– Да дельце-то с виду пустяшное, но важности немалой, – Стенька приосанился, помолчал и, когда увидел, что все слушают его очень внимательно, продолжал: – Помните ли, как по весне у Савватея Осиповича медвежью харю своровали?
– Какую еще харю? – Хозяин в немалом изумлении повернулся к супруге. – Алена! Это что за бредни?
– А я откуда знаю? – Алена сперва уставилась на Стеньку непонимающими глазами, потом же догадалась. – А и точно! Он, царствие ему небесное, ты же знаешь, любил с деревом ковыряться! Тебя не было, ты тогда в Суздаль уезжал, а он и точно медвежью харю резал, и ее совсем уж готовую украли!
– Деревянную? – уточнил Ждан Савватеевич.
– Деревянную, – подтвердила Васса. – И на моих же парнишек напраслину возвели! Будто бы они, Егорка с Матюшкой, утащили! А зачем им тащить? Дед для них-то, поди, и резал!
– Куда им такую здоровенную? – возразила Алена Кирилловна. – Так ты что же, Степан Иванович, ради этой хари в дом, где покойника поминают, заявился?
– Хорош сосед! – поддержал возмущенную бабу Герасим Савватеевич.
И все пятеро братьев так на Стеньку набычились, что хоть хватай шапку да и выметайся за дверь!
– Да Господь с вами! – воскликнул не на шутку перепуганный Стенька.
Все-таки мужики Морковы были здоровенные, недаром всей семьей в стрельцах служили и в Тимофея Полтева полку на хорошем счету были. Как выйдут, бывало, все пятеро, в рудо-желтых кафтанах с зеленым подбоем, в островерхих сочного вишневого цвета шапках, в зеленых сапожках, и пищали у них на плечах игрушечными смотрятся, так и поглядеть радостно!
– Соседушка! – презрительно сказал Ждан Савватеевич. – Женку бы спросил – она-то, я видел, нашим бабам поминки готовить помогала.
– Да мое дело какое? Я человек подневольный! Велели пойти расспросить – я и пошел! – вовремя вспомнил о своей службе Стенька. – Мне подьячий Деревнин, не отобрав сказки о медвежьей харе, и возвращаться не велел!
– Так на кой вам там, в приказе, та харя сдалась?!?
Стенька развел руками – мол, сам не знаю, а начальством велено отобрать сказку! И все вопросы – к ополоумевшему начальству, которое до того уж зажралось, что насчет деревянных медвежьих харь разведывать гонит!
Ждан Морков обвел взором семейство, которому теперь был за старшего.
– Ну, ладно уж, черт с тобой. Спрашивай! – выразил он общее мнение.
– Стало быть, так, – приступил к делу Стенька. – Велено узнать, для чего Савватей Осипович ту харю резал. Для своей ли утехи или с кем срядился? Может, ему за ту харю заплатить обещали?
Семейство разом поглядело на старшую невестку деда, которая одна лишь и умела с ним договориться.
– Да кто ж его знает, с кем он срядился? – удивилась Алена Кирилловна. – Да и кому такой товар нужен? Скоморохам разве! Для ребятишек, поди, и резал.
– Скоморохи по Москве похаживают, – согласился Стенька. – К вам не заглядывали?
– Они теперь открыто не промышляют. Если где и играют, так на богатых дворах, потаенно. А то сам не знаешь! – сказал Ждан Савватеевич.
– Знать-то знаю, а ну как это скоморохи с Савватеем Осиповичем сговорились?
– Да коли и так – как бы мы их от простых людей отличили? – разумно спросил Василий Савватеевич. – Они, чай, по делам ходючи, в обычное платье одеваются и пакляной бороды не привешивают.
– А когда Савватей Осипович ту харю резать начал? – зашел с другого конца Стенька. – Весной, поди?
– Весной ли?
Семейство посовещалось и вспомнило – вроде на Благовещенье. Искал какой-то чурбачок в сарае, потом незнамо откуда принес. И Алена Кирилловна подтвердила – когда харю украли, тоже все Благовещенье поминал.
– Так это когда было! – воскликнул Ждан. – Коли кто и приходил, и сряжался с батей, так теперь и не вспомнить!
– А не являлся ли кто за готовой харей? Ведь коли дед с кем-то уговаривался, тот человек должен был прийти – расплатиться да товар забрать!
– Ты сперва докажи, что он и впрямь подрядился за деньги ту харю резать! – одернул земского ярыжку Герасим Савватеевич. – Мало ли что затеял? Он и ковш в хозяйство резать начал, и полку, все неоконченное лежит.
– Ваган мне обещал, – добавила Анна-старшая. – На доске-то рыбу для тельного рубить неудобно, а ваган – в самый раз. И ведь на торг не пустил, обижался, говорил – сам вырежу, сам!..
– Стало быть, так… – Стеньке нужно было выдержать достоинство служилого человека, и он сделал для этого все возможное. – Коли кто за харей явится, пошлите за мной парнишку. А сами расспросите, кто таков, откуда, задержите, коли сможете.
– Степан Иваныч! – воззвал к нему благоразумный Ждан Морков. – Да ты сам посуди – начал батя резать на Благовещенье, на Кирилла и Мефодия харя почитай что готова была. А сейчас у нас что?
– Преподобная Макрина! – сразу подсказала Алена Кирилловна.
– Батя знал, что на работу немногим более месяца уйдет, коли сряжался, то на такой срок. Либо тот человек проведал, что харю своровали, и потому не пришел, либо такого человека и вовсе на свете нет! Так своему подьячему и донеси!
– Вот и вся тебе сказка! – весомо добавил Василий Савватеевич.
Тут-то Стенька и призадумался.
Можно было… Нет, нужно было остаться, посидеть с осиротевшим семейством, иначе некрасиво получалось, не по-соседски. Но и тратить время на такое сидение совершенно не хотелось. Ну, кто он тому покойному деду? Раз в год, поди, и виделись…
Стенька остался и честно отсидел сколько-то, ведя чинную беседу о городских новостях. Вскоре Новый год праздновать – первого сентября, так приготовиться надо. И в государевом семействе скоро радость, царица ходит непраздная, об этом все знают. Хорошо бы царевича родила. А вслед за Новым годом – тезоименитство маленькой царевны Софьи Алексеевны, которой всего-то годик исполнится. Тоже – праздник, и народ угощать будут.
Разговор такой был для Стеньки повинностью и тяжким наказанием. Как и сами праздники, впрочем. Слободским-то что! Принарядятся, в церковь сходят и будут веселиться! Кроме тех стрельцов, чьи полки назначены в те дни ходить караулами по городу. А Земский приказ весь, в полном составе, трудиться обязан, мало ли какое воровство? Тати поганые только праздника с его беспечностью и ждут, чтобы распоясаться да поживиться!
А у земских ярыжек еще и особая повинность. Как соберется государь куда ехать, на богомолье ли, в подмосковную ли выезжает, пока поезд тащится через Москву, возглавляет его не боярин какой-нибудь, а Стенька с товарищами. Вот только в руках у них не булавы, не шестоперы, а метлы с лопатами, и они дорогу государевым коням очищают…
Побыв за столом сколько надо, Стенька засобирался. Уходить, ничего не разведав, было неприятно. Однако вновь допекать взрослых и скорбных людей дурацкой харей…
И тут Стеньку осенило!
Он вспомнил, что тогда, в то поганое утро, помчавшись босиком расследовать дурацкую покражу, он услышал от покойника и от Алены Кирилловны нечто важное. И это было… это было…
В покраже обвинили младших дедовых внучат, Егорку с Матюшкой!
Тогда в их детском имуществе хари не нашли и обвинение с них сняли. Но дед был свято убежден, что это их рук дело. Почему – только он один и знал. И теперь уж не спросишь…
Но они, видать, знали, что дед резал харю, что дело близилось к концу, знали и то, где харя лежала. Видимо, они даже имели возможность утащить ее незаметно – ведь Алена Кирилловна утверждала только, что в их ребячьем имуществе пропажи не обнаружено, а если бы их невинность подтверждалась еще чем-то – она бы наверняка и другие доводы привела.
Младшие внучата, сыновья Бориса и Вассы Морковых, были погодки, то ли семи и восьми, то ли восьми и девяти лет, это только бабы знают. Старшие-то, которые от Ждана с Аленой, уже в стрельцах служили, а эти в семействе были самыми младшенькими, других детишек их лет на дворе не водилось, и парнишки сдружились – не разлей вода! За ними многие проказы числились – привязывание тряпок к кошачьим хвостам, воровство яиц у соседских кур, самым жестоким было наливание густого дегтя в чеботы злоехидной бабки Акулины Чурюкиной – и как только к ней в избу забрались? Ничего удивительного, что дед обвинял этих разбойников в покраже, и не было…
Лето было самым детским временем. Осенью, зимой и весной насидишься на печи, обувки имея одну пару на двоих, а летом обувка не купленная, тепло, мать сама была рада, когда парнишки целый день в ногах не путаются и на печи не шебуршат. Но в итоге каждый раз имела она счастье несказанное – вычесывать репьи и только что не сучья из кудлатых, светло-золотистых волос такой густоты, что не одна боярышня бы иззавидовалась.
Еще внучата были до того схожи, что странно было – как их родная мать не путает.
Стенька сам в этом убедился, когда обнаружил разбойных братцев возле лошадей. Один подсаживал другого, и неизвестно, чем бы это кончилось, если бы Стенька сурово не окликнул их и не поспешил к парнишкам.
Обоих уже давно пора было стричь – удивительно даже, как они еще что-то видели из-под спадавших ниже бровей неровных прядок. Поставив их перед собой, Стенька несколько времени, качая головой, смотрел на две макушки, одну – в пуху от какой-то травы, другую – с прицепившейся очищенной веточкой от смородины. Похоже, внучата только что выбрались с соседского огорода.
– Не стыдно? – спросил земский ярыжка. – Старшие на минутку отвернулись, а вы уже невесть что творите!
Ответа не было. Очевидно, к поучениям Матюшка с Егоркой давно привыкли.
– Хотите покататься на лошади – так прямо и скажите. Пусть кто-то старший в седло посадит, научит, как повод держать.
– Научит, как же… – буркнул в ответ внучонок, но старший или младший – Стенька не знал.
– Ничего, подрастете – успеете наездиться! – пообещал Стенька. – А я, так и быть, никому не скажу, как вы коня со двора свести пытались. И так на вас, горемык, всех дохлых собак вешают.
Парнишки переглянулись – в голосе соседа было совершенно непривычное для них сочувствие.
– Ага, вешают… – согласились на два голоса внучата.
– Вот когда у деда медвежью харю выкрали, тоже ведь вас всуе поминали, я помню. А вы тут были вовсе ни при чем, – продолжал подлаживаться Стенька. – Я слушал, диву давался. И еще понять не мог, а с чего дед взялся медвежью харю резать? Ведь не ковш, не ложка, а что-то вовсе непотребное – харя!
Пареньки переглянулись. Что-то они, видать, знали.
– Ведь не вас же тешить?
– Не-е! – хором отвечали разбойные внучата.
– Кабы нас – он бы ее тайно резал, – объяснил парнишка. – Вон лошадиную башку для палки – мы и не знали, когда успел.
– Что еще за башка для палки?
– Верхом гоняться!
И парнишка показал, как это делается. Занес ногу и перекинул ее через воображаемую палку, увенчанную конской башкой, левой взялся за воздух впереди себя, придерживая незримого аргамака, а правой – взмахнул столь же незримой плетью, гикнул и понесся вприпрыжку по двору.
– Стой, стой! – заорал вслед Стенька.
Не имея своих детей и давно выйдя из бесштанного возраста, он напрочь позабыл, как положено скакать верхом на палке. Парнишка сделал круг и вернулся, по виду – совершенно счастливый.
Стенька посмотрел на дедовых внучат в превеликом недоумении. Тут и от взрослого свидетеля-то порой толку не добьешься, а с этими – вспотеешь, говоривши! Однако выхода не было – шустрые пареньки могли высмотреть что-то такое, чего старшие не заметили.
– Так, может, кто к нему приходил? Сговаривался? Старшие-то своими делами заняты, а вы весь день дома. По зимнему-то времени, поди, на двор бежите, когда уж невтерпеж?
– Ага! – согласились внучата.
– Стало быть, коли кто к деду приходил – должны были видеть!
– А он не в горнице резал, а в подклете! – сообщил то ли Матюшка, то ли Егорка. – Туда со двора войти можно.
– Мамка в горнице не велит, стружек много, а в подклете у нас тепло.
– И что – разве не хотелось поглядеть, как дед режет?
– А чего там глядеть! – высокомерно молвил второй внучонок. – Режет да поет, режет да поет…
– А что поет-то? – словно о живом, спросил Стенька.
– Да все духовное…
– В подклете, значит. И там ту медвежью харю держал?
– Да там, поди.
– И как же ее унесли из подклета? – Стенька задал свой вопрос, да сам и задумался. И точно – чужой туда коли и забрался бы, то не харю, а чего позначительнее уволок бы. Да и шуму бы поднял, хотя если ранним утром, когда уже почти светло…
– А что, рано ли у вас встают?
– Да бабы встают-то рано, – по-мужски презрительно отвечал тот из внучат, кому не полюбились дедовы духовные песнопения. – Коров в стадо проводить, завтрак готовить. У нас поварня-то на огороде, они как начнут взад-вперед бегать…
Похоже, это был старший, Матюшка, потому что старшему и положено пораньше ощутить себя взрослым мужиком…
– От пожара бережетесь? – усмехнулся Стенька.
Поварня на огороде – это было разумно, такую можно топить хоть каждый день, а той, что в доме, летом прямо хоть амбарный замок на устье вешай, не то решеточный сторож дым из трубы заметит да десятскому своему донесет, изворачивайся потом…
– Бережемся, поди. А тебе чего надо-то?
Прямой этот вопрос Стеньку озадачил. Не объяснять же младенцу, что медвежья харя для чего-то убийцам понадобилась! А коли про это не сказать, то все расспросы смысл теряют. Ну, пропал кусок дерева – и пропал, туда ему и дорога.
– Да вот, думал я, кому и для чего та харя могла пригодиться. Дедушка Савватей ее потехи ради резал – это понятно. А тот, кто уволок? Ему-то зачем?
– Зачем? – Внучата переглянулись.
– Ну, на что ее употребить можно? Вот вы оба – вам бы она пригодилась?
– Пригодилась! – едва ли не хором завопили парнишки.
– А как?
– А мы уж придумали! Мы бы шубу взяли, вывернули! Мы бы ее – на палку! И ворот бы вздернули! И харя оттуда – ух! А-р-р-р!!! Р-р-ры!!!
До Стеньки дошло – эти двое уже приценивались к деревянной харе, чтобы совместно изобразить медведя, засесть где-нибудь в кустах и, выскочив, насмерть перепугать каких-нибудь глупых баб и девок.
Неужто и впрямь – скоморохи?
С одной стороны, вроде бы все и сходилось. Коли скоморохи – так они и прокрались незаметно, потому что уж десять лет, как на Москве им бывать не велено. Но, с другой стороны, для чего им харя, да еще из цельного куска, которую на голову не натянешь, когда у них и живые плясовые медведи водятся? Опять же, они – мастера хари из бересты делать, с льняной куделью, с клочьями меха.
Стеньке очень понравилась мысль о скоморохах. Он крутил ее так и этак, пока не прирастил к ней очень разумное обоснование.
Сам-то скоморох на Москву может забрести, у него на лбу про ремесло не написано, а вот медведя приводить уже опасно. Если на каком богатом дворе и живет для потехи цепной медведь, то его оттуда не выпускают. Стало быть, те скоморохи, которые все же тайно сюда пробираются и устраивают представления, должны как-то исхитряться… Береста – великое дело, да только резная харя как-то правдоподобнее. И ведь неизвестно, какой ее делал дед! Может, и вовсе – полой изнутри!
С этим предположением Стенька наутро отправился к Деревнину.
Земский приказ еще был заперт. Понемногу сходились подьячие и ярыжки, кулаками и локтями прокладывая дорогу через шумную толпу ожидающих. Стенька, осознавая свою немалую причастность к государственным делам, пробивался беззастенчиво, ругаясь и пихаясь почище всех прочих. Одного мужика так даже чуть с крыльца не скинул.
Постучал в дверь, крикнул «Свои!». Дверь, заложенная от не разумеющих времени дураков хорошим засовом, приоткрылась как раз, чтобы молодцу протиснуться, и Стенька оказался в родном приказе. Там уже был и дородный Протасьев, и Емельян Колесников, и прочие подьячие, и кое-кто из ярыжек.
Доставались и выкладывались на столы стопки рыхловатой голландской бумаги. Писцы кроме простых чернильниц ставили и другие, с красными чернилами для заглавных букв. Проверялись на глазок заточенные перья, а тот, кто все свои извел, готовил новые – и подрезал ножичком, и наносил разрез, и подскребал где надобно. Служилый люд переговаривался негромко – в начале трудового дня еще никто ни на кого не злился.
Стенька прошел к Деревнину и пересказал ему все разговоры на дворе у Морковых.
Подьячий выслушал внимательно.
– А это и впрямь хвостик! – одобрил он. – Скоморохи с дедом срядились по весне и ушли. Дед был совсем трухлявый, и в церковь-то нечасто выбирался. Харю же унес тот, кто по крайней мере знал, что она у деда имеется!
– Твоя правда! – воскликнул Стенька.
– Кто мог знать, что у него уже почти готовая харя имеется? И рассказать об этом вору? – продолжал рассуждение Деревнин. – Домашние? Да им и не к лицу посторонним людям рассказывать про дедово баловство… Ровесники, с кем дед в церкви обедни стаивал? Так они услышат, а через минуту и забудут. Я старцев знаю, особенно тех, что еще от поляков Москву вычищали! Они тебе про те времена все припомнят, а как внуков зовут – это уже в голове не помещается. Стало быть, о харе мог знать только тот, кто с дедом срядился. Или скоморох, или я уж не знаю кто! И от того человека о ней проведал вор.
– Гаврила Михайлович! А что, коли скоморохи сами и унесли? Они, видать, у деда в гостях бывали. Не захотели платить – взяли да и унесли!
– И это возможно! Да только для чего им ту харю к дереву приколачивать? Она же им для дела нужна была. Нет, Степа, нужно искать того, кто с дедом о харе сговорился, и его уже допытывать – кому про ту харю рассказал!
Стенька крепко почесал в затылке.
– Решеточных сторожей разве опросить? – предложил он. – Они за порядком хоть и худо, а следят. Может, примечали, в котором дворе скоморохов привечают?
– И верно, – согласился подьячий. – Кабы посадские не привечали, так этого добра бы на Москве и не водилось. Ну-ка… А ведь ты разумное слово молвил, Степа! Гляжу, и впрямь быть тебе подьячим! Как с грамотой-то?
Доброе слово всякому приятно, а уж земскому ярыжке, который его нечасто слышит, тем паче.
– Читаю скоро, – похвалился Стенька. – Пишу пока не шибко… Кляксы проклятые так и шлепаются…
– А образчика нету, как пишешь? – полюбопытствовал Гаврила Михайлович.
Стенька только руками развел – кто ж знал, что понадобится?
Деревнин повернулся к Семену Алексеевичу Протасьеву.
– Нет ли у тебя маловажной бумаги переписать?
– У меня есть! – подал голос молодой подьячий, Аникей Давыдов, которого перевели из Разрядного приказа. – Вот столбец. Сам собирался, да уж пусть Степан Иванович перо испытает!
Стенька покосился на шустрого парня. Не то чтобы Аникей был плох, сварлив, ябедлив, а просто занял он то место, на которое зарился Стенька.
– Садись, пиши! – велел Деревнин. – А я по дельцу одному отойду, пока народ не понабежал.
Аникей освободил для Стеньки угол стола, дал свое перо, хорошо очиненное, свою чернильницу, и даже не оборотную сторону испорченного листа, а совсем новенький!
– Ты линуешь или уже так можешь? – спросил.
Стыдно было признаться, что без линии строка уходит куда-то вверх, но Стенька решил соврать в надежде на пресловутый русский авось.
– Линии нам ни к чему.
– Ну, пиши.
– Это судный список, что ли? – взглянув на самое начало столбца, определил Стенька.
– Ага, – кивнул Аникей.
Стенька сунул перо в чернильницу, вынул, дал стечь капле и, занеся орудие над бумагой, прочел, шевеля губами:
– В лето сто шестьдесят шесть…
Тут же он записал сказанное и вновь уставился в столбец.
– В большом озере Ростовском… съезжались…
Аникей дал знак рукой, и оба пожилых подьячих, Протасьев с Колесниковым, обсуждавшие сытные свои обеды, замолчали и, чуя некую пресмешную каверзу, стали наблюдать за Стенькой.
– …в большом озере Ростовском… – совершенно не вдумываясь в смысл и стараясь лишь выводить буквы с возможно более нарядными росчерками, продолжал читать и писать Стенька. – … съезжались судьи трех городов… Имена судьям… Белуга Ярославская, Семга Переяславская, боярин и воевода Осетр Хвалынского моря… окольничий был Сом, больших Волжских краев… судные мужики – Судак да…
Тут до земского ярыжки понемногу стало доходить, что он занимается какой-то несуразицей.
– …да Щука-трепетуха… – вслух и довольно громко прочитал Стенька. Прочитал и изумился – какая, к черту, щука?!?
Юный подьячий Аникей Давыдов уже вовсю давился смехом.
– Ты чем это тут занимаешься? – сурово спросил Протасьев и забрал со стола столбец. Прищурившись, он внятно прочел:
– «Жильцы Ростовского озера, Лещ да Голавль, били челом на Ерша, на щетину, по челобитной. А в челобитной той было писано…» Аникушка! Ты это где взял? У деда в сундуке откопал?
Емельян Колесников забрал у Семена Алексеевича столбец и, пробежав глазами, расхохотался.
– Гляди! Этого – не было! Я, говорит, не гожусь в понятые! Брюхо, говорит, у меня велико, я ходить не могу, а глаза у меня малы, далеко не вижу, а губы у меня толстые – перед добрыми людьми говорить не умею!
– Эта рыбья челобитная, свет, уже почитай что сто лет в нашем приказе обитает! – сказал Протасьев. – Я еще парнишкой был, а ее уже списывали. Стыдно, Аникушка, такой старой рухлядью добрым людям головы морочить. Вот кабы ты что новенькое приволок!
– Нет, свет, ты послушай! – не унимался Колесников. – И этого не было! «А тот Ерш-щетина лихой человек, поклепщик бедовый, обманщик, воришко-ябедник, а живет по рекам и по озерам на дне, а свету мало к нему бывает, он аки змея из-под кустов глядит»! Гаврила Михайлович, да это же точь-в-точь наши площадные подьячие! Чисто ерши! Поклепщики и ябедники, аки змеи из-под кустов глядят! Про них это сочинили! Как они на Ивановской площади выглядывают, кто в них нуждался бы!
– Грехи наши тяжкие… – вздохнул Протасьев и перекрестился на образа. – Ты, Аникушка, еще их трудов не видывал. Вранье прежалостное! А всего краше, как две челобитные перехлестнутся, такими ябедниками писанные. Дела-то там на грош, а они, подлецы, прямо тут, у нашего крыльца, друг дружке в бороды вцепятся, волосьев-то выдерут на алтын!
Забытый Стенька сидел красный, как рак. Вроде и не зло подшутил над ним Аникей, вроде даже и не подшутил, а действительно хотел иметь свой список рыбьей челобитной, однако было на душе скверно. Стенька воткнул перо в чернильницу и встал из-за стола.
Аникей посмотрел свысока на его писанье.
– Немало тебе, свет, еще бумаги извести придется, – заметил он. – А хочешь, я тебе порченые листы отдавать стану? Вон стопу недавно раскрыли, а там листов шесть без одного угла оказалось. Я их думал себе забрать, а могу и тебе подарить.
– Не надобно, – буркнул Стенька.
И напрасно – батюшка Кондрат уже требовал, чтобы ученик сам снабжал себя письменным прикладом.
В приказную избу быстрым шагом вошел Деревнин.
– К дьяку ходил, – весомо сказал Гаврила Михайлович. – Дьяк велел всех воротных сторожей опросить и дознаться, есть ли сейчас на Москве хоть один скоморох. Мирон, Елизарушка, Захарка, Степа – слышали?
Стенька присоединился к нестройному хору отвечавших.
– К вечеру чтобы всех обошли!
Ловок был Деревнин! Кто про скоморохов мысль подал? Стенька! А кто эту мысль как свою дьяку преподнес? То-то…
Земским ярыжкам не впервой было оббегать воротных сторожей со своими расспросами, и каждый уж знал, куда ему двигаться и какими улицами идти, чтобы покороче путь вышел.
Стенька, поскольку жил на краю Стрелецкой слободы в Замоскворечье, те места знал лучше и ими обычно занимался. А что? Солнышко светит, вольные птахи в самом Кремле, в верховых садах, распевают, чего ж не пробежаться?
И Стенька честно обошел всех своих знакомцев, выяснив при этом то, что он и до выхода из приказной избы знал: здесь скоморохов не видали. Коли они где и объявятся – так возле богатых дворов, коли где и будут казать свое искусство – так за высокими заборами, а то и в самых хоромах, чтобы подальше от посторонних глаз. А какие хоромы у стрельцов?
Ближе к вечеру он вернулся в приказ, доложил Деревнину о своем розыске и получил в ответ благодушное похлопывание по плечу.
– Я с Ильей Евтихеевым сговорился, из Разбойного приказа, – сказал подьячий. – Москва-то наша, а убит-то купец Горбов на Стромынке, в разбойных палестинах. Так что мы для них зверя выследим, а они в долгу не останутся. Авось когда-либо нас выручат. Сейчас же вот тебе столбец, тут судебный список, отнесешь в Ямской приказ.
И Стенька поспешил в Кремль.
– Завтра на похороны едем, – сказал Тимофей. – Я у подьячего и у деда отпросился за себя и за тебя. Такое дело – не приедем, добрых людей обидим. Нельзя, когда к тебе с благодарностью, уворачиваться. А они, Горбовы, нас, поди, и в поминанье уже вписали за то, что мы Терентия привезли.
– А ты как догадался, что похороны завтра? – спросил Данилка.
Он с утра наломался по конюшне, потом проезжал лошадей, в том числе и вредного Голована, и вставать назавтра ни свет ни заря, чтобы поспеть на похороны, ему вовсе не хотелось. После того, что пришлось пережить, похорон он всеми силами избегал.
– Очень просто. По летнему времени, конечно, лучше на следующий же день похоронить, но у Горбовых погреб с ледником наверное уж есть, с зимы на Москве-реке льда наломают – у многих до самой осени держится! Федор Терентия с честью похоронит. И плакальщиц наймет, и столы поминальные накроет – все как положено. Но для этого время требуется. Приехали мы с дурной вестью в четверток. Всю пятницу будут к похоронам готовиться. А в субботу-то не хоронят! И в воскресенье тоже. Завтра у нас как раз понедельник будет – стало быть, завтра и отпоют. Это только зимой на восьмой день хоронят.
– Теперь ясно.
Данилка не хотел пререкаться с Озорным о своем присутствии на похоронах, однако тот был не дурак.
– Нужно, Данила. Настанет день – и на наше отпеванье люди пойдут, и нас за накрытым столом поминать станут. Нужно, понял? Заодно и Семейку навестим. Мы ж там, на поминках, выпьем, поди! Там-то – сам Бог велел, чтобы земля покойнику была пухом. Спать пойдем на Аргамачьи конюшни. Семейка-то, поди, соскучился без нас.
Данилка пожал плечами, но улыбнулся.
Этот конюх из троицы ему больше всего по душе пришелся. Грубоватый, суровый Тимофей и задира Богдан, может, больше о нем заботились, могли и до подьячего, и до самого дьяка дойти, добиваясь каких-то благ для Данилки. Тихий Семейка же просто был рядом, то словом ободрит, то нужную в деле ухватку покажет, и все без суеты, все – ласково…
Ради Семейки-то и позволил Данилка себя уговорить.
Похороны были обыкновенные. Тимофей, не будучи родственником, на видное место ни в церкви при отпевании, ни на кладбище не лез. За поминальный стол их с Данилкой усадили поближе к Федору Афанасьевичу с Федотом, и купец при всех отметил благодеяние обоих конюхов.
Некоторое время спустя Данилка догадался наконец, зачем это он Озорному в Москве понадобился. Тимофей попросту напился. Да и непристойно было на поминках оставаться трезвому. Озорной соблюл обычай до такой степени, что заснул рожей в миске с квашеной капустой. Данилка на миг лишь один отвернулся, а этот уж и примостился! Изумившись, Данилка извлек из капусты спящего товарища и поволок его от стола прочь. Сам он выпил ровно столько, чтобы все видели – угощением не брезгует.
Потом он имел немалую мороку – доставить товарища в Аргамачьи конюшни. Данилка, конечно же, нанял извозчика, и тот помог взгромоздить на тележку увесистого Тимофея, но въезжать в самый Кремль Боровицкими воротами ни один извозчик не имел права, да там же еще и дорога круто подымается вверх! Взмок Данилка, покуда сдал Озорного с рук на руки Семейке, а тот уложил поминальщика на сеновале.
– Неужто трезвый? – спросил, принюхиваясь к Данилке, Семейка.
– Какое там!
– Не умеешь ты пить. А надо бы научиться.
– Чтобы и меня поперек телеги домой привозили?
Семейка тихонько рассмеялся.
– Ложись-ка, – посоветовал.
Данилка и лег.
Проснулся он, конечно, не к самой первой утренней трапезе, перехватке, а уже к полднику. Семейка припас для него хлеба, нарезал сала и луковицу, налил кваса – чем плохо? Вздумали было разбудить Тимофея, да отступились. Храпел Озорной так, что заслушаешься.
– Вот те раз! – огорчился Данилка. – Нам же в Коломенское возвращаться! Как раз он нас под батоги подведет!
– Не тронь его, – посоветовал Семейка. – Сходи-ка лучше умойся как следует. А то и ты бывалым питухом глядишь.
Данилка долго плескал в рожу холодной водой. И даже до того додумался, что коли Тимофей добром не проснется, быть ему мокрым с головы до ног. Батоги за ослушанье – это было такое лакомство, без которого Данилка вполне бы обошелся. Но до крайних мер дело не дошло.
– Данила, поди сюда! – позвал Семейка из шорной. Он там сидел на коробе, скрестив ноги, и чинил подпругу.
Свежеумытый Данилка вошел.
– Я сегодня потеху смотреть иду, – сказал Семейка. – Купец у меня знакомый есть, в гости позвал. Говорит, если кого из товарищей с собой возьмешь, то и ладно, лишь бы языком не трепал.
– А что за потеха? – удивленно спросил Данилка.
– А скоморохи. Придут к тому купцу в сад потешить самого, и женку, и детишек.
– Неужто не боятся на Москву приходить? – удивился Данилка, слыхивавший, что более десяти лет назад всех скоморохов по цареву указу из Москвы выбили вон, и со всеми их гуделками да харями, и с плясовыми медведями.
– Черта ли они испугаются! Которые пугливые, те на север подались, – отвечал Семейка. – А иные так на Москве жить и остались. Только без лишнего шума. Захочет какой человек семью потешить – они и приходят в сад или, по зимнему времени, в сарай, или в подклет, или даже иных в горнице привечают.
– И медведя в горницу ведут? – обрадовался было Данилка.
– Ведут, ведут! – обнадежил Семейка и, завязав узел, откусил нитку. – И с боярыней спать укладывают. Так что же – пойдешь?
После того как Богдан Желвак, Тимофей Озорной и Семейка Амосов взяли Данилку под свою опеку, он понял, что жить на Москве не так тоскливо, как сперва ему показалось.
Из Аргамачьих конюшен он мог наблюдать, кроме спешащего по делам народа, лишь богомольцев. Когда в праздничный день Москва гудела от колоколов, он представлял, как все эти люди, от царя до мальчишки, что бегает по торгу с лукошком пирогов, идут степенно в храмы, и выстаивают там службы по шесть часов, и выходят, и обедают дома, и читают за столом что-нибудь про святых и мучеников, и вновь идут стоять в церкви, и ничего, кроме этого знать не знают и не желают.
Оказалось же, что все совсем не так.
Хотя книжки на Печатном дворе, что на Никольской, выпускали только божественного содержания, да еще буквари для детей, во всех домах были и самодельные тетрадки, и рукописные книги, порой весьма скоромные, которыми менялись, давали на время, даже дарили. Разжиться рукописной книгой было несложно даже не выходя из Кремля – коли не хочешь заказать переписать у монахов в Чудовой обители, то в Посольском приказе договорись с писцом. А потом собери в горнице близких да вели читать человеку, кто этому делу навычен.