы.
Как только достигли западной окраины города, близкие пожары ослепили их, и оба горлом ощутили неистовый, раскаленный ветер. Он, как в воронке, крутил по всей окраине огромные метели огня, искр, пепла. Впереди жарко горели дачные коттеджи на берегу длинного озера. Красный отблеск воды висел в воздухе. Над озером, в дыму, сталкиваясь, перекрещиваясь, мелькали огненные нити пулеметных очередей; и частые вспышки орудийных зарниц в горах, мерцающие сполохи танковых выстрелов, малиново-круглые разрывы мин на берегу, звуки непрекращающейся автоматной стрельбы – все это бросал и рвал над окраиной опаляющий до сухости в горле ветер.
– За мной, бего-ом!
Новиков первый вбежал в туман, быстро движущийся над берегом, увидел впереди темнеющий ход сообщения первых пехотных траншей, с разбегу спрыгнул на мелкое дно. Сразу зазвенели под ногами стреляные автоматные гильзы. Два солдата молча сидели здесь подле патронных ящиков, не шевелясь, курили в рукава. Когда Новиков спрыгнул, солдаты не подняли головы, только утомленно подобрали ноги в обмотках.
– Артиллеристов не видели из артполка? – крикнул им Новиков.
Один из солдат, седой уже, снизу посмотрел серьезными слезящимися глазами, трескуче закашлялся, сотрясаясь, сделал какие-то жесты оттопыренными локтями и ничего не объяснил, – видимо наглотался гари и дыма, пока нес до траншеи патронные ящики. Другой, помоложе, будто оправдываясь в том, что сидели здесь и курили, прокричал на ухо Новикову:
– Пехота мы, товарищ капитан! Вон какое дело-то! Патроны носили… из боепитания… А артиллеристы там, во-он – на высотке…
До высоты – метров сто – шли по траншее, пригнувшись так, что свинцовой усталостью налилась шея. Над головой звенели, взвизгивали косяки мертвенно светящихся трасс, брустверы вздрагивали от рвущихся возле снарядов. С хриплой руганью отряхивая землю с шинелей, солдаты вдруг выныривали головами из траншей, ложась грудью на бруствер, стреляли за озеро. Кто-то басил сорванным от команд голосом:
– По домику, по домику! Вон они у забора легли!..
Впереди, на самой высоте, лихорадочно дрожали вспышки очередей – человек за пулеметом отшатнулся вбок, крикнул злобно: «Ленту!» – и, вытирая рукавом пот, опустился на дно окопа, в розовую от зарева полутень. Отстегнув флягу и запрокинув голову, стал пить жадными глотками. Когда Новиков подошел, человек этот перевел на него узкие черные горячие глаза, в Новиков увидел потное лицо, прилипшие ко лбу мокрые кругляшки волос – это был командир отделения разведки Горбачев.
– Вы что это тут? Пулеметчиков не хватает? – удивился Новиков. – Где командир дивизиона? Здесь?
Горбачев, бедово прищурясь, отбросил в сторону пустую флягу.
– Вовремя, товарищ капитан! Ждут вас. Начальство. И Алешин здесь. А пулеметчиков тут угробило. Пока суд да дело, дай, думаю… шкуры фрицам посчитаю! – И спросил усмешливо: – Разрешите, а? Пока суд да дело!..
В просторной землянке командира дивизиона, посреди роскошного лакированного столика, принесенного из города, в полный огонь горела, освещая низкий потолок, лица офицеров, вычищенная трехлинейная лампа. Двое связистов, натянув на уши воротники шинелей, спали на соломе в углу.
Командир дивизиона майор Гулько сидел, сутулясь, в расстегнутой гимнастерке, без ремня, курил сигарету и как бы нарочно ронял пепел на карту, разложенную на столике. Худощавое лицо его с грустными, армянского типа глазами, как обычно, едко, широкие брови, сросшиеся на переносице, брезгливо подымались. С видом неудовольствия он слушал что-то быстро говорившего младшего лейтенанта Алешина, молоденького, всегда веселого без всякого повода, звонкоголосого, как синица. Алешин старательно сдувал пепел с карты, смуглые пятна волнения шли по чистому лбу, по стройной шее гимнаста. Говорил он и все оглядывался весело на спящих связистов, на стены землянки, задерживал оживленный взгляд на огне лампы и только не смотрел в сторону майора Гулько, будто опасаясь внезапно и некстати рассмеяться. Позади Гулько стоял его ординарец Петин. Он был чрезвычайно высок, огромен, белобрыс; рукава засучены до локтей. С мрачно серьезным видом он лил себе на широкие ладони немецкую водку из фляги и, задрав гимнастерку на майоре, растирал ему спину и поясницу: Гулько страдал радикулитом. Он ерзал, сопя волосатым носом, пригибался под нажимами ладоней ординарца, сидел, однако, с выражением независимым, был, казалось, всецело занят Алешиным.
Когда вошел Новиков и следом за ним Ремешков, возбужденно раздувая ноздри, майор Гулько выгнул спину, всматриваясь поверх огня лампы, произнес желчно:
– А, Новиков! – и тускло улыбнулся. Но даже и эту ласковость, которую при встречах иногда замечал Новиков, Гулько тотчас прикрыл ироническими морщинами на лысеющем лбу, скосил глаза на ручные часы, потонувшие в густых волосах запястья, выговорил:
– Не торопитесь на передовую, капитан. Тыловые настроения? Французское шампанское распиваете? Трофеи? Или с прекрасными паненками романы крутите? Под гитарку… Мм? Или санитарочка там у вас?
Был Гулько разведен еще задолго до войны, о женщинах не говорил всерьез, считал себя прочным холостяком и, быть может, поэтому постоянно подозревал своих офицеров в вольности и легкомыслии, что, по его убеждению, свойственно лишь нерасчетливой молодости.
– Прибыл по вашему приказанию, – сухо доложил Новиков и подумал: «Обычное радикулитное настроение».
– Веселенькое дело, – продолжал Гулько, обращаясь не к Новикову, а к сигарете, которую с отвращением вертел в тонких прокуренных пальцах, и вдруг, сапнув носом, спросил, отрезвляюще внятно, повернувшись к ординарцу; – Расходился? Мозолями кожу снимаешь? Рашпиль. Хватит. Genug[1]. Побереги водку.
Младший лейтенант Алешин, навалясь грудью на столик, прижав кулак ко рту, смотрел на Новикова покрасневшими от напряжения, плещущими весельем глазами, – он давился от смеха. Гулько почесал спину, кряхтя, потом, застегивая гимнастерку, покосился на Алешина с брезгливым видом.
– Что у вас, Алешин? Смешинка в рот попала? Прошу набраться серьезности. – И кивнул Новикову. – Садитесь как можете. К столу. Что смотрите? На шнапс? Нет, вызвал вас не водку пить.
– Я не просил водки, товарищ майор, – сказал Новиков, садясь возле Алешина.
– Совсем приятно, – скептически проворчал Гулько, застегивая ремень. – Консервы, пожалуйста, поковыряйте вилкой. Хорошие датские консервы. Свиные. Но, как ни странно, и нам годятся.
Новиков нетерпеливо свел брови, глядя на карту. Он знал странность Гулько. Чем сложнее складывалась обстановка, тем скептически болтливее и вроде бы равнодушнее ко всему становился он перед тем, как отдать приказ. В самые опасные минуты боя Гулько можно было видеть на НП возле стереотрубы – подавал команды, сморщив лицо застывшей гримасой неудовольствия, зажав вечную сигарету в зубах, и без гимнастерки – ординарец пуговицу пришивал! В период обороны шлепал по блиндажу в мягких домашних тапочках, постоянно лежал на нарах, читал затрепанный томик Гете с недоверчивым выражением и, словно подчеркивая эту недоверчивость, шевелил пальцами в носках. Было похоже: хотел он жить по-холостяцки удобно, вольно, скептически презирая строевую подтянутость, однако большой вольности подчиненным офицерам не давал и все же слыл за домашнего, штатского человека. Новиков же считал его чудаком, не живущим реальностью, и был с ним подчеркнуто сух.
– Слушаю вас, товарищ майор, – сказал Новиков официальным тоном.
– Дело вот какого рода. – Гулько прикурил от сигареты сигарету, выпустил струю дыма через рот и нос и ядовито покривился. – Фу, пакость! Солома, а не табак! – И концом сигареты обвел круг на карте, заключая в него Касно. – Смотрите сюда, капитан. Мы прижали немцев к границе Чехословакии. Немцы вовсю жмут на город с запада. Основательно жмут. Хотят вернуть город. А почему? Смотрите. По горам с танками не пройдешь, естественно. А город этот – узел дорог. Обратите особое внимание, Новиков, на вот это шоссе, на север. Вдоль озера… Вся петрушка здесь. Это дорога в город Ривны. Вот он, километрах в двадцати от Касно. Знаете, что тут происходит? Соседние дивизии замкнули в Ривнах немецкую группировку. Очень сильную группировку. Много танков и прочая петрушка. Уразумели? Они рвутся из котла на единственную годную для танков дорогу, которая проходит через ущелье и Касно в Чехословакию. А там, надо вам сказать, события развернулись грандиозные. Словаки начали восстание против правительства Тисо. – Майор Гулько в раздумье поглядел на часы, положив волосатую руку на карту. – Два дня город Марице блокирован словацкими партизанами. Надо полагать, немецкая группировка под Ривнами стремится прорваться через Касно на Марице, соединиться с немецким гарнизоном, на ходу подавить восстание. Уразумели? Поэтому немцы и стали жать с запада – захватить Касно, узел дорог, помочь прорваться северной группировке. Такова обстановочка. Таковы делишки. – Гулько затянулся сигаретой. – Вообще не кажется ли вам, Новиков, что великие дни начинаются? Освобождена Болгария, Румыния, бои в Югославии, в Венгрии… Слышите музыку с запада? Мм?..
Майор Гулько, прижмурясь, посмотрел на трясущиеся от разрывов накаты. От глухих ударов сыпалась со стуком земля на стол, звенело стекло лампы, будто сильные токи проходили по земле. И Новикову почему-то хотелось рукой придержать лампу – жалобное дребезжание раздражало его.
Младший лейтенант Алешин, напряженно и серьезно глядевший на карту, вдруг снова заулыбался, встал и начал отряхивать фуражку, вытирать шею, весело встряхнулся, притопывая сапогами.
– Ну вот, – сказал он, – за шиворот насыпалось! Просто баня.
Никто не ответил ему. Гулько, пососав сигарету, досадливо сплюнул табак, по-прежнему ленивым голосом продолжал:
– Сегодня ночью вы, Новиков, снимаете свои орудия со старой позиции и ставите их на прямую наводку вот здесь. На живописном берегу озера. Направление стрельбы – ущелье, шоссе, Ривны. Соседи у вас: танки пятого корпуса – справа. Плюс иптаповский полк и гаубичные батареи. Слева – чехословаки генерала Свободы. Воюют вместе с нами. Младший лейтенант Алешин уже видел позицию. Вот, собственно, и все. Младший лейтенант Алешин! – чуть поднял голос Гулько. – Покажите своему комбату местостояние батареи.
– Слушаюсь! – живо ответил Алешин.
– Пе-етин! Горячей воды, бриться! – крикнул Гулько, густо выпустив через волосатые ноздри дым, ворчливо договорил: – Я буду на местности через полтора часа. Кстати, наши саперы минируют подступы к высоте. Соблюдайте осторожность!
«Черт совсем возьми со всей его чистоплотностью, – подумал Новиков, подымаясь, оглядывая чистую эту землянку со слабым запахом одеколона и водки, с круглым туалетным немецким зеркальцем на столике, на котором сверкал никелем трофейный прибор, забитый ножичками и щеточками для чистки ногтей и расчесывания волос. – Живет как дома!» И, не скрывая презрения к этой женственно опрятной обстановке, к этой потуге удобности быта, от которой как бы веяло прежними холостяцкими привычками майора, Новиков спросил все так же официально:
– Разрешите идти?
И первый вышел из землянки в траншею.
Горьковато-сырой, пропитанный гарью ветер гулко рвал звуки выстрелов, дробь пулеметов, дальнее и тупое уханье тяжелых мин, комкал все это над траншеей и нес гигантское неумолкающее эхо. Красный туман мрачно клубился над озером, лица солдат в траншее казались сизо-лиловыми. Пулеметы длинно стреляли за озеро, в пролеты меж ярко горящих домов, где были немцы, и Новиков сверху видел это бесконечно вытянутое вдоль возвышенности озеро, налитое огнем пожаров.
Пули торопливо щелкали по брустверу, сбивая землю, и Новиков тут же схватился за фуражку, ее будто ветром толкнуло. Надвинул козырек на глаза, пригнувшись, выругался.
– Что? – крикнул Ремешков за спиной.
– Земля, – ответил Новиков.
– А-а…
Ремешков присел на корточки, снизу с загнанным выражением следил за Новиковым. На какую-то долю секунды мелькнула мысль, что если бы Новикова ранило, хотя бы легко, то не пришлось бы идти под огонь на другой конец озера; тогда ему, Ремешкову, надо было бы вести командира батареи в тыл, в санроту. И оттого, что не случилось этого и теперь обязательно надо было идти, почувствовал он, как грудь сжало знобящим холодом, ноги обмякли. Новиков, стоя к нему спиной, позвал громко, словно ударил по сердцу Ремешкова:
– Скоро там, Алешин?
– Готов, товарищ капитан! Идем! – послышался голос младшего лейтенанта.
Дверь землянки на миг выпустила свет лампы, обжитое тепло, где было, казалось, по-домашнему покойно, то тепло, которое так не хотел покидать Ремешков.
«Эх, взял бы майор меня в ординарцы, разве таким, как Петин, был!» – пожалел завистливо и отчаянно Ремешков и, услышав веселый голос Алешина, подумал с неприязнью: «Фальшивят они, играют, веселость создают. Не от души это все. Кому война, а кому мать родна!»
– Э, кого тут занесло? Кто тут на карачках ползает? – сказал Алешин и засмеялся непринужденным молодым смехом, споткнувшись о ноги Ремешкова.
И тогда Новиков окликнул строго:
– Где вы, Ремешков?
С трудом и тоской Ремешков встал, оторвав свинцовое тело от земли, хромая, подошел к Новикову, тот пристально, сожалеюще глядел на него прямым взглядом. Спросил:
– Что вы?
– Нога… – Ремешков застонал, потирая колено; плотно набитый вещмешок нелепо торчал за его спиной, как горб.
– На кой… прислали вас ко мне? – не выдержал Новиков. – Вы что, воевать приехали или задницу греть возле печки? Шесть месяцев торчали дома и ногу не вылечили. А если не вылечили – терпите! Не то терпят! Запомните, я ничего не хочу знать, кроме того, что вы солдат! Перестаньте морщиться! И стонать! Лучше «сидор» скиньте, пуда два за спиной носите!
Новиков понимал, что говорит жестоко, но не сдерживал себя. Три раза сам он после ранений лежал в госпиталях, и там и потом в части ему не только не приходилось показывать на людях свои страдания, но, наоборот, скрывать, стыдиться их. Новиков повторил:
– Перестаньте стонать!
Ремешков перестал стонать – стучали зубы, – но вещмешок не снял, а только потрогал лямку трясущимися пальцами.
– Да оставьте его здесь, товарищ капитан! – беспечно посоветовал Алешин, удивленно разглядывая страдальчески напряженное лицо Ремешкова. – Зачем он нам? Пусть сидит со своей ногой.
– Он пойдет с нами.
И Новиков, упершись носком сапога в нишу для гранат, с решительностью вылез из окопа.
Ремешков оставался в траншее последним. Подняв глаза, он увидел, как пули пунктирами пронеслись над головами Новикова и Алешина. Ладони сразу вспотели, влажно прилипли к ложе автомата. Раздувая ноздри, часто-часто задышал он ртом, будто ему воздуха не хватало. «Если я оглянусь сначала направо, а потом налево, то меня не убьют, если не оглянусь…» – подумал он и оглянулся сначала направо, потом налево и, как в пелене, заметил розовые от зарева лица ближних солдат в траншее. Со странным коротким вскриком он выскочил на бруствер, на резкий порыв ветра, спотыкаясь о свежие воронки, часто падая, чувствуя ладонями острые, разбросанные по земле осколки, он побежал за Новиковым, готовый закричать от ожидаемого удара в спину.
«Там вещмешок за спиной, вещмешок! Пулями не пробить! – мелькало в его голове. – Нет, нет, сразу не убьет, ранит только…»
Он догнал офицеров возле крайних домов и, прислонясь вещмешком к забору, не мог сказать ни слова, хрипло дышал.
В два часа ночи, после рекогносцировки, Новиков послал Ремешкова на старую огневую с приказом немедленно снять орудия Овчинникова и в течение ночи занять позицию в районе севернее города, на новой высоте, правее озера.
Ожидая орудия, Новиков сидел на земле в пяти шагах от новой позиции батареи. Он отчетливо слышал сочный скрип лопат о грунт, сниженные до шепота голоса солдат, движение тел в темноте – копали расчеты Алешина. А вокруг стояло неподвижное глухое затишье. Озеро мерцало алыми тихими отблесками, на той стороне молчали немцы. Там была Чехословакия.
Здесь, в четырех километрах на север от основного боя и в двухстах метрах от немцев, смутное чувство тревоги охватывало Новикова. Казалось, недоставало чего-то ему, что он непоправимо ошибся, однако не мог ясно найти, уловить точные причины того, что беспокоило его, как пристальный взгляд в спину. Озеро уходило вперед, дымно тускнея, северная оконечность упиралась в черный кряж Карпат, далеко справа розоватой стрелой уносилось из Касно на Ривны шоссе, терялось в ущелье; оно сумрачно клубилось сизо-черным туманом.
– Товарищ капитан! Хотите великолепные сигареты? Польские! «Монополия»! О, черт, смотрите, что в городе!
Подошел Алешин.
Молча Новиков отогнул рукав шинели, взглянул на часы, на фосфоресцирующие цифры, потом посмотрел назад – на отдаленный город, залитый заревом. Там беспрестанно возникали косматые звезды разрывов, вспышки танковых выстрелов вылетали навстречу друг другу, точно сталкивались над озером, которое километров на пять вытянулось вдоль границы Чехословакии. Ветер дул с севера, гудел по высоте, где сидел Новиков, и приглушал звуки боя.
– А здесь молчат, – сказал Новиков и вдруг, увидев над огневой слабый отсвет, спросил: – Кто курит? Прекратить! Богатенков, что ли, терпеть не может?
В ответ, – тишина.
Слабое свечение над окопом исчезло. Кто-то надсадно закашлялся там, будто поперхнувшись. Младший лейтенант Алешин вынул из кармана шинели огромную коробку трофейных сигарет, залихватски толкнул коробкой козырек фуражки, сдвинул ее на затылок, отчего юное лицо стало наивно-детским, отчаянным, сказал добродушно:
– Черти!.. – И, помолчав немного для приличия, заговорил веселым голосом: – Товарищ капитан, тут наши разведчики великолепный особняк нашли. Бассейн, ванна, ковры, с ума сойдешь! Роскошь! Пойдемте, рядом тут. Вон внизу…
– Пустой особняк?
– Совершенно.
Особняк этот, просторный двухэтажный дом, стоял метрах в ста пятидесяти от высоты в липовом полуоблетевшем парке за железной оградой, с массивными железными воротами и парадной калиткой, над которой поблескивали медью оскаленные морды львов.
Они вошли в парк, угрюмо-темный, огромный. И он поглотил их печальным шорохом, шелестом опавшей листвы на дорожках, ровным текучим шумом полуоголенных лип. Сухие листья летели в темноте, цеплялись, липли к шинелям. Новиков слышал, как сапоги с мягким хрустом уходили в плотный увядающий настил, отовсюду из засыпанных листопадом аллей веяло безлюдьем, грустно-горьковатым, дымным запахом поздней осени.
В глубине парка возле темного дома гладко блестел заросший кустами бассейн, в густо-черной воде мирно плавали листья, собравшись целыми плотами, и Новиков впервые за много дней увидел здесь, между этими плотами-листьями, острый блеск звезд в черноте неподвижного водоема. Лягушка, испуганная шагами, звучно шлепнулась в воду, и звезды у берега закачались, заструились.
Новиков остановился, посмотрел. Он любил только лето, привык в годы войны ненавидеть осень за раскисшие от дождей дороги и внезапно подумал, что стал забывать неповторимые особенности того довоенного мира, ради которого ненавидел и осень, и немцев, и самого себя за теску по тому миру. Услышав голос Алешина, Новиков обернулся:
– Вот чепуховина, что это? Что за насекомое?
Младший лейтенант Алешин с детски озорным любопытством посветил в воду карманным фонариком, и Новиков неожиданно для себя проговорил, улыбнувшись:
– Бросьте, обыкновенная лягушка!
– Вот дура! – восторженно воскликнул Алешин.
– Дайте фонарь.
Новиков поднялся по ступеням застекленной террасы, зажег фонарик.
Первый этаж дома был пуст. В нем не жили, вероятно, больше недели, пахло пыльными коврами, сладковатой духотой чужого жилья, незнакомой роскоши. На полированной мебели, на мягких сиденьях низких кресел – серый слой со следами пальцев. Везде признаки торопливого бегства: в углу холла темнел толстый ковер, свернутый в рулон; широкий, на полстены, сервант, искристо сверкавший стеклом, хрустальными рюмками, распахнут; ящики, заваленные столовым серебром, наполовину выдвинуты. Возле светились на ковре осколки фарфоровых чашек. Видимо, в поспешности искали самое ценное, что можно увезти, в злобе ломали, били то, что попадалось под руки и мешало. Зеркало трельяжа, – очевидно, прикладом – расколото посредине, перед ним на полу невинно розовела тончайшая женская сорочка с кружевами.
– Балбесы! – сказал Алешин гневно. – Что наделали, идиоты дурацкие!
– Кто там? Танцуют, что ли? – Новиков указал фонариком на потолок, где дробно громыхали шаги, заглушенно проникали в нижний этаж голоса.
– Тут один разведчик, старшина Горбачев, – ответил Алешин, пожав плечами.
Светя перед собой фонариком, Новиков по плавно пружинящему ковру лестницы поднялся на второй этаж. Смешанным теплым запахом духов, едкой терпкостью нафталина пахнуло навстречу. Зеленый полумрак дымом стоял в этой с низким потолком комнате, – вероятно, спальне, – на окнах тщательно были задернуты тяжелые шторы. Трое людей были здесь. Двое незнакомых – офицер и солдат – с сопением возились подле шкафов, суетливо выкидывали оттуда шелковое женское белье, выбирая мужское, набивали им вещмешки, уминали кулаками. Разведчик Горбачев, высокий, гибкий в талии, сидел верхом на кресле, пожевывая сигарету в уголке рта, презрительно цедил сквозь дымок:
– Барахольщики вы, интенданты, на передовую бы вас… – И, увидев вошедших офицеров, лениво встал, не без достоинства и несколько небрежно козырнул, снисходительно произнес:
– Интенданты из медсанбата. Подштанники для солдат добывают… Да кружева все. Ха!
– Кто приказал? – спросил Новиков, подходя к интендантам. – Я спрашиваю, кто приказал?
Один из интендантов, шумно отдуваясь, повернулся – был он потен, красен, коротконог, крючок шинели расстегнут, толстые щеки выбрито лоснились, лицо начальственное, виски седые – капитан интендантской службы. Разгоряченный, собрав веки в узкие щелки, спросил низким прокуренным баритоном:
– А вы кто такой? Что нужно? Что? Что такое?
– Я вас спрашиваю, кто приказал рыться здесь? – повторил Новиков, казалось, спокойным голосом и вскинул на капитана глаза, вспыхнувшие гневным огоньком. – А ну, вытряхивайте из мешков все до последней нитки! И марш отсюда! Ко всем чертям!
Интендант, вытерев пот на квадратном лице, смерил взглядом невысокую фигуру Новикова, заговорил самоуверенно:
– Прошу потише, капитан, не берите на себя много. Не для себя стараюсь, для вас же, солдат и офицеров, для медсанбата белье! Главное, спокойно, спокойно… Васечкин! Бери, и пошли! – командно рокотнул капитан в сторону солдата с унылым, болезненным лицом.
Солдат этот, растерянно тыча руками, топтался возле распахнутой дверцы бельевого шкафа, нерешительно поднял четыре до тесемок набитых вещмешка. Два остальных взял, отпыхиваясь, тучный интендант, предупреждающе строго глядя на Новикова.
В то же мгновение Новиков шагнул навстречу, загородив дорогу, сказал сквозь зубы:
– Первую же сволочь, которая с барахлом переступит порог… Назад!
Сутулый солдат, словно толкнуло в грудь, попятился, путаясь сапогами в кучах разбросанного женского белья, неуверенно опустил вещмешки у ног. Капитан, по бычьи нагнув голову, с закипевшей слюной в уголках рта, крикнул:
– С дороги! Не лезь не в свое дело! Мальчишка!..
И в ту же секунду, издав горлом сиплый звук, рванул на боку кобуру нагана.
– Младший лейтенант, отберите у него эту игрушку! – быстро и жестко сказал Новиков.
Младший лейтенант Алешин и следом Горбачев, пригнувшись, ринулись на капитана, и тотчас в углу послышалась тяжелая возня, злое сопенье капитана, умоляющие вскрики сутулого солдата: «Зачем вы, товарищ капитан?.. Зачем?» И когда интенданта, грузного, с гневно налитыми кровью глазами, выводили из комнаты, он упирался короткими ногами, придушенно кричал:
– Наган отдайте! Личное оружие… Не имеете права! Не для себя белье, для медсанбата! Медсанбат разбомбило, ни черта не понимаешь! Молокосос!
Вывели его. Шаги, крики капитана удалялись, стихали на нижнем этаже. Новиков подошел к столу, налил себе полстакана воды и стоя залпом выпил.
– Ну и мордач! Обалдел, просто обалдел! – почти восхищенно воскликнул Алешин, входя вместе с Горбачевым, оправляя ремень. – Вот игрушку взяли. – Он, возбужденный, зачем-то обтер о шинель наган, положил перед Новиковым и, вроде бы ничего не случилось, сел к столу, независимо пощурился на свет лампы под зеленым абажуром. Затем потянулся к ящичку, набитому плитками шоколада. С удивлением посмотрел на рисунок обертки: женская головка со смеющимися глазами, долька шоколада возле полуоткрытых губ; рядом чужие буквы на фоне башни, на железных пролетах. Сдвинув фуражку на затылок, прочитал, растягивая слова:
– Па-ри-ис, – и повел детски заинтересованными глазами на Новикова. – Что такое? Что за «Парис»?
– Это по-французски – Париж. Немцы еще жрут французский шоколад, – ответил Новиков. – А это Эйфелева башня. Конструкция инженера Эйфеля. Кажется, триста метров высоты. А впрочем, может быть, и вру. Забыл…
И, отодвинув наган к консервным банкам, отошел от стола. Внимательно оглядел комнату, повсюду разбросанное белье на ковре, двухспальную, распухшую развороченной периной кровать, мягкие кресла. Потом достал из ниши над широкой тахтой запыленную книгу, полистал, молча швырнул на пол, сунул руки в карманы, прошелся по глушащему шаги ковру.
– Немцы, – сказал он. – Здесь жили немцы, а не поляки. Отдыхали немецкие офицеры… Ясно… Курортный городок.
– Да шут с ними, товарищ капитан, – успокоительно сказал Горбачев, улыбнувшись глазами из-под черных, свесившихся на лоб волос. – Садитесь, закусим, щоб дома не журились! Здесь продуктов – подвал! На год хватит. Товарищ младший лейтенант, вам, может, винца? А шоколад-то, разве это закуска? Плюньте. Ерунда!.. В подвале его штабеля…
– Вина? Пожалуйста.
Алешин отложил развернутую плитку шоколада, вопросительно посмотрел на Новикова, внезапно жарко покраснел. Взял рюмку, наполненную ромом, и как-то торопливо, неумело, давясь, выпил, после чего долго мигал, вбирая воздух ртом, наконец выдавил:
– За победу! Лихая, фиговина. А крепка!.. – и, наклонясь к полу, будто уронив что-то, смахнул с ресниц выжатые ромом слезы. Выпрямился и уже с наигранным выражением лихости откусил половину шоколадной плитки.
Горбачев, выпив рюмку одним глотком, не поморщился, понюхал только корочку хлеба, стал тыкать вилкой в банку свиных консервов, подвигая их Алешину. Однако тот, жуя шоколад, замотал протестующе головой, говоря смело:
– Так привык. Спирт в Трамбовле котелками дули и даже ничем не закусывали! Верно, товарищ капитан? Помните? Ух и рванули!
Новикову нравился этот синеглазый младший лейтенант с веселым лицом, с резкими конопушками на носу; нравилось, как скрывал он юную свою чистоту наигранной беспечностью бывалого человека. Новиков знал: Алешин никогда не пил котелками спирт, в Трамбовле же, когда разведчики принесли канистру трофейного спирта, младший лейтенант, сославшись на дурацки болевший живот, пить вовсе отказался. Но сейчас Новиков сказал:
– Помню. Вы здорово тогда пили.
И чуть улыбнулся, увидев, как Алешин, красный, сразу захмелевший, блестя глазами, разворачивал хрустящую серебристую обертку второй плитки шоколада, добавил:
– Очень здорово и лихо вы пили! Ну, пошли! Батарея должна уже прибыть. Горбачев, вы останетесь здесь. Вернутся эти – гоните! Ясно?
– Слушаюсь!
Новиков взглянул на часы, пошел к двери. Алешин с видом разочарования рассовал по карманам четыре плитки шоколада, затем упруго встал, толкнул козырек фуражки со лба, начальственно строго сказал Горбачеву:
– Чтоб все как в аптеке, ясно? – и двинулся за Новиковым старательно прочной походкой.
Когда шли по глухой аллее парка, едва заметно посветлел воздух, проступили среди неба верхушки оголенных лип, и Новиков уже не смотрел на часы, – шагал по шелестящим ворохам листьев, глядя сквозь узорчатые очертания ветвей на высоту. Он прислушивался, и только по привычно знакомому перезвону вальков, по отдаленным голосам команд на высоте, по крутой ругани ездовых понял, что орудия прибыли.