Когда поэт, описывая даму,
Начнет: «Я шла по улице. В бока впился корсет», —
Здесь «я» не понимай, конечно, прямо —
Что, мол, под дамою скрывается поэт.
Я истину тебе по-дружески открою:
Поэт – мужчина. Даже с бородою.
1909
Хорошо при свете лампы
Книжки милые читать.
Пересматривать эстампы
И по клавишам бренчать, —
Щекоча мозги и чувство
Обаяньем красоты,
Лить душистый мед искусства
В бездну русской пустоты…
В книгах жизнь широким пиром
Тешит всех своих гостей,
Окружая их гарниром
Из страданий и страстей:
Смех, борьба и перемены,
С мясом вырван каждый клок!
А у нас… углы да стены
И над ними потолок.
Но подчас, не веря мифам,
Так cобытий личных ждешь!
Заболеть бы что ли тифом,
Учинить бы, что ль, дебош?
В книгах гений Соловьевых,
Гейне, Гете и Золя,
А вокруг от Ивановых
Содрогается земля.
На полотнах Магдалины,
Сонм Мадонн, Венер и Фрин,
А вокруг кривые спины
Мутноглазых Акулин.
Где событья нашей жизни,
Кроме насморка и блох?
Мы давно живем, как слизни,
В нищете случайных крох.
Спим и хнычем. В виде спорта,
Не волнуясь, не любя,
Ищем бога, ищем черта,
Потеряв самих себя.
И с утра до поздней ночи
Все, от крошек до старух,
Углубив в страницы очи,
Небывалым дразнят дух.
В звуках музыки – страданье,
Боль любви и шепот грез,
А вокруг одно мычанье,
Стоны, храп и посвист лоз.
Отчего? Молчи и дохни.
Рок – хозяин, ты – лишь раб.
Плюнь, ослепни и оглохни,
И ворочайся, как краб!
…Хорошо при свете лампы
Книжки милые милые читать,
Перелистывать эстампы
И по клавишам бренчать.
1909
Вчера мой кот взглянул на календарь
И хвост трубою поднял моментально,
Потом подрал на лестницу, как встарь,
И завопил тепло и вакханально:
«Весенний брак, Гражданский брак!
Спешите, кошки, на чердак…»
И кактус мой – о, чудо из чудес! —
Залитый чаем и кофейной гущей,
Как новый Лазарь, взял да и воскрес
И с каждым днем прет из земли все пуще.
Зеленый шум… Я поражен:
«Как много дум наводит он!»
Уже с панелей смерзшуюся грязь,
Ругаясь, скалывают дворники лихие,
Уже ко мне забрел сегодня «князь»,
Взял теплый шарф и лыжи беговые…
«Весна, весна! – пою, как бард, —
Несите зимний хлам в ломбард».
Сияет солнышко. Ей-богу, ничего!
Весенняя лазурь спугнула дым и копоть,
Мороз уже не щиплет никого,
Но многим нечего, как и зимою, лопать…
Деревья ждут… Гниет вода,
И пьяных больше, чем всегда!
Создатель мой! Спасибо за весну! —
Я думал, что она не возвратится, —
Но… дай сбежать в лесную тишину
От злобы дня, холеры и столицы!
Весенний ветер за дверьми…
В кого б влюбиться, черт возьми?
1909
«Проклятые» вопросы,
Как дым от папиросы,
Рассеялись во мгле.
Пришла проблема пола,
Румяная фефела,
И ржет навеселе.
Заерзали старушки,
Юнцы и дамы-душки
И прочий весь народ.
Виват, проблема пола!
Сплетайте вкруг подола
Веселый «хоровод».
Ни слез, ни жертв, ни муки…
Подымем знамя-брюки
Высоко над толпой.
Ах, нет доступней темы!
На ней сойдемся все мы —
И зрячий и слепой.
Научно и приятно,
Идейно и занятно —
Умей момент учесть:
Для слабенькой головки
В проблеме – мышеловке
Всегда приманка есть.
1908
Жил на свете анархист,
Красил бороду и щеки,
Ездил к немке в Териоки
И при этом был садист.
Вдоль затылка жались складки
На багровой полосе.
Ел за двух, носил перчатки —
Словом, делал то, что все.
Раз на вечере попович,
Молодой идеалист,
Обратился: «Петр Петрович,
Отчего вы анархист?»
Петр Петрович поднял брови
И, багровый, как бурак,
Оборвал на полуслове:
«Вы невежда и дурак».
1910
Лиловый лиф и желтый бант у бюста,
Безглазые глаза – как два пупка.
Чужие локоны к вискам прилипли густо,
И маслянисто свесились бока.
Сто слов, навитых в черепе на ролик,
Замусленную всеми ерунду,
Она, как четки набожный католик,
Перебирает вечно на ходу.
В ее салонах – все, толпою смелой,
Содравши шкуру с девственных идей,
Хватают лапами бесчувственное тело
И рьяно ржут, как стадо лошадей.
Там говорят, что вздорожали яйца
И что комета стала над Невой, —
Любуясь, как каминные китайцы
Кивают в такт под граммофонный вой.
Сама мадам наклонна к идеалам:
Законную двуспальную кровать
Под стеганым атласным одеялом
Она всегда умела охранять.
Но, нос суя любовно и сурово
В случайный хлам бесштемпельных «грехов»,
Она читает вечером Баркова
И с кучером храпит до петухов.
Поет. Рисует акварелью розы.
Следит, дрожа, за модой всех сортов,
Копя остроты, слухи, фразы, позы
И растлевая музу и любовь.
На каждый шаг – расхожий катехизис,
Прин-ци-пи-аль-но носит бандажи.
Некстати поминает слово «кризис»
И томно тяготеет к глупой лжи.
В тщеславном, нестерпимо остром, зуде
Всегда смешна, себе самой в ущерб,
И даже на интимнейшей посуде
Имеет родовой дворянский герб.
Она в родстве и дружбе неизменной
С бездарностью, нахальством, пустяком.
Знакома с лестью, пафосом, изменой
И, кажется, в амурах с дураком…
Ее не знают, к счастью, только… Кто же?
Конечно – дети, звери и народ.
Одни – когда со взрослыми не схожи,
А те – когда подальше от господ.
Портрет готов. Карандаши бросая,
Прошу за грубость мне не делать сцен:
Когда свинью рисуешь у сарая —
На полотне не выйдет belle Hеlene[1].
1910
Наши предки лезли в клети
И шептались там не раз:
«Туго, братцы… Видно, дети
Будут жить вольготней нас».
Дети выросли. И эти
Лезли в клети в грозный час
И вздыхали: «Наши дети
Встретят солнце после нас».
Нынче так же, как вовеки,
Утешение одно:
Наши дети будут в Мекке,
Если нам не суждено.
Даже сроки предсказали:
Кто – лет двести, кто – пятьсот,
А пока лежи в печали
И мычи, как идиот.
Разукрашенные дули,
Мир умыт, причесан, мил…
Лет чрез двести? Черта в стуле!
Разве я Мафусаил?
Я, как филин, на обломках
Переломанных богов.
В неродившихся потомках
Нет мне братьев и врагов.
Я хочу немножко света
Для себя, пока я жив,
От портного до поэта —
Всем понятен мой призыв…
А потомки… Пусть потомки,
Исполняя жребий свой
И кляня свои потемки,
Лупят в стенку головой!
1908
Квартирант сидит на чемодане
И задумчиво рассматривает пол:
Те же стулья, и кровать, и стол,
И такая же обивка на диване,
И такой же «бигус» на обед, —
Но на всем какой-то новый свет.
Блещут икры полной прачки Феклы.
Перегнулся сильный стан во двор.
Как нестройный, шаловливый хор,
Верещат намыленные стекла,
И заплаты голубых небес
Обещают тысячи чудес.
Квартирант сидит на чемодане.
Груды книжек покрывают пол.
Злые стекла свищут: эй, осел!
Квартирант копается в кармане,
Вынимает стертый четвертак,
Ключ, сургуч, копейку и пятак…
За окном стена в сырых узорах,
Сотни ржавых труб вонзились в высоту,
А в Крыму миндаль уже в цвету…
Вешний ветер закрутился в шторах
И не может выбраться никак.
Квартирант пропьет свой четвертак!
Так пропьет, что небу станет жарко.
Стекла вымыты. Опять тоска и тишь.
Фекла, Фекла, что же ты молчишь?
Будь хоть ты решительной и яркой:
Подойди, возьми его за чуб
И ожги огнем весенних губ…
Квартирант и Фекла на диване.
О, какой торжественный момент!
«Ты – народ, а я – интеллигент, —
Говорит он ей среди лобзаний, —
Наконец-то, здесь, сейчас, вдвоем,
Я тебя, а ты меня – поймем…»
1909
Середина мая и деревья голы…
Словно Третья Дума делала весну!
В зеркало смотрю я, злой и невеселый,
Смазывая йодом щеку и десну.
Кожа облупилась, складочки и складки,
Из зрачков сочится скука многих лет.
Кто ты, худосочный, жиденький и гадкий?
Я?! О нет, не надо, ради бога, нет!
Злобно содрогаюсь в спазме эстетизма
И иду к корзинке складывать багаж:
Белая жилетка, Бальмонт, шипр и клизма,
Желтые ботинки, Брюсов и бандаж.
Пусть мои враги томятся в Петербурге!
Еду, еду, еду – радостно и вдруг.
Ведь не догадались думские Ликурги
Запрещать на лето удирать на юг.
Синие кредитки вместо Синей Птицы
Унесут туда, где солнце, степь и тишь.
Слезы увлажняют редкие ресницы:
Солнце… Степь и солнце вместо стен и крыш.
Был я богоборцем, был я мифотворцем
(Не забыть панаму, плащ, спермин и «код»),
Но сейчас мне ясно: только тошнотворцем,
Только тошнотворцем был я целый год…
Надо подписаться завтра на газеты,
Чтобы от культуры нашей не отстать,
Заказать плацкарту, починить штиблеты
(Сбегать к даме сердца можно нынче в пять).
К прачке и в ломбард, к дантисту-иноверцу,
К доктору – и прочь от берегов Невы!
В голове – надежды вспыхнувшего сердца,
В сердце – скептицизм усталой головы.
1909
С горя я пошел к врачу.
Врач пенсне напялил на нос:
«Нервность. Слабость. Очень рано-с.
Ну-с, так я вам закачу
Гунияди-Янос».
Кровь ударила в виски:
Гунияди?! От вопросов,
От безверья, от тоски?!
Врач сказал: «Я не философ.
До свиданья».
Я к философу пришел:
«Есть ли цель? Иль книги – ширмы?
Правда «школ» – ведь правда фирмы?
Я живу, как темный вол.
Объясните!»
Заходил цветной халат
Парой егеревских нижних:
«Здесь бессилен сам Сократ!
Вы – профан. Ищите ближних».
– «Очень рад».
В переулке я поймал
Человека с ясным взглядом.
Я пошел тихонько рядом:
«Здравствуй, ближний…» – «Вы нахал!»
– «Извините…»
Я пришел домой в чаду,
Переполненный раздумьем.
Мысль играла в чехарду
То с насмешкой, то с безумьем.
Пропаду!
Тихо входит няня в дверь.
Вот еще один философ:
«Что сидишь, как дикий зверь?
Плюнь, да веруй – без вопросов».
– «В Гунияди?»
– «Гу-ни-я-ди? Кто такой?
Не немецкий ли святой?
Для спасения души —
Все святые хороши…»
Вышла.
1909
Это не было сходство, допусти – мое даже в лесу, – это было тождество, это было безумное превращение одного в двоих.
Л. Андреев. «Проклятие зверя»
Все в штанах, скроенных одинаково,
При усах, в пальто и в котелках.
Я похож на улице на всякого
И совсем теряюсь на углах…
Как бы мне не обменяться личностью:
Он войдет в меня, а я в него, —
Я охвачен полной безразличностью
И боюсь решительно всего…
Проклинаю культуру! Срываю подтяжки!
Растопчу котелок! Растерзаю пиджак!!
Я завидую каждой отдельной букашке,
Я живу, как последний дурак…
В лес! К озерам и девственным елям!
Буду лазить, как рысь, по шершавым стволам.
Надоело ходить по шаблонным панелям
И смотреть на подкрашенных дам!
Принесет мне ворона швейцарского сыра,
У заблудшей козы надою молока.
Если к вечеру станет прохладно и сыро,
Обложу себе мохом бока.
Там не будет газетных статей и отчетов.
Можно лечь под сосной и немножко повыть.
Иль украсть из дупла вкусно пахнущих сотов,
Или землю от скуки порыть…
А настанет зима – упираться не стану:
Буду голоден, сир, малокровен и гол —
И пойду к лейтенанту, к приятелю Глану:
У него даровая квартира и стол.
И скажу: «Лейтенант! Я – российский писатель,
Я без паспорта в лес из столицы ушел,
Я устал, как собака, и – веришь, приятель —
Как семьсот аллигаторов зол!
Люди в городе гибнут, как жалкие слизни,
Я хотел свою старую шкуру спасти.
Лейтенант! Я бежал от бессмысленной жизни
И к тебе захожу по пути…»
Мудрый Глан ничего мне на это не скажет,
Принесет мне дичины, вина, творогу…
Только пусть меня Глан основательно свяжет,
А иначе – я в город сбегу.
1907 или 1908
Опять опадают кусты и деревья,
Бронхитное небо слезится опять,
И дачники, бросив сырые кочевья,
Бегут, ошалевшие, вспять.
Опять, перестроив и душу, и тело
(Цветочки и летнее солнце – увы!),
Творим городское, ненужное дело
До новой весенней травы.
Начало сезона. Ни света, ни красок,
Как призраки, носятся тени людей..
Опять одинаковость сереньких масок
От гения до лошадей.
По улицам шляется смерть. Проклинает
Безрадостный город и жизнь без надежд,
С презреньем, зевая, на землю толкает
Несчастных, случайных невежд.
А рядом духовная смерть свирепеет
И сослепу косит, пьяна и сильна.
Всё мало и мало – коса не тупеет,
И даль безнадежно черна.
Что будет? Опять соберутся Гучковы
И мелочи будут, скучая, жевать,
А мелочи будут сплетаться в оковы,
И их никому не порвать.
О, дом сумасшедших, огромный и грязный!
К оконным глазницам припал человек:
Он видит бесформенный мрак безобразный,
И в страхе, что это навек,
В мучительной жажде надежды и красок
Выходит на улицу, ищет людей…
Как страшно найти одинаковость масок
От гения до лошадей!
1908
Утро. Мутные стекла как бельма,
Самовар на столе замолчал.
Прочел о визитах Вильгельма
И сразу смертельно устал.
Шагал от дверей до окошка,
Барабанил марш по стеклу
И следил, как хозяйская кошка
Ловила свой хвост на полу.
Свистал. Рассматривал тупо
Комод, «Остров мертвых», кровать.
Это было и скучно, и глупо —
И опять начинал я шагать.
Взял Маркса. Поставил на полку.
Взял Гёте – и тоже назад.
Зевая, подглядывал в щелку,
Как соседка пила шоколад.
Напялил пиджак и пальтишко
И вышел. Думал, курил…
При мне какой-то мальчишка
На мосту под трамвай угодил.
Сбежались. Я тоже сбежался.
Кричали. Я тоже кричал,
Махал рукой, возмущался
И карточку приставу дал.
Пошел на выставку. Злился.
Ругал бездарность и ложь.
Обедал. Со скуки напился
И качался, как спелая рожь.
Поплелся к приятелю в гости,
Говорил о холере, добре,
Гучкове, Урьеле д'Акосте —
И домой пришел на заре.
Утро… Мутные стекла как бельма.
Кипит самовар. Рядом «Русь»
С речами того же Вильгельма.
Встаю – и снова тружусь.
1910
Семья – ералаш, а знакомые – нытики,
Смешной карнавал мелюзги.
От службы, от дружбы, от прелой политики
Безмерно устали мозги.
Возьмешь ли книжку – муть и мразь:
Один кота хоронит,
Другой слюнит, разводит грязь
И сладострастно стонет…
Петр Великий, Петр Великий!
Ты один виновней всех:
Для чего на север дикий
Понесло тебя на грех?
Восемь месяцев зима, вместо фиников – морошка.
Холод, слизь, дожди и тьма – так и тянет из окошка
Брякнуть вниз о мостовую одичалой головой…
Негодую, негодую… Что же дальше, боже мой?!
Каждый день по ложке керосина
Пьем отраву тусклых мелочей…
Под разврат бессмысленных речей
Человек тупеет, как скотина…
Есть парламент, нет? Бог весть,
Я не знаю. Черти знают.
Вот тоска – я знаю – есть,
И бессилье гнева есть…
Люди ноют, разлагаются, дичают,
А постылых дней не счесть.
Где наше – близкое, милое, кровное?
Где наше – свое, бесконечно любовное?
Гучковы, Дума, слякоть, тьма, морошка…
Мой близкий! Вас не тянет из окошка
Об мостовую брякнуть шалой головой?
Ведь тянет, правда?
1908