bannerbannerbanner
Одиссея мичмана Д...

Николай Черкашин
Одиссея мичмана Д...

Полная версия

– Бумаги! Бумаги Домерщикова, его дневники, письма, фотографии… Где это все? Это могло у кого-нибудь сохраниться?

– У меня, кроме букваря Питера, – вздохнула Катериненко, – и двух детских фотографий дяди, ничего не осталось.

Она достала два старинных фото на толстых паспарту с вензелями петербургского ателье.

СТАРЫЕ ФОТОГРАФИИ. Три маленьких мальчика, три брата в матросских костюмчиках, внимательно смотрят в объектив аппарата. Для одного из них – Михаила Домерщикова – этот наряд оказался пророческим. Форму моряка он так и носил с трех лет и всю жизнь, до самой смерти… На втором снимке, сделанном спустя лет семь, все те же три брата, но пути-дороги их уже наметились и разошлись: старший – Платон – облачен в мундирчик училища правоведов, на плечах среднего – Константина – лежат кадетские погоны, младший же – Михаил – стоит в центре, облокотившись на старинный фолиант. Мальчику лет десять, на нем ладно сидит бушлатик Морского кадетского корпуса с якорьками на лацканах. Он смотрит уверенно, с достоинством и вместе с тем с той комичной серьезностью, с какой дети копируют взрослых.

Я разглядываю его без улыбки. Там, в разводьях смутного фона, я вижу корабли этого мальчика – «Аврору» и «Олег», «Жемчуг» и «Пересвет», «Младу» и «Рошаль»… Его ждут Цусима и скитальчество по Австралии; конные лавы Дикой дивизии и взрыв корабля в студеном зимнем море; его осенит жертвенная женская любовь и очернит чудовищная клевета. Все будет в его жизни. И он смотрит в нее бесстрашно.

– Может быть, Екатерина Николаевна, – робко предполагаю я, – взяла с собой в дом престарелых бумаги и фотографии мужа? Может быть, они там и лежат где-нибудь в архиве?

Наталья Николаевна только покачала головой.

– Не думаю… Екатерине Николаевне в ее беспомощном состоянии было не до бумаг…

– В каком доме престарелых она умерла?

– На Смольной…

Я снял трубку и по «09» узнал нужные телефоны.

– Нет, – ответили мне. – Личные архивы наших пациентов мы не храним. В лучшем случае вы сможете отыскать лишь историю болезни гражданки Домерщиковой.

История болезни… Мне нужна была история жизни. Как глупо хранить «скорбные листы», как досадно, что у нас не принято подводить итог человеческой жизни хотя бы на одной тетрадной страничке! Имярек такой-то прожил столько-то, совершил то-то и то-то, оставил после себя столько-то взращенных детей, построенных домов, посаженных деревьев, вырытых колодцев, написанных книг… И пусть бы эти тетрадные странички, пусть бы эти кратчайшие истории жизни вместо историй болезней хранились бы вечно – при ЖЭКах или районных архивах, при кладбищах или загсах. А может быть, вместо какого-нибудь ресторана (не разорился бы наш общепит) устроили бы хранилище для подобных биографий. Ведь даже от самой заурядной жизни должно оставаться нечто большее, чем даты на надгробии…

– Наталья Николаевна, может быть, у соседей что-то осталось? В старых коммуналках всегда большие антресоли, а там иной раз такое пылится…

– Ой, вряд ли… Сейчас чуть где лишняя бумажка завелась, ее тут же в макулатуру, на талоны… Свое-то толком не хранят, не то что соседское.

Тем не менее Катериненко начертила мне схемку, как найти «дом ЭПРОНа», и я отправился на улицу Скороходова.

Огромное шестиэтажное здание с высоченными колоннадными воротами, выстроенное буквой «Л», выходило острым углом на стык улиц Скороходова и Льва Толстого.

У дворничихи – она еще помнила Екатерину Николаевну – я узнал номер квартиры, где была комната Домерщикова. С волнением поднимаюсь на пятый этаж. Вот стены, в которых закончилась жизнь моего героя… Мир вам, стены этого дома!

Звякает дверная цепочка, щелкает замок, и я вступаю в чужую жизнь. Слова приветствия, слова объяснений, недоумение и настороженность сменяются радушной улыбкой.

– Да-да, жили здесь такие… Екатерина Николаевна, боже!… Неужели вы ее знаете? Какие славные люди…

Мы наконец знакомимся окончательно: Ольга Павловна Беркутова, преподаватель химии одной из ленинградских школ. В квартире по-прежнему живет несколько семей, и мы проходим в комнату Беркутовых, отделенную тонкой перегородкой от бывшей комнаты Домерщиковых.

О своей соседке Ольга Петровна рассказывала восторженно:

– Добрейшей души человек… Образованнейшая женщина. Читала романы на французском, английском, немецком… И нас учила, соседских девочек, меня и сестру. Михаила Михайловича мы уже не застали, но она много о нем рассказывала, его фотографиями была увешана вся стена… В молодости Екатерина Николаевна была очень красивой, эффектной дамой. Из очень состоятельной семьи… Конечно, ей пришлось нелегко. Но она никогда не унывала, мы не слышали от нее ни одной жалобы на жизнь… У нее не было профессии, но она научилась шить и подзарабатывала себе к пенсии. Пенсия у нее была невелика – сколько может получать воспитательница детского сада? Детей у нее не было. Но она всю себя отдавала своим воспитанникам: учила их хорошим манерам, мастерила им игрушки… Знаете, после войны плохо было с игрушками. А она хорошо рисовала. И вырезала бумажных кукол на весь детский сад, чтобы хватило всем ребятишкам.

Очень любила собак. В блокаду после смерти мужа отнесла куда-то его именные золотые часы – швейцарский хронометр, отделанный перламутром, – обменяла на какую-то еду, чтобы подкармливать собаку. Вот такая она была… Со смертью мужа у нее не осталось никаких родственников. В последние годы, когда болезнь уже подбиралась к ней, она держалась только потому, что надо было прогуливать собаку. Екатерина Николаевна вставала, заваривала кофе, приводила себя в порядок, она, знаете ли, следила за собой до самых последних лет, даже в свои семьдесят два делала себе маникюр! Потом выводила Зорьку, у нее всегда лайки жили, гулять…

– Какие-нибудь бумаги, фотографии остались после нее? – спросил я с замиранием в голосе.

– У нас почти ничего не осталось… Мебель, у них была красивая мебель карельской березы – старинное бюро, шкаф, трюмо, кровать… Все это сдали в комиссионку. Я взяла себе несколько книг…

– Можно взглянуть?

Беркутова достала с полки три томика карманного формата. Это были прекрасные словари братьев Гарнье – франко-, немецко– и итало-русский, переплетенные в темно-красную кожу с золотым тиснением. Книги источали густой гвоздичный аромат, за корешками таилось целое кладбище иссохших, должно быть, еще в блокаду, клопов… На титуле итало-русского словаря я обнаружил каллиграфическую надпись, сделанную пером: «М. Домерщиковъ. Римъ. 26 февр. 11 мар. 1917». Значит, после гибели «Пересвета» старший офицер попал из Порт-Саида в Италию, где и приобрел все эти словари…

Немного. Но все же… Эта мизерная удача обнадеживала. Нет, нет, рукописи не горят! Я на верном пути. Дневники и письма старшего лейтенанта Домерщикова отыщутся и прольют свет на тайну гибели «Пересвета».

Беркутова порылась в пухлой телефонной книжке.

– За Екатериной Николаевной, – пояснила она между делом, – ухаживала одна женщина. Звали ее Тая. Вот она может что-то сказать о судьбе интересующих вас бумаг. Правда, она ничего не слышит, и изъясняться с ней надо записками…

Беркутова лихорадочно листала книжку. Конечно же, Таиного адреса не оказалось…

– Не расстраивайтесь! Я сейчас позвоню сестре. Таня хорошо ее знала.

Сестра Таня смогла отыскать адрес, и я, не теряя минут (время приближалось к десяти вечера), помчался на такси за Черную речку, на Удельный проспект.

Старый двухэтажный домик, послевоенной – «немецкой» – постройки, утопал в ночных сугробах. Мне пришлось довольно долго объяснять через дверь двум одиноким пожилым женщинам, кто я и зачем звоню в столь поздний час. Преодолев опаску, соседки отворили.

Помня, что Тая, Таисия Васильевна, глуха, я показал ей заранее набросанную записку. Она кивнула и повела рассказ о Екатерине Николаевне с той же светлой улыбкой, с какой рассказывала о ней и Беркутова. Они познакомились в 1949 году, когда пятнадцатилетняя Тая, проходя мимо скамейки, на которой сидела Домерщикова, приласкала собачонку, очередную питомицу Екатерины Николаевны. И тут же получила неожиданное приглашение: «Приходи ко мне, девочка. Помогу тебе уроки готовить». Так началась эта долгая (в двадцать семь лет) и верная дружба бывшей петербургской аристократки и дочери кочегарки с экспериментального завода. От сверстниц и сверстников Таю отчуждал врожденный физический недостаток: одна нога у нее была тоньше другой. Но в общении с пожилой женщиной, прожившей трудную и интересную жизнь, девушка забывала о своем несчастье, прилежно учила французский, запоминала правила хорошего тона, помогала Екатерине Николаевне по хозяйству.

– Для меня она была второй матерью. И когда она умерла, я похоронила ее прах в могиле мамы на Северном кладбище.

Таисия Васильевна извлекла из ящика стола свидетельство о смерти. Оно было датировано 9 июня 1976 года.

Судьба этой женщины завершилась с непреложностью революционной логики: дочь действительного статского советника, крупного петербургского финансиста, закончила свой жизненный путь не в фамильном склепе, а в могиле подкатчицы угля из заводской кочегарки. Прах обеих женщин, презрев сословные предрассудки, мирно покоится в одной ячейке колумбария. И знает об этом только Тая, Таисия Васильевна, да еще я. Ведь имя Екатерины Николаевны Домерщиковой не выбито на погребальной плите. Муж ее лег в безымянную могилу, и она разделила с ним эту последнюю превратность судьбы, как делила все прочие невзгоды – ссылку, бездетную жизнь, блокаду… А впрочем, те девять лет, которые они прожили вместе, наверно, были для них самыми счастливыми. Я понял это, разглядывая фотографии, которые отыскала в своем столе Тая. Екатерина Николаевна, окруженная детьми, смотрела в аппарат улыбаясь. То была улыбка грустной мудрости человека, прошедшего сквозь бури и тернии своего века. И какого века…

Таисия Васильевна вывалила на стол ворох фотографий. Но снимков Домерщикова или его соплавателей среди них не оказалось Я написал в блокноте крупными печатными буквами: «у кого могли остаться бумаги домерщикова?»

 

Я ожидал решительного – «Ни у кого» или «Не знаю», но Тая задумалась, потом взяла растрепанную записную книжку…

– После смерти Екатерины Николаевны приходила на ее квартиру какая-то дальняя родственница, кажется, двоюродная племянница. Может быть, у нее что-то есть? Звали ее… Как же ее звали? Елена Сергеевна, вот как ее звали. Фамилию не помню. А работала она врачом на «скорой помощи» где-то на Васильевском острове…

В коридоре я видел телефон… С разрешения хозяек набираю «03», прошу телефон станции «Скорой помощи» на Васильевском острове. Мне сообщают номер, и я тут же звоню. Занято.

Вдруг радостный возглас из комнаты:

– Нашла!

Таисия Васильевна отыскала старый – пятизначный еще – телефон отца Елены Сергеевны – Сергея Георгиевича Лебедева. Снова накручиваю диск. Справочная служба по старому номеру дает новый, семизначный. И вот в трубке голос человека, который, как выясняется с первых же слов, может многое рассказать мне и о Екатерине Николаевне, и о Домерщикове. Время близится к полуночи, но я, в азарте погони, напрашиваюсь с визитом. Я боюсь, что ниточка, которая вела меня весь день, оборвется, если я перенесу поиск на завтра. Распрощавшись с Таисией Васильевной и ее соседкой, еду в центр Ленинграда, на бывшую Большую Конюшенную, ныне улицу Желябова. В лабиринте многокамерного двора старинного доходного дома долго разыскиваю квартиру Лебедева. Кляну на чем свет местный ЖЭК: нумерация квартир перепутана, как фишки лото. После «12-й» идет «97-я». Что ни подъезд, то хаотический набор номеров. Темно, безлюдно – спросить не у кого. И тут, о счастье, чиркнув зажигалкой у таблички с перечнем квартирных номеров, замечаю, что номер «31» просто-напросто замазан кистью небрежного маляра…

Взлетаю по «черной лестнице» на третий этаж… Заждавшийся хозяин открывает сразу, не спрашивая, что за поздний гость стучится к нему. Имя Домерщикова, как пароль, открывает нас друг другу, и разговор наш течет откровенно и взволнованно…

Сергей Георгиевич Лебедев, инженер на пенсии, бывший изыскатель автомобильных дорог, являл собой вымирающий тип старого интеллигента: он изъяснялся на правильном русском языке, знал свое родословие, а главное – хранил семейный архив, помнил семейные предания.

Квартира его, выгороженная из огромной коммуналки, была от пола до потолка заставлена книгами, увешана гравюрами, фотографиями. Тесно в ней было, но уютно…

Лебедев приходился Екатерине Николаевне, или Китце, как он ее назвал, двоюродным братом и хорошо знал жизнь своей кузины.

Из обстоятельного рассказа Сергея Георгиевича я выписал себе в блокнот два факта, которые, строго говоря, вовсе не факты, а скорее семейные легенды.

Легенда первая. Будто бы в году пятнадцатом, когда Домерщиков служил на Черном море, в Одессе, он помог скрыться от жандармов одному из ближайших соратников Сталина. Потом, в тридцатые годы, когда бывший офицер, вернувшийся из ссылки, нигде не мог найти себе работу по морской специальности, когда, вконец отчаявшись, Домерщиков решился написать Сталину горькое письмо, вождь вспомнил о спасенном соратнике и наложил благосклонную резолюцию, благодаря которой Домерщиков был определен на службу в ЭПРОН.

Легенда вторая. Почему мичман Домерщиков покинул свой корабль в Маниле и бежал в Австралию? В изложении Лебедева дело обстояло так: в Маниле, после возвращения русских крейсеров из Цусимы, у Домерщикова вышел серьезный конфликт с адмиралом, то ли он ему надерзил, то ли даже влепил пощечину, во всяком случае, мичмана подвергли каютному аресту, но матросы разбили иллюминатор и помогли бежать.

Эта вторая легенда выглядела весьма правдоподобно. Лебедев не назвал фамилию адмирала, но это мог быть только контр-адмирал Энквист, командир крейсерского отряда 2-й Тихоокеанской эскадры. Другого в Маниле не было.

Энквист после первой же стычки с японцами в Цусиме вывел из боя крейсера «Олег», «Аврору», «Жемчуг» и двинулся вспять, на юг, в Манилу, где сдал корабли американцам. Многие офицеры, особенно молодые, были искренне возмущены решением Энквиста, они считали, что адмирал поступил трусливо, предательски по отношению к остальным кораблям эскадры, что он покрыл позором всех офицеров отряда, и вполне возможно, что юный мичман Домерщиков публично высказал Энквисту все, что думала о нем кают-компания «Олега». За такую дерзость его могли отдать под суд. Зная, как строги законы военного времени, молодой офицер и решился на побег. Энквист и его приближенные могли потом, чтобы скрыть истинные мотивы бегства мичмана, объявить его дезертиром, пустить слух о красотке, сманившей Домерщикова в Австралию. Именно этот слух, салонную сплетню, и повторил потом в своем дневнике Иванов-Тринадцатый. Немудрено, что в досье Палёнова это происшествие перетолковывалось как государственная измена…

Но пока что обе легенды, не подкрепленные ничем, кроме памяти старого инженера, так и оставались легендами.

Часы уже давно пробили полночь, но мы все сидели, потому что Лебедев хотел вспомнить все, что он знал о Домерщикове… Из потертого альбома он извлек снимок. То была последняя фотография моего героя, сделанная за год до его смерти.

СТАРАЯ ФОТОГРАФИЯ. На меня смотрел немолодой усталый человек в темном флотском кителе, какие носили в войну, какие носят еще и сейчас… Вьющиеся волосы чуть тронуты сединой… Взгляд спокойный, печальный, мудрый… И все же сквозь наслоения прожитых лет проступала в лице этого человека озорная улыбка мичмана, того самого, что запечатлела фотопластинка вместе с командой на палубе «Олега».

Я положил рядом три снимка: мальчик в матросском костюмчике, мичман при эполетах и парадной треуголке и старый морячина в простом, без единой регалии кителе… Три грани морской судьбы… Мы долго вглядывались в них.

Глава двенадцатая
КАВАЛЕР КРЕСТА ЖИВОТВОРНОГО ДРЕВА

Утром в гостиничном номере я подводил итоги суматошного дня. Много было беготни, много эмоций, предположений, догадок, легенд, но информации достоверной, документальной – почти никакой, если не считать трех фотографий да словаря с пометкой Домерщикова. Правда, цепочка знакомых Екатерины Николаевны еще не прервалась, и есть надежда, что у дочери Лебедева – Елены Сергеевны – сохранились какие-то бумаги. Но она укатила на дачу, и надо ждать до завтра, когда она вернется в Ленинград. Не хочется терять день… Перечитываю вчерашние записи, может быть, найдется какая-нибудь зацепка…

Вот многообещающая пометка: дружба с Новиковым-Прибоем. В «Цусиме» есть целая глава об «Олеге» с весьма выразительным названием «Утраченную честь не вернешь». Сам Новиков плавал на «Орле» и о действиях крейсерского отряда Энквиста мог знать только с чьих-то слов. Скорее всего, со слов Домерщикова, ведь не зря же приезжал он к нему в гости. Наверняка расспрашивал о Цусиме, а раз расспрашивал, значит, и записывал. Значит, где-то же остались записи. Уж бумаги-то Новикова-Прибоя должны сохраниться!

Звоню в Пушкинский дом, прошу дать справку о судьбе архива Новикова-Прибоя. Еще несколько звонков, и я узнаю, что рукописное наследие выдающегося советского мариниста – письма, черновики, подготовительные записи – распределено между Москвой и Ленинградом, часть хранится в ЦГАЛИ – Центральном государственном архиве литературы и искусства, а часть – в отделе редких книг и рукописей Публичной библиотеки имени Салтыкова-Щедрина.

Если читальная на антресолях Ленинской библиотеки походила на крейсерскую кают-компанию, то отдел рукописей Публички напоминал адмиральский салон: мебель красного дерева, бронзовые бюсты мыслителей, благородная кожа старинных фолиантов, благоговейная тишина…

Листаю опись фонда Новикова-Приборя и поражаюсь скрупулезной работе, проделанной архивистами. Тысячи писем, полученных писателем от бывших цусимцев, рассортированы по кораблям. Вот список корреспондентов, служивших на эскадренном броненосце «Орел», вот перечень воспоминаний моряков с крейсеров «Дмитрий Донской», «Владимир Мономах». Есть и «Аврора», и «Светлана». Нетерпеливо ищу. «Олег». Есть! В колонке семнадцать фамилий. Среди них мне уже знакомый Магдалинский. А где же Домерщиков? Вот что-то похожее, но искаженное, да и к тому же с другими инициалами: «Л. Д. Дмерщиков». Что за «Л. Д.»? Почему «Дмерщиков»? Неужели это кто-то другой? Томительный час – жду выписанное дело…

Все разъяснилось, когда я развязал тесемки тонкой серой папки. Конечно же, описка. Просто первую букву фамилии – размашистое «Д» – приняли за «Л» и «Д».

В папке два конверта, два письма, отправленных с улицы Скороходова в Москву – Новикову-Прибою. Смотрю на них как на великое чудо. Письма из небытия… Давно уже нет человека, нет и могилы его, прервался его род, переплавлены его корабли, рассеяны, растеряны бумаги и фотографии, а письма его идут, живут, находят новых адресатов… Волнуюсь так, будто Домерщиков прислал их лично мне. Сейчас я услышу его голос, пусть не живой, пусть это всего лишь письменная речь, но и в ней след души, характера, личности.

Открываю самое тоненькое письмо. На штемпеле – 16 марта 1941 года.

«Дорогой Алексей Силыч!

Сейчас, просматривая газету, узрел твое имя в числе лауреатов Сталинской премии. Бесконечно довольный оказанным тебе вниманием, я не могу не поделиться с тобой радостью, которую мне доставило сегодня газетное сообщение.

Наш общий с тобой товарищ, Леонид Васильевич, уже третью неделю лежит на даче. Помимо болезни сердца у него артрит суставов, ревматизм. Сегодня пойду его навещать. Прошлый раз он выгля дел несколько лучше, однако еще далеко до выздоровления. Бедняга слег за несколько дней до открытия Морского музея, при устройстве которого и надорвался. Эта его работа не осталась неотмеченной.

Мои дела пока идут так же, как и раньше. Правда, далеко на горизонте как будто видны очертания берега, но мглистая погода обманчива, поэтому из осторожности я держусь мористее. Когда несколько прояснится, подойду поближе к берегу и, если усмотрю подходящее место, отдам якорь.

Человек ты занятой, и я не смею отнимать у тебя времени своей болтовней. Мой привет и поздравления милой Марии Людвиговне.

Твой М. Д.

Жена шлет приветы».

Второе письмо, датированное 3 декабря 1940 года, было написано на разлинованных конторских листах, перегнутых для конверта. Секретарь Новикова-Прибоя перепечатал его на машинке, так как оно предназначалось для работы над романом.

«Крейсер „Олег“.

М. Домерщиков.

Закончился тяжелый день боя. Солнце опускалось к горизонту. «Олег» шел головным кораблем отряда курсом NO-23°, указанным сигналом с броненосца «Бородино» незадолго до гибели последнего. Справа параллельно крейсерам двигалась колонна броненосцев во главе с «Бородино», обстреливаемая японскими кораблями, которые едва видны за линией наших броненосцев.

Стоя на правых шканцах вместе с трюмным механиком Ю.В. Мель ницким и вполголоса обсуждая положение нашей эскадры, мы были поражены неожиданным зрелищем гибели броненосца «Бородино», успевшего скрыться в морской пучине до того, как рассеялось облако дыма, окутавшего броненосец после происшедшего с ним взрыва.

Начало темнеть, как вдруг броненосец «Николай I» под флагом контр-адмирала Небогатова стал склоняться в нашу сторону, вследствие чего и наш «Олег» начал ворочать влево. Надо было готовиться к отражению минной атаки, и мы с Мельницким разошлись. В течение ночи, во время обходов для проверки готовности орудий, мне несколько раз приходилось встречать на верхней палубе младшего минного офицера С.С. Политовского и инженера-механика Мельницкого. Остановившись у борта и наблюдая за атаками на нашего «Олега» японских миноносцев, мы шепотом обменивались дошедшими до нас сведениями с мостика, которые своей противоречивостью порождали в нас недоумение и тревогу.

С наступлением рассвета оказалось, что кроме «Авроры» за нами следует только один «Жемчуг», а далее на горизонте никаких судов не было видно. Мы, т. е. Политовский, Мельницкий и я, снова встретились, недоумевая: где мы находимся? Политовский поднялся на мостик и вскоре сообщил нам, что «Олег» находится южнее острова Цусима.

Возмущенные тем, что мы оторвались от эскадры и оказались дальше от Владивостока, чем были накануне, мы начали горячо обсуждать создавшееся положение и искать способы выяснить обстановку у командира – капитана 1-го ранга Добротворского.

Но вот на горизонте появился сначала миноносец «Бодрый», а затем и буксир «Свирь», заполненные людьми с погибшего вспомогательного крейсера «Урал». Суда прошли мимо нас близко и сообщили, что направляются в Шанхай. Из реплики адмирала Энквиста можно было понять, что и он намерен идти туда с крейсерами. Тогда мы решили уговорить старших из офицеров попытаться убедить командира выслушать нас, для чего собрать военный совет. Уставом это вполне допускалось. К сожалению, наши надежды не осуществились. Офицеры, не возражая против нашего предложения, уклонились, однако, взять на себя инициативу, ссылаясь на то, что это-де будет нарушением воинской дисциплины. Во время одного из разговоров мимо нашей тройки прошел старший офицер капитан 2-го ранга Посохов. Наши с ним отношения носили только официальный характер, как старший же товарищ он не пользовался нашими особыми симпатиями. Поэтому о своих волнениях мы сообщили ему только тогда, когда он сам спросил нас, о чем это мы так беспокоимся. Выслушав нас, он заявил, что вполне разделяет наши взгляды и постарается переговорить на этот счет с командиром. Не удовлетворившись, однако, его обещанием, мы начали осторожно прощупывать почву среди команды, чтобы узнать ее настроение. Когда мы снова собрались вместе и обменялись впечатлениями, выяснилось, что часть верхней команды, пожалуй бы, поддержала нас, если бы нам пришлось резко выступить против намерений начальства уйти в нейтральный порт. Что же касается нижней команды, то большинство ее было настроено против рискованных действий. Надо думать, что вид корабля после боя, лежавшие на юте убитые, наличие раненых, а главным образом встреча с судами, шедшими в нейтральный порт, сыграли немалую роль в воздействии на психику людей, находившихся в течение боя в закрытых помещениях корабля.

 

Во время наших разговоров неожиданно подошел капитан 2-го ранга Посохов и сообщил, что он был у командира и тот обещал нас вызвать. Вскоре нас действительно вызвали в кормовую походную каюту командира, где кроме нас присутствовали старший механик и второй механик капитан Глебов. Старший офицер пришел в ужас к концу совещания, но заявил, что присоединяется к нашему мнению. Совещание было очень кратким. Выслушав нас, капитан 1-го ранга Добротворский заявил, что он вполне одобряет и приветствует наше желание прорваться во Владивосток, но осуществить это трудно, во-первых, потому, что цилиндр высокого давления правой машины дал трещину, а во-вторых, не хватит угля. В результате перебранки между механиками выяснилось, что угля должно хватить. Что же до трещины цилиндра, то мнения разошлись, ибо Мельницкий утверждал, что трещина была и раньше, и если цилиндр стянуть дополнительной обоймой, то он вполне выдержит. После этого Добротворский заявил, что он и сам был бы рад прорваться во Владивосток, но что ему якобы мешает адмирал Энквист, однако он надеется, что тот перенесет свой флаг на «Аврору», где убит командир каперанг Егорьев и ранен старший офицер, и тогда он, Добротворский, приобретет свободу и соберет нас вновь для выработки плана дальнейших действий. Он добавил также, что ради освобождения от адмиральской опеки он попробует убедить Энквиста разрешить «Олегу» идти в Шанхай, поскольку крейсер с поврежденной машиной не дотянет до Манилы, куда флагман намерен вести «Аврору» и «Жемчуг».

Довольные и гордые своим успехом, мы с радостью через час или два проводили Энквиста на «Аврору». Однако нашей мечте не суждено было сбыться, ибо, едва «Аврора» поравнялась с нами и с ее мостика раздалось приветствие адмирала, Добротворский совершенно неожиданно закричал: «Иду с вами!» – и отдал приказание рулевому править в кильватер «Авроры». В ответ на мой вопрос, что же он делает, мне было приказано убираться с мостика.

Что побудило Добротворского изменить свое решение идти во Владивосток, остается для меня тайной. Помню хорошо, что за обедом, который подавался в каюте командира (кают-компания была занята ранеными), у нас с Добротворским произошел весьма резкий разговор, во время которого молодые, несдержанные натуры нашей троицы заставили нас перейти всякие границы дисциплины. Добротворский выслушал все с большим терпением и выдержкой и в заключение сказал, что он относится с большим уважением к патриотическим порывам молодежи, но что здравый смысл заставляет его отказаться от прорыва, что он предоставляет нам право считать его трусом и кем еще нам угодно, но что решения своего он не изменит».

Я закрыл папку… Перед глазами стояли дымы горящих кораблей, трепетали сигнальные флаги, горячились молодые офицеры…

Как ни странно, но этот микроэпизод русско-японской войны стал достоянием американских военных историков, а не наших. Дело в том, что старшего офицера «Олега» С.А. Посохова, впоследствии контр-адмирала, судьба эмигранта забросила на Филиппины и он осел в уже знакомой ему Маниле. В тридцатых годах Посохов опубликовал в журнале американских ВМС «Просидингс» воспоминания о бое под Цусимой. Каким-то чудом номер этого журнала попался мне на глаза в Центральной военно-морской библиотеке.

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «Крейсер „Олег“ кроме поломок в машине имел 12 пробоин. Потери в людях были относительно невелики: двое легко раненных офицеров, восемнадцать убитых и пятьдесят шесть раненых матросов.

В это время группа офицеров (лейтенанты Политовский, Зарудный, Миштовт, мичман Домерщиков) обратилась ко мне с просьбой созвать военный совет для обсуждения вопроса – должны ли мы отказаться от попытки прорваться во Владивосток или все же осуществить ее? Я высказал мнение, что в настоящих погодных условиях, с небольшим запасом угля и поломках в машине, шансы достичь Владивостока равны нулю. Однако, чтобы сделать выбор – либо почетная гибель в бою, либо укрытие в нейтральном порту, – я, как старший офицер, собрал совет и заявил, что я за продолжение похода на север. Обсуждение пришлось прервать, так как работы по заделке пробоин потребовали моего личного присутствия, да и других офицеров тоже. Освободившись, они заявили мне, что большинство за то, чтобы просить адмирала изменить курс и идти на север. С этим решением я и отправился к командиру.

Капитан 1-го ранга Добротворский ответил мне, что он разделяет мое заключение, но не видит ни малейшего шанса на успех и поэтому не считает резонным губить крейсер и его команду в бессмысленном бою. Он отказался идти к адмиралу, предоставив это сделать мне.

Адмирал Энквист стоял на мостике, когда я поднялся к нему и доложил о решении нашего совета. Выслушав, он обнял меня и со слезами на глазах сказал: «Я понимаю вас и чувства ваших офицеров. Как офицер – я с вами; как адмирал – я не могу дать согласие. Прошлой ночью мы пытались прорваться, но безуспешно. Вражеская эскадра полна сил, и их эсминцы перекрыли нам путь. Несколько раз мы меняли курс, но все тщетно. В конце концов остается только – на юг. Идти на север – значит погубить и ваш крейсер, и „Аврору“ с „Жемчугом“. Я стар. Мне недолго жить, но кроме меня здесь более 1200 молодых жизней, которые еще пригодятся Родине. Нет, мой друг, передайте офицерам, что сердцем я их поддерживаю, а разумом – нет. Впрочем, я даю полную свободу выбора каждому!»

Когда я передал слова адмирала, мичман Домерщиков стал настаивать, чтобы я дал ему катер, на котором он с добровольцами пойдет во Владивосток. Разумеется, я не разрешил».

На известном процессе по делу адмирала Небогатова и его штаба Энквисту вменяли в вину то, что после дневного боя он бросил погибавшие броненосцы и, вместо того чтобы защищать их от ночных минных атак, увел свои крейсеры в безопасную Манилу. Морской суд долго решал, виновен Энквист или нет. Некоторые заседатели считали, что три легких крейсера ничего бы не изменили в судьбе эскадры и сами бы пали бесполезной жертвою, а так они спасены для России… Меру наказания Энквисту не определили. Однако в печати его высмеивали беспощадно. «Контр-адмиралу Энквисту, – писал известный публицист Португалов, – и по годам, и по другим обстоятельствам гораздо будет удобнее доживать свой век в отставке, посвящая свои досуги на устройство гонок на скорость где-либо в тихой заводи реки…»

Энквист ушел с флота и жил затворником, снедаемый «черной меланхолией». Он не вышел на люди даже на похоронах жены. А вскоре умер сам.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru