Я обращаюсь к писателям, художникам,
устроителям с горячим призывом
не участвовать в деле, разлагающем общество…
А. Блок. Вечера «искусств»
Молил поэта
Блок-поэт:
«Во имя Фета
Дай обет —
Довольно выть с эстрады
Гнусавые баллады!
Искусству вреден
Гнус и крик,
И нищ и беден
Твой язык.
А publicum гогочет
Над тем, кто их морочит».
Поэт на Блока
Заворчал:
«Merci! Урока
Я не ждал —
Готов читать хоть с крыши
Иль в подворотней нише!
Мелькну, как дикий,
Там и тут,
И шум и крики
Всё растут,
Глядишь – меня в итоге
На час зачислят в боги.
А если б дома
Я торчал
И два-три тома
Натачал,
Меня б не покупали
И даже не читали…»
Был в этом споре
Блок сражен.
В наивном горе
Думал он:
«Ах! нынешние Феты
Как будто не поэты…»
Между 1910 и 1913
Когда раскроется игра —
Как негодуют шулера!
И как кричат о чести
И благородной мести!
1910
Раз двое третьего рассматривали в лупы
И изрекли: «Он глуп». Весь ужас здесь был в том,
Что тот, кого они признали дураком,
Был умницей, – они же были глупы.
«Кто этот, лгущий так туманно,
Неискренно, шаблонно и пространно?»
– «Известный мистик N, большой чудак».
– «Ах, мистик? Так… Я полагал – дурак».
Ослу образованье дали.
Он стал умней? Едва ли.
Но раньше, как осел,
Он просто чушь порол,
А нынче – ах злодей —
Он, с важностью педанта,
При каждой глупости своей
Ссылается на Канта.
Дурак рассматривал картину:
Лиловый бык лизал моржа.
Дурак пригнулся, сделал мину
И начал: «Живопись свежа…
Идея слишком символична,
Но стилизовано прилично».
(Бедняк скрывал сильней всего,
Что он не понял ничего).
Умный слушал терпеливо
Излиянья дурака:
«Не затем ли жизнь тосклива,
И бесцветна, и дика,
Что вокруг, в конце концов,
Слишком много дураков?»
Но, скрывая желчный смех,
Умный думал, свирепея:
«Он считает только тех,
Кто его еще глупее, —
“Слишком много” для него…
Ну а мне-то каково?»
Дурак и мудрецу порою кровный брат:
Дурак вовек не поумнеет,
Но если с ним заспорит хоть Сократ, —
С двух первых слов Сократ глупеет!
Пусть свистнет рак,
Пусть рыба запоет,
Пусть манна льет с небес, —
Но пусть дурак
Себя в себе найдет —
Вот чудо из чудес!
Между 1909 и 1910
Я знаком по последней версии
С настроеньем Англии в Персии
И не менее точно знаком
С настроеньем поэта Кубышкина,
С каждой новой статьей Кочерыжкина
И с газетно-журнальным песком.
Словом, чтенья всегда в изобилии —
Недосуг прочитать лишь Вергилия
Говорят: здоровенный талант!
Но еще не мешало б Горация —
Тоже был, говорят, не без грации…
А Шекспир, а Сенека, а Дант?
Утешаюсь одним лишь – к приятелям
(чрезвычайно усердным читателям)
Как-то в клубе на днях я пристал:
«Кто читал Ювенала, Вергилия?»
Но, увы, (умолчу о фамилиях),
Оказалось, никто не читал!
Перебрал и иных для забавы я:
Кто припомнил обложку, заглавие,
Кто цитату, а кто анекдот,
Имена переводчиков, критику…
Перешли вообще на пиитику —
И поехали. Пылкий народ!
Разобрали детально Кубышкина,
Том шестой и восьмой Кочерыжкина,
Альманах «Обгорелый фитиль»,
Поворот к реализму Поплавкина
И значенье статьи Бородавкина
«О влияньи желудка на стиль»…
Утешенье, конечно, большущее…
Но в душе есть сознанье сосущее,
Что я сам до кончины моей,
Объедаясь трухой в изобилии,
Ни строки не прочту из Вергилия
В суете моих пестреньких дней!
1911
К вопросу о «кризисе современной русской литературы»
Рожденный быть кассиром в тихой бане
Иль агентом по заготовке шпал,
Семен Бубнов сверх всяких ожиданий
Игрой судьбы в редакторы попал.
Огромный стол. Перо и десть бумаги —
Сидит Бубнов, задравши кнопку-нос…
Не много нужно знаний и отваги,
Чтоб ляпать всем: «Возьмем», «Не подошло-с!»
Кто в первый раз – скостит наполовину,
Кто во второй – на четверть иль на треть…
А в третий раз – пришли хоть требушину,
Сейчас в набор, не станет и смотреть!
Так тридцать лет чернильным папуасом
Четвертовал он слово, мысль и вкус,
И наконец опившись как-то квасом,
Икнул и помер, вздувшись, словно флюс.
В некрологах, средь пышных восклицаний,
Никто, конечно, вслух не произнес,
Что он, служа кассиром в тихой бане,
Наверно, больше б пользы всем принес.
1912
Жестокий бог литературы!
Давно тебе я не служил:
Ленился, думал, спал и жил, —
Забыл журнальные фигуры,
Интриг и купли кислый ил,
Молчанья боль, и трепет шкуры,
И терпкий аромат чернил…
Но странно, верная мечта
Не отцвела – живет и рдеет.
Не изменяет красота —
Всё громче шепчет и смелеет.
Недостижимое светлеет,
И вновь пленяет высота…
Опять идти к ларям впотьмах,
Где зазыванье, пыль и давка,
Где все слепые у прилавка
Убого спорят о цветах?..
Где царь-апломб решает ставки,
Где мода – властный падишах…
Собрав с мечты душистый мед,
Беспечный, как мечтатель-инок,
Придешь сконфуженно на рынок —
Орут ослы, шумит народ,
В ларях пестрят возы новинок, —
Вступать ли в жалкий поединок
Иль унести домой свой сот?..
1912
Гессен сидел с Милюковым в печали.
Оба курили и оба молчали.
Гессен спросил его кротко как Авель:
«Есть ли у нас конституция, Павел?»
Встал Милюков, запинаясь от злобы,
Резко ответил: «Еще бы! Еще бы!»
Долго сидели в партийной печали.
Оба курили и оба молчали.
Гессен опять придвигается ближе:
«Я никому не открою – скажи же!»
Раненый демон в зрачках Милюкова:
«Есть для кадет! А о прочих – ни слова…»
Мнительный взгляд на соратника бросив,
Вновь начинает прекрасный Иосиф:
«Есть ли…» Но слезы бегут по жилету —
На ухо Павел шепнул ему: «Нету!»
Обнялись нежно и в мирной печали
Долго курили и долго молчали.
1909
Я позвал их, показал им
Пирог и предложил условия.
Большего им и не требовалось.
«Эмиль». Ж.-Ж. Руссо
Устав от дела бюрократ
Раз, вечером росистым,
Пошел в лесок, а с ним был штат:
Союзник с октябристом.
Союзник нес его шинель,
А октябрист – его портфель…
Лесок дрожал в печали,
И звери чуть дышали.
Вдруг бюрократ достал пирог
И положил на камень:
«Друзья! Для ваших верных ног
Я сделаю экзамен:
За две версты отсель, чрез брод,
Бегите задом наперед.
И кто здесь первый будет —
Пирог себе добудет».
Вот слышен конский топ,
И октябрист, весь в мыле,
Несется к камушку в галоп —
Восторг горит на рыле!
«Скажи, а где наш общий брат?» —
Спросил в испуге бюрократ.
«Отстал. Под сенью ветел
Жида с деньгами встретил…»
– «А где пирог мой?» – октябрист
Повел тревожно носом
(Он был немножко пессимист
По думским ста вопросам).
Но бюрократ слегка икнул,
Зачем-то в сторону взглянул,
Сконфузился, как дева,
И показал на чрево.
1909
Я видел в карете монаха,
Сверкнула на рясе звезда…
Но что я при этом подумал
Я вам не скажу никогда!
Иду – и наткнулся на Шварца
И в страхе пустился бежать…
Ах, что я шептал по дороге —
Я вам не решаюся сказать!
Поднялся к знакомой курсистке.
Усталый от всех этих дел,
Я пил кипяченую воду,
Бранился и быстро хмелел.
Маруся! Дай правую ручку…
Жизнь – радость, страданье – ничто!
И молча я к ней наклонился…
Зачем? Не скажу ни за что!
1910
И мы когда-то, как Тиль-Тиль,
Неслись за синей птицей!
Когда нам вставили фитиль —
Мы увлеклись синицей.
Мы шли за нею много миль —
Вернулись с черной птицей!
Синицу нашу ты, Тиль-Тиль,
Не встретил за границей?
1909
У меня серьезный папа —
Толстый, важный и седой;
У него с кокардой шляпа,
А в сенях городовой.
Целый день он пишет, пишет —
Даже кляксы на груди.
Подойдешь, а он не слышит
Или скажет: «Уходи».
Ухожу… У папы дело,
Как у всех других мужчин.
Только как мне надоело:
Все один да все один!
Но сегодня утром рано
Он куда-то заспешил
И на коврик из кармана
Ключ в передней обронил.
Наконец-то… вот так штука.
Я обрадовался страсть.
Кабинет открыл без звука
И как мышка, в двери – шасть!
На столе четыре папки,
Все на месте. Всё точь-в-точь.
Ну-с, пороемся у папки —
Что он пишет день и ночь?
«О совместном обученье,
Как вреднейшей из затей»,
«Краткий список книг для чтенья
Для кухаркиных детей»,
«В думе выступить с законом:
Чтобы школ не заражать,
Запретить еврейским женам
Девяносто лет рожать»,
«Об издании журнала
“Министерский детский сад”»,
«О любви ребенка к баллам»,
«О значении наград»,
«Черновик проекта школы
Государственных детей»,
«Возбуждение крамолой
Малолетних на властей»,
«Дух законности у немцев
В младших классах корпусов»,
«Поощрение младенцев,
Доносящих на отцов».
Фу, устал. В четвертой папке
«Апология плетей».
Вот так штука… Значит, папка
Любит маленьких детей?
1909
Благодарю тебя, создатель,
Что я в житейской кутерьме
Не депутат и не издатель
И не сижу еще в тюрьме.
Благодарю тебя, могучий,
Что мне не вырвали язык,
Что я, как нищий, верю в случай
И к всякой мерзости привык.
Благодарю тебя, единый,
Что в Третью Думу я не взят, —
От всей души с блаженной миной
Благодарю тебя стократ.
Благодарю тебя, мой боже,
Что смертный час, гроза глупцов,
Из разлагающеся кожи
Исторгнет дух в конце концов.
И вот тогда, молю беззвучно,
Дай мне исчезнуть в черной мгле, —
В раю мне будет очень скучно,
А ад я видел на земле.
1907
«Русский народ мало трудится»
Марков. 2-ой съезд дворян
Ах, сквозь призму
Кретинизма
Гениально прост вопросец:
Наш народ – не богоносец,
А лентяй
И слюнтяй.
В самом деле, —
Еле-еле
Ковырять в земле сухой —
Старомодною сохой —
Не работа,
А дремота.
У француза —
Кукуруза,
Виноград да лесопилки.
А у нас —
Лень да квас.
Лежебокам за уроком
Что бы съездить за границу —
К шведам, к немцам или в Ниццу?
Не хотят —
Пьют да спят.
Иль со скуки
Хоть науки
Изучали бы, вороны:
Философию, законы…
Не желают:
Презирают!
Ну ленивы!
Даже «нивы»
Не хотят читать, обломы.
С Мережковским незнакомы!!
Только б жрать,
Только б спать.
Но сквозь призму критицизма
Вдруг вопрос родится яркий:
Как у этаких, как Марков,
Нет хвостов
И клыков?
1909
Не спорьте о мужских правах, —
Все объяснимо в двух словах:
Нет прав у нас,
Как и у вас.
И если в Третьей Думе мы
Цветем,
Как розы средь зимы,
То благо вам —
Что вы не там.
Вы с нами пламенно ползли —
Вы с нами нынче на мели.
И вы, и мы —
Добыча тьмы.
Но мудрых нет как нет у нас,
Вовек их не было у вас,
И мы, и вы
Без головы…
Чьи сны давно уже мертвы?
Кто будет в Мекке, мы иль вы?
Ни мы, ни вы…
Ни вы, ни мы…
А в воду ужас каждый час
Толкает больше – вас иль нас?
У двух полов —
Хорош улов.
Не спорьте о мужских правах,
Все объяснимо в двух словах:
Коль пас, так пас,
Для нас и вас…
1908
Слава богам! Петроград посетили французские
Гости
Сладкие вести теперь повезут они в вольный
Париж:
Пышных, развесистых клюкв и медведей
На Невском не видно,
Но у медведя зато французская кухня вполне.
Русский казенный оркестр гремел без препон
«Марсельезу»,
В честь двух парламентских стран выпил
Французский посол, —
«Гений финансов» теперь пеплом посыплет
Прическу
И с благородной тоской Милюкову портфель
Передаст!..
Где ж интендантский грабеж, реформобоязнь
И Думбадзе,
Черные сотни, застой, Гучковская дума и гнет?
О, безобразная ложь русских слепцов —
Эмигрантов!
Сладкую весть повезут французские гости в
Париж…
1910
Я сегодня всю ночь просидел до утра, —
Я испортил, волнуясь, четыре пера:
Злободневность мелькала, как бешеный хвост,
Я поймал ее, плюнул и свез на погост.
Называть наглецов наглецами, увы,
Не по силам для бедной моей головы,
Наглецы не поверят, а зрячих смешно
Убеждать в том, что зрячим известно давно.
Пуришкевич… обглоданный тухлый Гучков…
О, скорее полы натирать я готов
И с шарманкой бродить по глухим деревням,
Чем стучать погремушкой по грязным камням.
Сколько дней, золотых и потерянных дней,
Возмущались мы черствостью этих камней
И сердились, как дети, что камни не хлеб,
И громили ничтожество жалких амеб?
О, ужели пять-шесть ненавистных имен
Погрузили нас в черный, безрадостный сон?
Разве солнце погасло и дети мертвы?
Разве мы не увидим весенней травы?
Я, как страус, не раз зарывался в песок…
Но сегодня мой дух так спокойно высок…
Злободневность – Гучкова и Гулькина дочь —
Я с улыбкой прогнал в эту ночь.
1910
Посвящается Русским Бисмаркам
Больной спокоен. Спрячьте в шкап лекарства и посулы!
Зрачки потухли, впала грудь и заострились скулы.
Больной лоялен… На устах застыли крик и стоны,
С веселым карканьем над ним уже кружат вороны.
С врачей не спросят. А больной – проснется ли, бог знает!
Сознаться тяжко, но боюсь, что он уже воняет.
1910
Сладок свет, и приятно для глаз видеть солнце.
Екклезиаст. XI, 7
Хорошо сидеть под черной смородиной,
Дышать, как буйвол, полными легкими,
Наслаждаться старой, истрепанной «Родиной»
И следить за тучками легкомысленно-легкими.
Хорошо, объедаясь ледяной простоквашею,
Смотреть с веранды глазами порочными,
Как дворник Пэтэр с кухаркой Агашею
Угощают друг друга поцелуями сочными.
Хорошо быть Агашей и дворником Пэтэром,
Без драм, без принципов, без точек зрения,
Начав с конца роман перед вечером,
Окончить утром – дуэтом храпения.
Бросаю тарелку, томлюсь и завидую,
Одеваю шляпу и галстук сиреневый
И иду в курзал на свидание с Лидою,
Худосочной курсисткой с кожей шагреневой.
Навстречу старухи мордатые, злобные,
Волочат в песке одеянья суконные,
Отвратительно-старые и отвисло-утробные,
Ползут и ползут, словно оводы сонные.
Где благородство и мудрость их старости?
Отжившее мясо в богатой материи
Заводит сатиру в ущелие ярости
И ведьм вызывает из тьмы суеверия…
А рядом юные, в прическах на валиках,
В поддельных локонах, с собачьими лицами,
Невинно шепчутся о местных скандаликах
И друг на друга косятся тигрицами.
Курзальные барышни, и жены, и матери!
Как вас не трудно смешать с проститутками,
Как мелко и тинисто в вашем фарватере,
Набитом глупостью и предрассудками…
Фальшивит музыка. С кровавой обидою
Катится солнце за море вечернее.
Встречаюсь сумрачно с курсисткою Лидою —
И власть уныния больней и безмернее…
Опять о Думе, о жизни и родине,
Опять о принципах и точках зрения…
А я вздыхаю по черной смородине
И полон желчи, и полон презрения…
1908
Гугенбург[4]