– Не разумею я что-то, Борис Алексеич…
– А чего тут разуметь – из Троицы государь Петр Алексеич грамоту на Москву пришлет, чтобы все верные к нему собирались. Однажды Софья так-то Москву припугнула – мол, уйдет она отсюда с сестрицами к чужим королям милостыньки просить. Так Софьюшка-то грозилась, а Петруша и впрямь от беды неминучей убежал. Ну-ка, что Москва скажет?
– Ловок ты… не в пример братцу…
Голицын вздохнул.
Двоюродный брат, Василий, советчик и любимец Софьин, Москве не по душе пришелся.
– Успокойся, государыня-матушка, – сказал он. – Тут не ловкость, а расчет. Семь лет назад стрельцы и пошли бы пеши в Преображенское – тебя с чадом на копья сажать, как братца твоего, царствие ему небесное. А за семь лет они Софьиным правлением по горло сыты. Покричать ради нее – милое дело, если она же и чарку поднесет. А с места сняться, мушкетик на плечо взвалить, ножками семь верст одолевать – пусть других дураков поищет… И она то ведает.
Итак, государь Петр Алексеевич, жизни которого якобы угрожали стрелецкие полки, идущие по Стромынке к Преображенскому, в сопровождении всего троих спутников бежал ночью к Троице – просить защиты у архимандрита Викентия. А за ним, со всем скарбом, мирно двинулись в колымагах Наталья Кирилловна с ближними женщинами, сестра Натальюшка, Дуня, карлицы и мастерицы. Другой дорогой, лесной, постельный истопник Лука Хабаров, он же фатермистр Преображенского полка, повез к Троице-Сергию полковые пушки. И туда же маршевым шагом отправились шесть сотен более или менее обученных солдат, разве что без свирелки с барабаном.
В Кремле, узнав про это странное бегство, сперва не столь испугались, сколь удивились. Потому что никто не собирался всерьез посылать в Преображенское стрельцов для убийства Петра с матерью.
– Вольно ж ему, взбесяся, бегать! – сказали то ли Софья, то ли Шакловитый, а то ли оба вместе (поскольку историки не сошлись, кому приписать фразу).
Диковинное событие, как и предвидел латинщик и выпивоха князь Голицын, породило брожение умов – и тут же каждый, от кого хоть что-то зависело, вынужден был сделать выбор – на чьей он стороне.
Возможно, первым посланцем Кремля был гонец от стрелецкого полковника Ивана Цыклера. Полковник сразу сообразил, что верх возьмет сделавший первый шаг Петр, и тайно просил вызвать его, Цыклера, к Троице – мол, откроет много нужного и тайного. За ним послали – его с пятью десятками стрельцов, после долгих совещаний, отпустили. Нельзя же отказывать венчанному на царство государю в пяти десятках стрельцов…
Петр засел в Троице-Сергиевом монастыре всерьез. И тут же туда потянулись дальновидные. Генерал Гордон привел Сухарев полк.
16 августа в стрелецкие и солдатские полки прибыла от царя Петра грамота. Он звал к Троице начальных людей и по десятку рядовых каждого полка. Софья запретила стрельцам подчиняться этому приказу, а по Москве незнамо кто пустил дурацкий слух – будто грамота прислана без ведома Петра, злоумышлением Бориски Голицына. Вместо того чтобы успокоить войско, такая новость его насторожила – уж больно казалась нелепа. Осознав, что с Софьей ему более не по пути, бежал к Троице патриарх Иоаким. И, прежде всех прочих иностранцев, прибыл к Троице Франц Лефорт.
Всё развивалось согласно замыслу.
27 августа 1689 года в стрелецкие полки пришла новая государева грамота, и стрельцы, повинуясь цареву указу, потихоньку двинулись по Стромынке.
Оставалось сделать немного – взяв в руки подлинную власть, загнать в угол правительницу Софью с ее избранниками.
Тут Борис Голицын, муж ума государственного, сглупил. Не следовало ему в этой кутерьме пытаться спасти двоюродного брата, Василия Голицына. Даже ради чести голицынского рода. Он же вступил с братцем в переписку, призывая его к Троице. Василий Васильевич не мог бросить Софью и до последнего хлопотал о примирении сторон.
Что же из этого вышло? Да только то, что Нарышкины озлились на Бориса. Дескать, родственника пытался выгородить. И как только Софья оказалась в Новодевичьем монастыре, Василий Голицын – в ссылке, Федор Шакловитый с главными своими сообщниками – казнен, как только приступили к дележке высвободившихся званий и чинов, то Бориса Алексеича от дел Нарышкины и отстранили. Дали ему заведовать приказом Казанского дворца – и, махнув рукой отныне на дела государственные, латинщик продолжал читать мудрые книги, напиваться в государевом обществе (против чего никто не возражал), а приказ свой разорил окончательно и бесповоротно.
Наталья Кирилловна уж так была рада, что Голицыных избыла, что не возражала против совместных увеселений сына с его родным дядюшкой, своим младшим братом, Львом Кирилловичем. Пусть хоть пьет, хоть гуляет, да со своими. Но молодой дядюшка любимцем государевым не стал – а стал иноземец Франц Яковлевич Лефорт. Видно, он-то и заманил Петра в Немецкую слободу.
И настали мирные времена. Правил, разумеется, не Петр – у него на то и времени не оставалось. И не царь Иван – у того время имелось в избытке, да способностями бог обидел.
Чем же Петр занимался?
А фейерверки устраивал.
Попалась ему у генерала Гордона книжка про фейерверки – он и увлекся огненной потехой.
Полки свои школил. Теперь, когда не приходилось за каждой мелочью в Оружейную палату посылать, он мог ими еще основательней заняться. Град Прешбург на Яузе то укреплял, то штурмовал, и до того однажды довоевался – при взрыве гранаты лицо ему опалило.
Учился. Благо всем ведомо – таблицу умножения государь впервые зубрить стал лишь в возрасте пятнадцати лет. А жажда познания в нем сидела необыкновенная.
В Немецкую слободу то и дело ездил. В новом дворце Лефорта дневал и ночевал. Веселился напропалую, коли нужда в нем возникнет – в Кремль не дозовешься.
Яхту сам себе построил.
Ну а чем, если вдуматься, должен заниматься государь, которому при венчании и полных семнадцати не было? Для которого престол от Софьи освободили, когда ему семнадцать лет и три месяца исполнилось? Править государством в восемнадцать? Даже в девятнадцать? И даже в двадцать лет?
Петр поступил по-своему разумно – предоставил все дела Нарышкиным.
Дуня между тем исправно рожала ему сыновей. Сыновей! Не то, что царица Прасковья – государю Ивану, а может, и Ваське Юшкову.
Первенца своего, Алешеньку, родила 28 февраля 1690 года.
Царевич Александр родился в ноябре 1691 года, пожил недолго – в мае 1692 года умер. Царевич Павел родился в ноябре 1692 года, летом 1693 года умер…
Алешенька, хоть и хворал, однако рос, окруженный заботой. Наследник!
Петр видел его редко – не в батюшку своего уродился, который свободные часы проводил либо на охоте, либо с семьей. Других радостей хватало. И давнюю свою затею наконец осуществил.
На Плещеевом озере ему стало тесно. Хотелось простору, хотелось, чтобы паруса, ветром наполненные, до небес над крутобокими кораблями громоздились, хотелось, чтобы широким строем те корабли шли да шли, шли да шли…
Ничего ближе Белого моря Петр найти не мог. И 4 июля 1693 года отправился с немалой свитой в Архангельск.
– Что же известьица-то нет да нет? – сердито спросила боярыня Наталья Осиповна. – Должно, ты плохо ему писала, государю, коли не отвечает.
– Так и государыню Наталью Кирилловну не известил…
Сказала это Дунюшка – и голову опустила.
Аленка, случайно услышавшая это из потаенного уголка, так глянула исподлобья на боярыню Лопухину – насквозь бы старую дуру прожгла! И ее, и всех Лопухиных, до единого, включая в то число братца Аврашку-дурака.
Только Аленка и сострадает, только она и видит: Дунюшка – словно свечка, которую с двух концов жгут. С одной стороны – государыня Наталья Кирилловна с ближними женщинами: что, мол, государю Петру Алексеичу не угодила, бегает от нее прочь, лишнего часа с женой не проведет. С другой – родня, Лопухины, винят, что не сумела мужа привязать да удержать, и оттого на них на всех Наталья Кирилловна уж косится. Когда правительницу Софью одолели и в келью заперли, когда только лопухинский род и вздохнул спокойно, только и обогрел руки у царской милости, только и стал разживаться, вдруг такая неурядица!
Теперь вот и вовсе отправился на всё лето государь в Архангельск, корабли смотреть, в начале июля выехал, когда еще вернуться обещал, и уж едет в Москву, да всё никак не доедет. А завтра-то первое октября число… Писано ему писем, писано! Да только Дунюшку-то зачем корить? Ей отец Карион Истомин письма составлять помогает, с него и спрос!
И до писем ли ей, бедной, было?
Троих сыновей родила Дуня мужу – двоих похоронила. Младшенького, Павлуши этим летом не стало – до писем ли?
Обида за обидой – когда Алексашеньку хоронили, родной отец на отпеванье не пришел. А в ту тяжкую пору Аврашка-дурак с великой радостью заявился – потому, мол, государь охладел, что у него в Немецкой слободе зазноба завелась. И выбрала же, змея подколодная, времечко, чтобы на блудное дело его увлечь!
У Дунюшки с мужем постельного дела уж долго не было – сперва, пока чрево еще дозволяло, Успенский пост, потом бабки запретили, потом Алексашенька родился, а как выздоровела – ноченьки три, не то четыре с мужем поласкалась, а тут тебе и Масленица, и Великий пост, и пасхальная седмица – дни, для исполнения брачного таинства запретные, о чем и батюшки в церквах баб всегда предупреждают. Так баба согрешит тайком и покается, а государыне как согрешить, коли вся на виду?
Как раз в начале поста и оказалось, что Дунюшка затяжелела. А когда Алексашеньку донашивала, столковался государь Петр Алексеич с той змеей Анной. Рожала Дуня третьего своего, Павлушу, и знала, что этой осенью муж снова как закатится в Немецкую слободу – так и будет появляться в Верху только если матушка, Наталья Кирилловна, особенно строго призовет. И осень, и зиму прожила Дуня в забросе, только слезы от упреков лила.
Наталья Осиповна от таких новостей совсем ошалела: видано ли, чтобы государь с немкой блудил? Лопухины же приступили к племяннику со всей строгостью и злостью: коли таскался за государем в Немецкую слободу, почто раньше про ту змею, Анну, не сказал? Видел же!
Аврашка толсторылый хныкал – кабы то у государя единственная зазноба в слободе была! Он прежде того с подружкой Анны столковался, дочкой купца Фаденрейха, и с дочкой серебряных дел мастера Беттихера. А что до Анны – так всем же ведомо, что с ней Франц Яковлевич Лефорт живет, хотя у него и венчанная жена имеется. Но он Анну государю уступил, полагая, видно, что ненадолго. А потом, месяц за месяцем, и стало ясно, что змея Анна исхитрилась государя присушить.
Слободские нравы повергли Лопухиных в изумленье.
– Турки, прости господи! – сказал, крестясь, Федор Аврамыч, уже позабывший, что был когда-то Ларионом.
– Бусурманы!
– Еретики!
– Испортили государя!..
– Нишкни!..
Дико им было, но раз Петр Алексеич не виноват (когда же мужик в таком деле бывает виноват?), то, стало, виновата Дуня! Да и по вере так положено: коли жена любодеица, можно ее покарать и с мужем развести, а коли муж блудлив, жене от него не освободиться ни за что: сама, мол, виновата, что не удержала…
Тем более что Аврашка с перепугу наговорил на немецких девок всяких мерзостей: мол, и тощи, и бесстыжи, и рожи пятнистые, и зубы гнилые, и руки ледяные, не говоря уж о всем прочем. Дядья приступили к завравшемуся племянничку: отколе сие тебе, сопливому, ведомо? Уж не сам ли оскоромился? Сослался на государеву свиту во главе с князем Голицыным и государевым дядюшкой Львом Кириллычем. Лопухины зачесали в затылках: куда же государыня глядит, коли сын с братом вместе к зазорным девкам ездят? Но не идти же к ней с таким непотребным вопросом!
А Дуня – слушай, да терпи, да реви в подушку!
Удержать не смогла… Да прежняя ли то Дуня, пышная, статная, веселая? От слез и румянца не стало.
Жалко Аленке глядеть на нее, у самой слезки на глаза наворачиваются. В обитель уж и не просится – на кого подружку оставить? Сгрызут ее Лопухины и не подавятся! Только и утехи Дуне – тайно впустить к себе Аленку, сесть вместе на лавочку, выговориться, девичье время вспомнить.
Но как ни таилась в уголке – углядела ее Наталья Осиповна.
– А ты, девка, что тут засиделась? Ступай, ступай к себе в подклет с богом! Сейчас ближние боярыни и постельницы придут государыню к царевичу сопроводить, потом ее укладывать будут! Ступай, ступай, Аленушка…
Вот и пришлось уйти.
На другой день с утра поспешили мастерицы в церковь, как-никак, Покров Пресвятой Богородицы. Самый что ни есть девичий праздник – если хорошенько помолиться, то пошлет Богородица государыне мысль приискать верховой девке жениха. И ведь приищет – исстари так ведется, за своих, верховых, ведомых, отдавать.
Вспомнила Аленка, на коленках стоя в малой церковке Спаса на Сенях, как шептала Дунюшка, стыдясь и волнуясь:
– Батюшка Покров, мою голову покрой! Покрой землю снежком, а меня – женишком!..
Ее осторожненько толкнули в бок. Рядом на коленках же пристроилась Пелагейка. По случаю праздника был на ней не обычный ее дурацкий сарафанишко из разноцветных суконных покромок, которые нарошно брали у купцов, потому что были края больших портищ ткани исписаны несмываемыми разноцветными буквами и цифрами, так что глядеть весело, а густо-лазоревого цвета нарядная телогрея, кика без медных позвонков – не то, что ей выдавалось раз в год, чтобы государынину службу править, а за свои прикопленные деньги купленное.
– Что не рада? – спросила. – Да не таись ты, свет!
Вздохнула Аленка – Пелагейке всюду зазнобы мерещились.
День в работе прошел, а вечером в подклете, где молодые незамужние мастерицы ночуют, новость сказали – государь уж в Преображенском! Шесть верст до Кремля – а он там ночевать остался, государыне Наталье Кирилловне грамотку прислал, прощенья просил. А жене-то не прислал…
Вздохнула Аленка – хоть бы Пелагейка прибежала сказать… Весь Верх шепчется, одни государыни Авдотьи Федоровны ближние женщины еще и знать не знают, ведать не ведают. Помолясь, легла, а сон нейдет. Хоть бы истосковался там Петр Алексеич по брачному таинству! Хоть бы позабыл там немецкую змею Анну…
Те шесть верст до Кремля государь долгонько одолевал. Сперва в Преображенском отдыхал и обедал, потом в Немецкую слободу к генералу Гордону поехал ужинать. И заночевал…
Ну, чем тут Дуню утешить?
А на другой день в Светлицу государыня Наталья Кирилловна пожаловала – глядеть, как начатую ею пелену к образу Богородицы девки дошивают. С нею же – Марфа Матвеевна, что за покойным государем Федором была, и Дунюшка, только Прасковьи Федоровны недоставало – отправилась на богомолье. Не успела родить дочку Аннушку, как снова полна утробушка. А при каждой государыне – боярыни ее верховые, и казначеи, и карлицы, без карлиц выходить вовсе даже неприлично, их для того и рядят в соболя, а при Наталье Кирилловне – дочь, царевна Наталья Алексеевна, с мамой, наставницей и боярышнями.
Хорошо хоть, не все к рабочему столу кинулись. Встали чинно вдоль стен, карлиц и малолетних боярышень с собой придержали. Первой государыня Наталья Кирилловна к мастерицам подошла. Многих поименно знает, ласково обращается. Дуня, бедняжка, и с мастерицами боится лишнее слово молвить. И боярыня Наталья Осиповна за ее спиной мается – не может дочку защитить.
Подошла Наталья Кирилловна к тому краю, где старушки сидели – Катерина Темирева да Татьяна Перепечина, обе чуть ли не по пятьдесят годков в Светлице. И Аленка к ним поближе пристроилась – мастерству учится.
Спросила государыня старушек, здоровы ли, глазыньки не подводят ли. Темирева, старуха грузная, да как и не быть грузной, коли полсотни годков сиднем за рукодельем просидеть, прослезилась и забыла, о чем сказать хотела. А Перепечина вспомнила.
Не зря же Аленка к ней два года ластилась, секреты перенимала.
– Дозволь словечко замолвить, – сказала, кланяясь в пояс, Перепечина. – Вот девка, шить выучилась добре, пожалуй ее, государыня, в тридцатницы!
Аленка, вскочив, окаменела с иголкой и шитьем в одной руке и жемчужинкой – в другой.
– Молода больно, – отвечала царица.
– Молода, да шустра. Матушка государыня, она того стоит!
– Довольно того, что в девки верховые взяли, – отрубила Наталья Кирилловна. – Пора придет – жениха ей присмотрю, свадебный наряд построю и приданое дам. А в тридцатницы – это заслужить надо. И разве помер кто из мастериц, что место освободилось?
– Государыня матушка, мы-то дряхлеем, старые тридцатницы. Нам в обитель пора. А эта девка, Алена, уж не больно молода, двадцать третий годок пошел, и ее рукоделье у тебя, матушка, на виду.
– Что ж так мала? Плохо кормят, что ли?
Аленка молча слушала этот разговор. Не отвечать же государыне!
– Она, государыня-матушка, по три деньги кормовых получает, всего-то. У тебя, государыни, мовница грязная, какая половики стирает, по шесть денег в день имеет!
Насчет половиков погорячилась Татьянушка, да с добрым намерением, что царица и поняла отлично.
– По три деньги? – Наталья Кирилловна решительно взяла из Аленкиных рук шитье, поднесла к глазам поближе.
Как все русские государыни, была она искусна в рукодельях, сама вышивала по обещанию для храмов, да и не было в теремах иного развлечения, вот разве что книги божественные. Светских же книг царицы чурались.
Подошла к матери царевна, Наталья Алексеевна, круглолицая красавица с длинной русой косой – недавно ей венец жемчугом низали и каменьями усаживали. Тоже взглянуть захотела.
Аленка, временно лишенная работы, стояла, достойно склонив перед царицей и царевной голову, так что при ее малом росте статная Наталья Кирилловна лишь макушку и видела.
– Татьяна Ивановна, поди сюда! – позвала она ближнюю боярыню, Фустову, бывшую свою казначею, у коей сохранилась отменная память на всё, с деньгами связанное. Та плавно подошла.
– Что прикажешь, государыня?
– Вели Петру Тимофеичу давать сей девке по пять денег кормовых, но в старшие мастерицы пока не переводить. В тридцатницы хочешь, девка? Потерпи. Я старых своих мастериц ради тебя звания лишать не стану. Вот прикажет кто из них долго жить – останется двадцать и девять наилучших. Тогда лишь тридцатой станешь.
Аленка низко поклонилась. Всё же это была царская милость.
Царицы обошли весь длинный стол, первой – Наталья Кирилловна, за ней – Марфа Федоровна, а там уж и самая младшая – Дуня.
– Приходи ночью в крестовую… – успела шепнуть Дуня.
Аленка, уже успевшая сесть, не ответила – еще старательнее склонилась над шитьем.
Вишь ты как царица высказалась – когда кто из старых тридцатниц помрет… Что же теперь – смерти кому-то желать? Может, еще и в храм сбегать – попросить, чтобы бог поскорее прибрал?
Очень уж осталась Аленка недовольна такими словами.
Подошла, нарочно приотстав, Наталья Осиповна.
– Приходи, Аленушка, попозже, спроси постельницу Ульяну, она ко мне проведет…
Это было уж вовсе нежданно.
Поразмыслив, Аленка решила первым делом боярыню навестить. Коли ее рассердить – не будет и коротких встреч с Дунюшкой. Теперь-то Наталья Осиповна подружкам мирволит, покрывает их, доченьку жалея. А коли не захочет?
Пришла она, как велено, и не смогла понять, чего от нее боярыня желает. Мялась и охала Наталья Осиповна.
– Ох, не так-то я тебя растила, да не тому-то я тебя учила… – только и повторяла. – Голубушка ты моя, Аленушка, как же с Дуней-то быть?…
И видно было, что нужно ей о чем-то попросить Аленку, и не могла она, бедная, никак не получалось. Одного от нее Аленка добилась – помогла ей Наталья Осиповна в крестовую проскользнуть.
Горели там лишь три лампадки да стояла на коленях государыня всея Руси – мужем ради немки покинутая…
– Плохо мне, Аленушка, и Покров-то мне был не в радость… – прошептала Дуня. – Куда ни глянь – всюду они, Нарышкины проклятые! Ты думаешь, для чего медведица-то мамой к Алешеньке Параню Нарышкину поставила? Чтобы она меня выслеживала! Она и спит возле кроватки Алешенькиной, и бережет его, а я же вижу – от меня она его бережет.
– Параню бог уж наказал, – шепотом отвечала Аленка. – С мужем-то, почитай, и не жила, его совсем молодым стрельцы насмерть забили.
– Всю бы Нарышкинскую породу стрельцы вот так-то забили, как того Ванюшку Нарышкина! – сгоряча пожелала Дуня. – Думал, раз он – царицын брат, так уж и царский венец примерять следует? Легко тогда медведица отделалась – двух братьев стрельцам на расправу отдала, а сама в тереме отсиделась!
– Да что ты такое, Дунюшка, говоришь? – изумилась Аленка. – Да если бы и ее порешили, кто бы Петрушу твоего уберег? Он же совсем несмышленый был, когда государыни братцев забили!
– Ох, Господи, прости меня, неразумную! – На словах Дуня, может, и опомнилась, однако злость в ней кипела. – А дядюшку нашего, Льва Кириллыча, взять? Уцелел тогда – ну и век Бога моли! А он лапушку Петрушу вовсе с пути сбил! Чтобы дядя племянника к зазорным девкам важивал? Аленушка, светик, когда же такое видано?
– А кто тебе напел? – Аленка знала, что молодой дядюшка, восемью годами старше государя-племянника, из родни у него самый любимый, во всех затеях от него не отстает, и если не сопровождает его в проклятую слободу, то зазывает к себе в гости, на Фили или в Покровское.
– Да уж поведали… Кто, как не он да не пьянюшка Бориска Голицын!
Аленка сообразила – братец Аврашка потрудился.
– Аленушка, ведь мне и помиловаться с Алешенькой не дают! – Дуня торопилась высказать всё, что наболело. – Она, Паранька проклятая, лучше моего знает, что сыночку нужно! Он еще дитятко – а она, Паранька, уж велит ему книги потешные рисовать, со зверями и с птицами, и потешные книги ратного строю! А писать велено Петьке Федорову, да Ванюшке Афанасьеву, да Ларивошке Сергееву – лучшим! И книгохранительницу она ему мастерить велела! Она – не я!..
Тут Дуня не выдержала – зарыдала, сама себе рот зажимая, чтобы весь терем не переполошить.
Аленка бросилась к ней, обхватила, спрятала лицо царицыно на груди.
Сколько лет прошло с того дня, как изъявила медведица Наталья Кирилловна свою волю – женила сына на красавице Дуне Лопухиной? Четыре года назад взяли счастливую Дуню в Верх, свадьбу в зимний мясоед сыграли.
А сколько лет прошло с той ночи, когда хитростью Бориски Голицына медведица Софью одолела? Немногим поболее трех. Дунюшка, до полусмерти перепуганная, полночи, пока вещи укладывали, на коленях перед образами простояла, гордилась потом – по ее молитве вышло, не пострадал Петруша, возвысился и ее с собой возвысил.
И наследника долго ждать не заставила. Год с месяцем после свадьбы пролетел – а уж у Дунюшки сынок.
И словно была у нее чаша, вроде тех больших серебряных в позолоте чаш с кровлями, что государи в награждение жалуют, полная счастья и радости чаша, о которой знала Дунюшка одно – Господь ей то счастье и ту радость целиком предназначил. И коснулась она губами края, и нерасчетливо осушила до дна всю ту чашу – и не стало более в жизни радости, ибо всю ее царица испила за полтора года.
Рыдала бедная Дуня самозабвенно, и так уж Аленке было ее жаль – прямо сама бы взяла пистоль и постреляла всех немцев в слободе, и Параню Нарышкину, и медведицу, и дядюшку Льва Кириллыча…
Однако не в медведице на сей раз дело было, и не в Паране Нарышкиной. Проста была Аленка в бабьих делах, однако поняла – это Дуня на всех на них ту злость срывает и обиду вымещает, которую по-настоящему высказать не может – стыдится. Не Параню – Анну Монсову клянет она сейчас…
А минуточки-то бегут, а ничего уж, кроме всхлипов, от Дуни не добиться… Хорошо, Наталья Осиповна заглянула – и ахнула, и кинулась к доченьке! Передала ей Аленка Дуню, а сама помедлила уходить, глядя на темные образа.
Сколько Дуня молилась, и когда Алексашенька болел, и когда Павлуша помирал… И ведь как молилась – истово! Не знала, бедная, что той ночью в Преображенском не ее молитва Петрушу спасла, спасать-то не от чего было, и верила, что может вымолить у Бога тех, кого любит!
С обидой глядела Аленка на образа, сама того не осознавая.
И вдруг пришло ей на ум такое, что она невольно прошептала: «Спаси и сохрани!..»
Видно, крепко любила Аленка – Дуню, а Дуня – Аленку, коли одно и то же им в головы пришло.
Высвободилась Дунюшка из материнского объятия и кинулась к подружке.
– Подруженька моя единая, Аленушка, светик мой золотой! – зашептала она, жалкая, зареванная, обхватив Аленку сильными руками. – Горлинка ты моя, птенчик ты мой беззлобливый! Ты собинная моя, помнишь, как у матушки нам радостно жилось? Я тебя никому ведь в обиду не давала…
– Не давала, Дунюшка, – закивала, тряся короткой косой, тесно сжатая Аленка.
– Так-то, господи, так-то, как родная жила… – не выдержав воспоминания о собственной доброте, заплакала и Наталья Осиповна. А чтобы ловчее было плакать, на скамью у стены села.
– Так и ты уж не выдай меня, заставь век за себя Богу молиться! Выручай меня, подруженька, не то – пропаду…
– Я всё для тебя, Дунюшка, сделаю! Говори – чего нужно?
Объятие несколько ослабло. Любезная подруженька вздохнула и голову повесила.
– И сказать-то боязно… – прошептала она. – Стыдно… Аленушка, помнишь, как Стешка долговязая жениха у Наташки отсушила? Ведь испортила парня…
– Да уж помню, как не помнить, – удивившись совпадению, отвечала Аленка. – Стешке-то, дуре, как досталось! Кулачиха ей половину косы выдрала, грозилась и всю отстричь. Хорошо, Ларион Аврамыч не стал сора из избы выносить, теперь-то насчет чародейства строго…
– Федор Аврамыч, – поправила Дуня. – Да я и сама никак не привыкну.
– А мне-то каково? – встряла боярыня Лопухина.
И то – тяжко под старость лет мужнино имя переучивать…
– Аленушка, подруженька, всё для тебя сделаю! – и не попросив толком, но полагая, что Аленка поняла ее, воскликнула Дуня. – Если снимут с Петруши порчу, если вернется, если по-прежнему меж нас любовь будет – чего ни попросишь, всё дам! Хочешь – жениха тебе богатого посватаю, в приезжие боярыни тебя пожалую, хочешь – в обитель с богатым вкладом отпущу! А то еще знаешь, чего мне на ум пришло? В обители матушки тебя читать выучат, а я тебя к себе псаломщицей возьму, чтобы не расставаться… Аленушка!..
– А ведь ты меня на грех наводишь, Дуня… – качая головой, прошептала Аленка.
– Ох, грех, грех… Не так я тебя растила, девушка, не тому учила… – вовсе уж некстати подала голос боярыня.
– Я твой грех замолю! – радостно пообещала подруженька. – Наши царские грехи есть кому прощать – коли понадобится, во всех церквах московских, во всех монастырях о тебе молиться станут! Вклады сделаю, в богомольный поход подымусь – всюду сама о тебе помолюсь, Аленушка!
Аленка, потупившись, вздохнула.
– Не то пропаду. Государыня Наталья Кирилловна со свету сживет… Да пусть бы бранилась! Любил бы муж, так и свекровина брань на вороту не виснет… Ведь знаешь, что она мне сказала? Что и я, мол, ту же мороку изведаю, как Алешеньку оженю! Что и мне таково же достанется, как ей сейчас со мной и с Петрушей! А его-то, чай, не винит! Аленушка, чем я ему не угодила? Ведь любил, Аленушка! Сидел напротив, за руки держал… Его испортили, вот те крест – испортили! Немцы проклятые! А порчу снять – это дело богоугодное!
– Тише, Дунюшка, тише!..
По лицу подружкиному решила Дунюшка, что более и уговаривать незачем.
– Мы с матушкой всё придумали! Сами-то не можем, смотрят за нами строго. А ты отпросись у светличной боярыни на богомолье, – учила Дуня. – Коли надо, деньгами ей поклонись! А как выйдешь из Кремля – найди ворожейку, пусть снимет порчу с Петрушеньки!
– Боязно, Дуня… – призналась Аленка.
– Ох, губите вы все меня!.. – вскрикнула Дунюшка. – На тебя-то вся надежда и была! Аленушка, неужто и ты отступилась?
– Поди, поди ко мне! – позвала Наталья Осиповна, и, когда дочь опустилась возле лавки на колени, принялась гладить ее по плечам, нашептывать горькие в ласковости своей словечки.
Аленка стояла, опустив руки. Страшно ей было – греха-то кто не боится? А пуще страха – жалость сердце разрывала.
Первой собралась с силами Наталья Осиповна. Дважды тяжко вздохнула – хочешь не хочешь, а нужно бабе тяжкий груз на себя брать, крест на плечи взваливать, дитя вызволять, на то она и баба…
– Аленушка!.. – Боярыня Лопухина, не поднимая со скамьи тяжелых телес, поманила девушку – и, когда та шагнула к ней, обняла, прижала и вмяла полное лицо в ее грудь, потерлась щекой о шершавую от мишурного шитья ткань сарафана, тяжко вздохнула. – Мы тебя вырастили, вскормили, ты нам разве чужая была, Аленушка? Нам тебя сам Бог послал – мы бы тебя и замуж отдали, кабы ты пожелала, и в монастырь отпустим с хорошим вкладом – только помоги, Аленушка, видишь – погибает моя Дуня!
– Вижу, – отвечала Аленка.
– Возьми грех на душу, девушка, – продолжала Наталья Осиповна. – Пусть только всё наладится, а уж я тебя отмолю! Пешком по монастырям пойду! Видит бог – пойду! Вклады сделаю!
Дуня, стоя на коленях с другой стороны, горько плакала.
– Матушка Наталья Осиповна, я на всё готова, – решительно сказала Аленка.
– Готова? Ну так слушай, Аленушка. Я узнавала – у немцев русские девки наняты, для домашнего дела, за скотиной смотреть. Там стрелецкие слободы поблизости – мало ли гулящих девок, без отца-матери? Эти девки, Алена, не пропащие, не дурные, а только без родителей остались, и ты их не бойся. Вместе с ними ты в ту слободу попадешь. Они тебе и дом той Анны Монсовой укажут. Но перед тем ты найдешь в Замоскворечье Степаниду, прозваньем – Рязанка. Я о ней не раз уж слыхала, на Москве она ведунья не из последних. Расспросишь у стрельчих, она в стрелецкой слободе живет. Пойдешь к той Степаниде, в ножки поклонишься, чтобы сделала государю отворот от той бесовской Анны! Самый что ни есть сильный! Алена, мой грех! Я – замолю! Слышишь? Мой!..
Бессильна и грозна, грозна и бессильна была боярыня, как всякая мать брошенной дочери, и жалко было Аленке смотреть на полное, мокрое от слез лицо.
– Аленушка! – Дуня испуганно подняла на нее огромные наплаканные глаза. – Гляди, Петруше бы худа не сделать…
– Какого такого худа? – резко повернулась к ней Наталья Осиповна. – Что на баб яриться не станет? Так и пусть бы, пусть, авось поумнел бы! Коли он в слободу ездить перестанет, то государыня ко всем к нам ласкова станет, а потом уж поглядим…
Видно, долго мучилась боярыня, прежде чем приняла решенье, но теперь к ней уж стало не подступиться. Не была она обильна разумом, однако и не могла позволить, чтобы доченьку понапрасну обижали. И, сообразив однажды, каким путем избыть обиду, она бы с того пути добром не свернула.
– Матушка, голубушка, а коли выйдет, как зимой? Ведь не чаяли, что жив останется!
– Вот и выходили на свою голову! Дуня, Дуня, знали бы мы, за кого тебя отдаем!.. Всякая стрельчиха кривобокая своим мужем владеет! Всякая купчиха! Видно, правду говорят – кто во грехе рожден, тому от того греха и помереть!