© ООО «Издательство «Вече», 2020
© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2020
Сайт издательства www.veche.ru
Даниил Лукич Мордовцев
То академик, то герой,
То мореплаватель, то плотник,
Он всеобъемлющей душой
На троне вечный был работник.
Пушкин[1]
В глубокой задумчивости царь Петр Алексеевич ходил по своему обширному рабочему покою, представлявшему собою, в одно и то же время, то кабинет астронома с глобусами Земли и звездного неба, с разной величины зрительными трубами, то мастерскую столяра или плотника и кораблестроителя, с массою топоров, долот, пил, рубанков, со всевозможными моделями судов, речных и морских, со множеством чертежей, планов и ландкарт, разложенных по столам.
Что-то нервное, скорее творческое, вдохновенное светилось в выразительных глазах молодого царя.
Была глубокая ночь. Но сон бежал от взволнованной души царственного гиганта. Он часто, подолгу, останавливался в раздумье перед разложенными ландкартами.
– Морей нет, – беззвучно шептал он, водя рукою по ландкартам. – Земли не измерить, не исходить… От Днестра и Буга до Лены, Колыми и Анадыри моя земля, вся моя!.. И у Александра Македонского, и у Цезаря, у Августа, у всего державного Рима не было столько земли, сколь оной подклонилось под мою пяту, а воды токмо нет, морей нет… Нечем дышать земле моей… Воздуху ей мало, свету мало… Так я же добуду ей воздуху, и свету, и воды, воды целые океаны!
Он с силою стукнул по столу так, что юный денщик его, Павлуша Ягужинский[2], приютившийся за одним из столов над какими-то бумагами, вздрогнул и с испугом посмотрел на своего державного хозяина.
Но Петр не заметил того. Ему вспомнилось все, что он видел во время своего первого путешествия по Европе. Это был какой-то волшебный сон… Корабли, счету нет кораблям, которые бороздят воды всех океанов, гордые, величественные корабли, обремененные сокровищами всего мира… А у него только неуклюжие струги, да кочи, да допотопные ушкуи…
– У махонькой Венецеи, кою всю мочно шапкой Мономаха прикрыть, и у той целые флотилии… Голландерскую землю мочно бы пядями всю вымерить, а на поди! Кораблям счету нет! – взволнованно шептал он, снова шагая по своему обширному покою.
Добыть моря, добыть!.. Не задыхаться же его великой земле без воздуху!.. На дыбу, духовно, поднять всю державу, весь свой народ, и добыть моря, чтоб протянуть державную руку к околдовавшей его Европе… Через Черное море, через Турскую землю – далеко, это не рука… А там, за Новгородом и Псковом, где его пращур, Александр Ярославич, шведскому вождю Биргеру «наложил печать на лице острым мечом своим», там, где он же на льду Чудского озера поразил наголову ливонских рыцарей в Ледовом побоище, там ближе к Европе…
– Токмо б морей добыть! – повторил царь.
А корабли будут! Лесу на корабельное строение не занимать стать, всю Европу русским лесом завалить хватит… Корабельное строение уже кипит по всем рекам… Все корабельные «кумпанства» уж к топору поставлены, горит работа! На рубку баркалон[3] в шестнадцать с лихвой сажен длины и четырех ширины ставят топор да пилу бояре да владыки казанский и вологодский… К баркалонам чугунных пушек льется от двадцати шести до сорока четырех на каждое судно. На барбарские[4] суда ставят топор и пилу гостинные кумпанства. А там еще бомбардирский да галеры… А орудий хватит…
Вдруг царь как бы очнулся от всецело поработивших его государственных дум и взглянул на Ягужинского, которого, казалось, только теперь заметил, и был поражен его необыкновенной бледностью и выражением в его прекрасных черных глазах чего-то вроде немого ужаса.
– Что с тобой, Павел? – спросил он, останавливаясь перед юношей. – Ты болен? Дрожишь? Что с тобой?
– Государь!.. Я не смею, – бормотал юный денщик бледными губами.
– Чего не смеешь? Я к тебе всегда милостив.
– Не смею, государь… но крестное целованье… моя верность великому государю…
– Говори толком! Не вякай.
– Царь-государь!.. На твое государево здоровье содеян злой умысел… хульные слова изрыгают…
– Знаю… не впервой я, чать… От кого? Как узнал?
– Приходила ко мне, государь, попадья Степанида, в Китай-городе у Троицы, что на рву, попа Андрея жена, и отай сказывала, что пришед-де в дом певчего дьяка Федора Казанца, зять его, Федора, Патриаршей площади подьячий Афонька Алексеев с женою своей Феклою и сказали: живут-де они в Кисловке, у книгописца Гришки Талицкого, и слышат от него про тебя, великого государя, непристойные слова, чево и слышать невозможно.
Павлушка говорил торопливо, захлебываясь, нервно теребя пальцы левой руки правою.
– Ну?
– Да он же, государь, Гришка, – продолжал Ягужинский, – режет неведомо какие доски, а вырезав, хочет печатать, а напечатав, бросать в народ.
– Ну?
– Да он же, государь, Гришка, те свои воровские письма, да доски, да и тетрати[5] отдал товарищу своему Ивашке-иконнику.
– Ну? И?
– И та, государь, попадья Степанида сказывала мне, что оный Гришка Талицкий составил те воровские письма для тово: будто-де настало ныне последнее время и антихрист-де в мир пришел…
Ягужинский остановился, боясь продолжать.
– Досказывай! – мрачно проговорил царь.
– Антихристом, – запинался Павлушка, – он, государь, Гришка, в том своем письме ругаясь, писал тебя, великого государя…
– Так уж я и в антихристы попал, – нервно улыбнулся государь, – честь не малая.
– Да он же, государь, Гришка, также-де и иные многие статьи тебе, государю, воровством своим в укоризну писал: и народном-де от тебя, государя, отступиться велел-де и слушать-де тебя, государя, и всяких податей тебе платить не велел.
– Вот как! – глухо засмеялся Петр. – С сумой меня пустить по миру велит! Вот тебе и «корабли»… Ну?
– А велел-де, государь, тот Гришка взыскать, во место тебя, царем князя Михайлу Алегуковича Черкасского…
– Ого! Ну, ну!
– Через того-де князя хочет быть народу нечто учинить доброе.
– Так, так… Будем теперь в ножки кланяться Михайле Алегуковичу… Ну!
– Да он же, государь, вор Гришка, для возмущения к бунту с тех своих воровских писем единомышленникам своим и друзьям давал-де письма руки своей на столбцах, а иным в тетратях, и за то у них имал-де деньги.
Теперь Петр слушал молча, величаво-спокойно, и только нервные подергивания мускулов энергичного лица, оставшиеся у него еще с того времени, когда он совсем юношей, чуть не в одной сорочке и босой, ночью ускакал из Преображенского в Троицкую лавру от мятежных приспешников его властолюбивой сестрицы Софьи Алексеевны, которая давно сидела теперь в заточении тихих келий Новодевичьего монастыря.
– Все? – спросил он.
– Нет, государь. Попадья сказывала, что он же, Гришка, о «последнем времени» и о антихристе вырезал две доски, а на тех досках хотел-де печатать листы и для возмущения же к бунту и на твое государево убийство…
– Убийство!..
– Так, государь, та попадья сказывала…
– Ну?
– Он-де, государь, Гришка, писал оное для того: которые-де стрельцы разосланы по городам, и как-де государь пойдет с Москвы на войну, а они, стрельцы, собрався, будут в Москве, чтоб они-де выбрали в правительство боярина князя Михайлу Алегуковича Черкасского, для того-де, что он человек доброй и от него-де будет народу нечто доброе.
– Так… Дай бог, – иронически заметил Петр. – Все?
– Нету, государь! Оная попадья еще сказывала, будто-де тамбовский епискуп Игнатий, будучи в Москве, с Гришкой-де о последнем веце, и о исчислении лет, и о антихристе…
– Это обо мне-то?
– О тебе, государь, разговаривал и плакал, и Гришку целовал…
– Так уж и архиереи… Вон куда яд досягает!.. А сие что? – спросил Петр, указывая на лежавшие на столе тетради.
– Попадья то ж принесла.
Царь взял тетради.
– А! «О пришествии в мир антихриста и о летех от создания мира до скончания света», – прочитал он. – Так, так… А вот и «Врата»… Вижу, вижу… Это «врата» в Преображенский приказ, в застенок, на дыбу, – качал он головой. – Все?
– Все, государь.
Заметив, что его юный денщик от страху едва стоит на ногах, царь отрывисто сказал:
– Спасибо тебе, Павлуша, за верную службу. А теперь ступай спать… Я сам просмотрю сии тетрати… Да! Для чего твоя попадья к тебе заявилась с своим изветом, а не в Преображенский приказ, к князю-кесарю?[6]
– Боялась, государь.
– Ну, ступай.
Царь, оставшись один, стал просматривать обличительные тетради.
Долго в ночной тишине шуршала грубая бумага писаний фанатика. Петр внимательно прочитывал и перечитывал некоторые места. Он не мог не сознавать, что Талицкий с усердием изувера рылся в старинных книгах. Страницы постоянно пестреют ссылками на «Ефрема Сирина[7] об антихристе», на «Апокалипсис», на «Маргерит»[8]. Фанатик всеми казуистическими изворотами старается доказать, что ожидаемый антихрист и есть Петр Алексеевич.
– Что он все твердит об «осьмом» царе? – сам с собой рассуждал Петр. – «Осьмый царь – антихрист… А Петр „осьмый”: он и есть антихрист»… По какому же исчислению я осьмой царь?.. А! От Грозного… Царь Иван Грозный, царь Федор, царь Борис Годунов, царь Шуйский, царь Михаил Федорович, царь Алексей Михайлович, царь Федор Алексеевич… Да, я осьмой. Что ж из сего?
И опять зашуршала бумага, долго шуршала.
– Что за безлепица! И сему бреду пустосвята верят архиереи. О бородачи! А они – пастыри народа!
И он вспомнил случай с епископом Митрофаном…
Царь приехал в Воронеж для наблюдения за стройкою кораблей для предстоящего похода под Азов[9].
Архиерей встретил царя с крестом. Народные толпы заняли собою всю площадь у собора. Но внимание народа было, по-видимому, больше сосредоточено на маленьком, худеньком, тщедушном Митрофане.
Наскоро осмотрев корабельные работы, которыми Петр очень торопил, чтобы с полой водой двинуться в поход, он, возвратясь во дворец, послал Павлушу Ягужинского просить к себе Митрофана для переговоров о том же кораблестроении, так как Митрофан не только жертвовал Петру значительные суммы на постройку кораблей, но сам соорудил, оснастил и вооружил роскошное судно лично для царя.
Когда Ягужинский явился к Митрофану с царским приглашением, Митрофан тотчас же пошел ко дворцу. Народ, увидав любимого святителя, который кормил всю бедноту не только Воронежа, но и соседних селений, массами обступил своего любимца, теснясь к нему под благословение.
Петр видел из окна, как Митрофан повернул к фасаду и к крыльцу дворца и вдруг не то с испугом, не то с гневом остановился.
Народ тоже как бы с испугом шарахнулся назад.
И Митрофан не вошел во дворец. Он быстро, насколько позволяли ему старческие силы и слабые ноги, повернул назад. Народ за ним.
– Что случилось? Беги, Павел, узнай, в чем дело?
– Государь! Его преосвященство сказал: «Не войду во дворец православного царя, когда вход в оный дворец оскверняют поставленные там еллинские идолы и притом обнаженные».
– А!.. Он осмелился ослушаться моего приказа!.. Так поди и скажи сему попу: если он не явится ко мне, то как преступника царской воли его ждет казнь!
Возвратился Ягужинский бледный, растерянный.
– Что? Скоро явится ослушник?
– Нет, государь… Он сказал: прийму смерть, но не оскверню сан архиерея Божия, – с дрожью в голосе отвечал Ягужинский.
– А! Так будет же смерть!
…И там так же, как теперь здесь, в Кремле, глухо простонал соборный колокол. Долго, долго стоит в воздухе медленно затихающий стон меди… За ним другой, более отдаленный, но такой же зловещий, похоронный, доносится от другой церкви… Замер и этот в ночном воздухе… Ему отвечает откуда-то третий… Стонет и этот… Ясно, звонят по мертвому, только не по простому…
В полумраке сумерек царь видит в окно, что толпы народа поспешно и видимо тревожно, крестясь, стремятся к архиерейскому дому. Слышится смутный говор. По временам доносятся отдельные фразы.
– Ох, Господи! По мертвому звонят…
– На отход души…
– С чего бы это с ним?.. Давно ли видели его!..
– Архиерей-батюшка помирает…
– Не умер ли уж, поди… О Господи!
Прибежал Ягужинский, весь растерянный, бледный, дрожащий…
– Что там? Что случилось?
– Он в гробу, государь… в крестовой…
– Кто в гробу?
– Его преосвященство епискуп Митрофан.
– Помер? Преставился?
– Нету, государь, жив…
– Как жив! А в гробу?
– В гробу, государь… Говорит: царь изрек мне смерть, казнь… Слово царево не мимо идет… Сейчас буду служить себе отходную, на отход души.
– Подай шляпу и палку.
Сквозь расступившуюся толпу Петр быстро вошел в крестовую и невольно остановился, полный изумления и суеверного страха…
Он увидел гроб, мертвое, бескровное лицо… Простой сосновый гроб… Голова мертвеца покоится на белых сосновых стружках…
Откуда-то слышатся стоны, плач…
Свет от зажженных свечей и паникадил так поразительно отчетливо вырисовывает мертвое лицо и сложенные на груди бледные, худые руки с четками.
Вдруг мертвец открывает глаза…
– Государь! – силится приподняться в гробу и в изнеможении опять падает на опилки.
Петр быстро подходит…
– Прости меня, служитель Божий!
Он осторожно берет Митрофана за руку и помогает ему приподняться.
– Прости… Я в сердцах изрек слово непутное… На сей раз пусть мимо идет слово царево… Я каюсь… Благослови меня, святитель…
Все это вспомнил Петр в уединении и тишине ночи и улыбнулся:
– Переклюкал, переклюкал меня Митрофан.
Он остановился перед подробною картою Швеции и обоих побережий Балтийского моря, внимание его особенно приковали устья Невы.
– Дельта Невы, как дельта Нила… Александр Македонский основал свою н о в у ю столицу, Александрию, в дельте Нила, а я свою новую столицу водружу в дельте Невы!
И Петр стал по карте изучать эту дельту.
– Всё острова… А коликое число рукавов!.. Сии все имеют быть дыхательными органами для моей земли.
Затем глаза его остановились на Ниеншанце, шведской крепости, стоявшей на месте нынешней Охты:
– Худо место сие выбрали для крепости… Я не тут ее воздвигну…
Разоблачения попадьи Степаниды, доведенные Павлушей Ягужинским до сведения царя, возбудили страшное дело в царстве застенка и пыток, в Преображенском приказе, где над жизнью и смертью россиян властвовал наш отечественный Торквемадо[10], свирепый князь-кесарь Ромодановский.
Одновременно с попадьей к князю-кесарю явился и придворный певчий дьяк Федор Казанец и поведал Ромодановскому то же самое, что попадья поведала Павлуше Ягужинскому, и страшное дело началось.
Не далее как через две недели, приехав в Преображенский приказ, князь-кесарь спросил главного дьяка приказа:
– По делу Гришки Талицкого все ли воры пойманы?
– Все, княже боярин, – ответил дьяк.
– Вычти, кто имяны, – приказал Ромодановский.
Дьяк принес «дело» и, перелистывая его, докладывал:
– Книгописец Гришка Талицкий, иконник Ивашка Савин, мещанской слободы церкви Адриана и Наталии пономарь Артамошка Иванов да сын его Ивашко, да Варлаамьевской церкви поп Лука.
– Вишь, все одного болота кулики-пустосвяты, – презрительно пожал плечами князь-кесарь.
– Боярин князь Иван Иванович Хованской, – продолжал докладывать дьяк.
– Ну, это старая боярская отрыжка, из «тараруевцев»[11], – с улыбкой заметил князь-кесарь, – пирог на старых дрожжах… Ну?
– Церкви входа в Иерусалим, в Китай-городе у Тройцы на рву, поп Андрей и попадья его Степанида, – вычитывал дьяк.
– Степаниде, по закону, первый бы кнут, да ее государь не велел пытать, коли утвердится на том, о чем своею охотой донесла Ягужинскому, – заметил Ромодановский. – Чти дале.
– Кадашевец Феоктистка Константинов, – продолжал дьяк, – племянник Талицкого Мишка Талицкой, садовник Федотка Милюков, человек Стрешнева Андрюшка Семенов, с Пресни церкви Иоанна Богослова распоп[12] Гришка…
– Кулик мечен-расстрига, – процедил сквозь зубы князь-кесарь. – Ну?
– Хлебного дворца подключник Пашка Иванов…
– Пашку я знавывал. Дале.
– Чудова монастыря черный поп Матвей, углицкого Покровского монастыря дьячок Мишка Денисов.
– Опять кулики пошли. Ну?
– Печатного дела батырщик[13] Митька Кирилов да ученик Талицкого Ивашка Савельев.
Дьяк кончил и ждал приказаний.
– Ныне жду я набольшого кулика, Игнашку, тамбовского архиерея… Быть ему на дыбе, – покачал головою Ромодановский.
Епископ Игнатий действительно был привезен из Тамбова в тот же день, но не в Преображенский приказ, а, по духовной подсудности, на патриарший двор.
Патриархом в то время был престарелый Адриан.
Прямо с дороги конвойные ввели тамбовского архиерея в патриаршую молельную келью. Дело было слишком важное, высшей государственной важности: не только хула на великого государя, но, страшно вымолвить! проповедь о нем как об антихристе. Поэтому и расследование дела производилось с особенной экстренностью и строгостью.
Когда Игнатия ввели к патриарху, Адриан встал и сделал несколько шагов к вошедшему.
– Мир святейшему патриарху и дому сему, – тихо сказал Игнатий и сделал земной поклон.
Потом он приблизился к Адриану и смиренно протянул руки под благословение.
– Благослови, отче святый.
– Во имя Отца и Сына и Святаго Духа.
Патриарх сел. Игнатий продолжал стоять.
– Ведомо ли тебе, архиерей, по какому «государеву слову и делу» привезен ты на Москву? – спросил Адриан.
– Не ведаю за собою, святейший патриарх, никакого государева слова и дела, – отвечал Игнатий.
– А знает ли тебя на Москве книгописец Григорий Талицкий? – снова спросил патриарх.
Вопрос был так неожидан, что Игнатий точно от удара в лицо пошатнулся и побледнел. Он сразу понял весь ужас своего положения.
– «Антихрист, антихрист», – трепетало в его душе.
Патриарх повторил вопрос.
– Книгописца Григория Талицкого я видел, – дрожащим голосом отвечал Игнатий.
– А где?
– На Казанском подворье перед поездом моим с Москвы в Тамбов, в Великий пост.
– А о чем была твоя беседа с ним, Гришкою?
– О божественном и о писании Григорием книг.
– А что тебе, архиерей, говорил Гришка о великом государе? Не износил ли он хулу на великого государя?
Игнатий еще больше побледнел.
– От Гришки Талицкого хулы на великого государя я не слыхал, – почти шепотом проговорил он.
– И ты, Игнатий, на сем утверждаешься? – строго спросил Адриан.
– Утверждаюсь, – еще тише отвечал допрашиваемый.
Патриарх подошел к двери, ведшей в приемную палату, и, отворив ее, сказал приставу:
– Привести сюда Гришку Талицкого.
Талицкий был уже доставлен из Преображенского приказа.
Немного погодя послышалось глухое звяканье кандалов, и Талицкий с оковами на руках и ногах предстал пред патриархом.
– Знаем тебе сей инок-епискуп? – спросил колодника Адриан, указывая на Игнатия.
– Тамбовский епискуп Игнатий мне ведом, – отвечал Талицкий.
– И ты, Григорий, утверждаешься на том, что показал на епискупа Игнатия в расспросе с пыток? – был новый вопрос.
– Утверждаюсь.
– И поносные слова на великого государя при нем, епискупе, говорил ли?
– Говорил.
Положение архиерея было безвыходным. Запирательство могло еще более запутать и привести в застенок, на дыбу.
– Каюсь, – сказал он упавшим голосом, – те поносные слова он, Григорий, на словах при мне точно говорил, и те слова я слышал, и к тем его, Григорьевым, словам я говорил: видим-де мы и сами, что худо делается, да что ж мне делать? Я-де немощен, и поперечневатее тех тетратей велел ему написать, почему бы мне в том деле истину познать.
Он остановился. Казалось, в груди ему недоставало воздуху.
Патриарх молча перебирал четки. Талицкий стоял невозмутимо, и только в глазах его горел огонек не то безумия, не то фанатизма.
Архиерей как-то беспомощно поднял глаза к образам, а потом робко перевел их на патриарха. Адриан ждал.
– И он, Григорий, тетрати мне принес, – продолжал Игнатий с решимостью отчаяния. – Денег ему за них два рубля я дал, а увидев в тех тетратях написанную хулу на государя, те тетрати сжег, токмо того сжения никто у меня не видел.
Патриарх видел, что дело слишком далеко зашло и без суда всего архиерейского синклита обойтись не может. Признание сделано. Епископ, слышавший хулу на великого государя и не заградивший уста хулителю, не отдавший его в руки правосудия, является уже сообщником хулителя. Мало того, он не только слушает хулу на словах, но велит изложить ее на бумаге, а за это еще дает деньги тому, кто изрыгает страшную хулу на помазанника Божия.
«Антихрист, великий государь, помазанник Божий, антихрист! Экое страховитое дело, внушенное адом! – содрогается в душе патриарх. – И кто же в сем адовом деле замешан? Архиерей Божий, его ставленник!»
Через несколько дней князь-кесарь Ромодановский, проезжая во дворец мимо ворот патриаршей Крестовой палаты, увидел съехавшихся у тех ворот нескольких архиереев и остановился, чтобы спросить, по какому делу собирается синклит высших сановников церкви.
– По делу Гришки Талицкого, книгописца, купно с тамбовским епискупом Игнатием, – отвечал один из архиереев.
– Добро, святые отцы, – сказал князь-кесарь, – после вашего праведного суда Игнатью, куда ни поверни, не миновать Преображенского приказу… Архиерей, епискуп, на дыбе!
Эти зловещие слова привели в ужас архиереев. Но Ромодановский ничего больше не сказал и поехал во дворец.
Он застал царя и Меншикова над раскрытою картою.
Петр водил острием циркуля по дельте Невы. Нева и ее дельта стали с некоторого времени преследовать его как кошмар.
– Великому государю здравствовати! – приветствовал царя Ромодановский.
Он видел, что государь в хорошем расположении духа.
– Эх, князюшка! – махнул рукою Петр. – Моя песенка спета.
– Что так, государь? – притворился удивленным князь-кесарь.
– Так… Не строить уж мне больше корабликов, не видать мне Невы, как ушей своих, – продолжал Петр. – Снимут с меня, добра молодца, и шапочку Мономахову, и бармы[14], и наденут на меня гуньку кабацкую да лапотки босоходы.
– Где ж это птица такова живет, котора б заклевала нашего орла, что о дву голов? – улыбнулся князь-кесарь.
– Да вот новый Григорий Богослов, а може, и Гришка Отрепьев…
– Что у меня в железах сидит?
– Да, может, и тамбовский, а то и вселенский патриарх Игнатий: они не велят народу ни слушаться меня, ни податей платить… Прости, матушка-Нева со кораблики!
– К слову, государь, – сказал Ромодановский, – в те поры, как я это спешил к тебе, к патриаршей Крестовой палате съезжались все архиереи, чтобы судить Игнашку, «вселенского патриарха», как ты изволил молвить.
Глаза царя метнули молнии.
– И обелят пустосвята долгогривые! – гневно сказал царь. – Знаю я их!.. Один токмо Митрофан воронежский другим миром мазан, да те, что из хохлов – Стефан Яворский[15] да Димитрий Туптало, как мне ведомо, это люди со свечой в голове… А те, что из российских, все вздоены кислым молоком от сосцов протопопа Аввакума.
– Не обелят, государь, – уверенно сказал Ромодановский, – повисит он, сей Игнашка, у меня на дыбе! Улики налицо.
– Так, говоришь, судят? – уже спокойно спросил царь.
– Судят, государь.
– Не заслоняй мне Невы, Данилыч, своими лапищами, – сказал Петр Меншикову, снова наклоняясь над картой.
Над Игнатием действительно совершался архиерейский суд с патриархом во главе.
Адриан и все архиереи сидели на своих местах, по чинам, а перед ними стоял аналой с положенными на нем распятием и Евангелием.
Игнатий стоял опустив глаза и дрожащими руками перебирал четки. Лицо его было мертвенно-бледно, и бледные, посиневшие губы, по-видимому, шептали молитву.
– Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, – тихо провозгласил маститый старец, патриарх.
– Аминь, аминь, аминь, – отвечали архиереи.
– Епискуп тамбовский Игнатий, – не возвышая голоса, продолжал патриарх, – пред сонмом тебе равных служителей Бога живого, перед святым Евангелием и крестом распятого за ны, говори сущую правду, как тебе на Страшном суде явиться лицу Божию.
Игнатий молчал и продолжал только шевелить бескровными губами. Было так тихо в палате, что слышно было, как где-то в углу билась муха в паутине. Где-то далеко прокричал петух…
«Петел возгласи», – бессознательно шептали бескровные губы несчастного.
– Призови на помощь Духа-Свята и говори… Он научит тебя говорить, – с видимой жалостью и со вздохом проговорил Адриан.
Дрожащими руками Игнатий поправил клобук.
– Скажу, все скажу, – почти прошептал он. – Против воровских писем Григория Талицкого…
– Гришки, – поправил его патриарх.
– Против воровских писем Гришки, – постоянно запинаясь, повторил подсудимый, – в которых письмах написан от него, Гришки, великий государь с великим руганием и поношением. У меня с ним, Гришкою, совету не было; а есть ли с сего числа впредь по розыскному его, Гришкину, делу явится от кого-нибудь, что я по тем его, Гришкиным, воровским письмам великому государю в тех поносных словах был с кем-нибудь сообщник или кого знаю да укрываю, и за такую мою ложь указал бы великий государь казнить меня смертию.
Пальцы рук его так хрустнули, точно переломились кости.
– И ты, епискуп тамбовский Игнатий, на сем утверждаешься? – спросил патриарх.
– Утверждаюсь, – шепотом произнесли бескровные губы.
– Целуй крест и Евангелие.
Шатаясь, несчастный приблизился к аналою и, наверное, упал бы, если бы не ухватился за него. Перекрестясь, он с тихим стоном приложился к холодному металлу такими же холодными губами.
Тут, по знаку Адриана, патриарший пристав отворил двери, и в палату, гремя цепями, вошел Талицкий.
Взоры всех архиереев с испугом обратились на вошедшего. Это было светило духовной эрудиции москвичей, великий ученый авторитет старой Руси. И этот твердый адамант веры, подобно апостолу Павлу, – в оковах!
Некоторые архиереи шептали про себя молитвы…
Но когда Талицкий, уставившись своими глазами в мертвенно-бледное лицо Игнатия, смело, даже дерзко отвечал на предложенные ему патриархом вопросные пункты, составленные в Преображенском приказе на основании показаний прочих привлеченных к делу подсудимых, и выдал такие подробности, о которых умолчал Игнатий, архиереям показалось, что Талицкий и их обличает в том же, в чем обличал тамбовского епископа.
И многие из сидевших здесь архиереев видели уже себя в страшном застенке, потому что и они глазами Талицкого смотрели на все то, что совершалось на Руси по мановению руки того, чье имя, называемое здесь Талицким, они и в уме боялись произносить.
Наконец, затравленный разоблачениями Талицкого до последней потери воли и сознания, Игнатий истерически зарыдал и, закрыв лицо руками, хрипло выкрикивал, почти зыдыхаясь:
– Да!.. Да!.. Когда он, Григорий…
– Гришка! – вновь поправил патриарх…
– Да! Да! Когда он, Гришка… те вышесказанные тетрати… «О пришествии в мир антихриста» и «Врата»… ко мне принес… и, показав… те тетрати передо мною… чел и рассуждения у меня… просил в том… Видишь ли-де ты, говорил он, Григорий…
– Гришка! – строго остановил патриарх.
– Да… видишь ли-де ты, что в тех тетратях писано… что ныне уже все… сбывается…
«Воистину сбывается», – мысленно, с ужасом, согласились архиереи.
Игнатий, обессиленный, остановился, но пристав заметил, что он падает, и подхватил несчастного.
По знаку патриарха молодой послушник принес из соседней ризницы ковш воды и поднес к губам Игнатия. Тот жадно припал к воде.
«Жажду!» – припомнились не одному архиерею слова Христа на кресте. – «Жажду!»…
– Ободрись, владыко, – шепнул пристав несчастному, поддерживая его. – Бог милостив.
Слова эти слышали архиереи и сам патриарх.
«Добер, зело добер пристав у его святейшества», – мысленно произнесли архиереи.
Игнатий несколько пришел в себя и перекрестился.
– Господь больше страдал, владыко, – снова шепнул пристав.
Игнатий глубоко передохнул, и, обведя глазами архиереев, он увидел на лице каждого глубокое к нему сочувствие и жалость. Это ободрило несчастного.
«Они все за меня», – понял он и облегченно перекрестился.
Теперь он заговорил тверже:
– За те его, Григорьевы, слова и тетрати…
– Гришкины, – автоматически твердил патриарх.
Талицкий презрительно улыбнулся и переменил позу, звякнув цепями.
– И за те его, Гришкины, слова и тетрати, – продолжал Игнатий, – я похвалил его и говорил: Павловы-де твои уста…[16]
«Воистину, воистину Павловы его уста, апостола Павла, такожде страждавшего в оковах», – повторил мысленно не один из архиереев.
– Павловы-де твои уста, – продолжал Игнатий, – пожалуй, потрудись, напиши поперечневатее.
«Именно поперечневатее, – повторил про себя простодушный пристав, – экое словечко! Поперечневатее… Н-ну! Словечко!»
– Напиши поперечневатее, почему бы мне можно познать истину, и к тем моим словам он, Григорий…
– Гришка! Сказано, Гришка.
– И к тем моим словам он, Гришка, говорил мне: возможно ль-де тебе о сем возвестить святейшему патриарху, чтоб про то и в народе было ведомо?
Слова эти поразили патриарха. Мгновенная бледность покрыла старческие щеки верховного главы всероссийского духовенства, и он с трудом проговорил:
– Ох, чтой-то занеможилось мне, братия архиерееве, не то утин во хребет, не то под сердце подкатило, смерть моя, ох!
– Помилуй Бог, помилуй Бог! – послышалось среди архиереев.
– Не отложить ли напредь дело сие? – сказал кто-то.
– Отложить, отложить! – согласились архиереи.
По знаку старшего из епископов тотчас же увели из Крестовой палаты и Игнатия и Талицкого.
Патриарху Адриану не суждено было докончить допрос тамбовского епископа Игнатия.
Не «утин во хребте» или попросту «прострел» был причиною его внезапной болезни, а слова Игнатия о том, что Талицкий советовал ему через патриарха провести «в народ», огласить, значит, на всю Россию вероучение Талицкого о царе Петре Алексеевиче как об истинном антихристе. Адриан знал, что слова Игнатия дойдут до слуха царя, да, конечно, уже и дошли со стороны Преображенского приказа на основании вымученных там пытками признаний Талицкого. Старик в тот же день слег и больше не вставал.
Петр, конечно, знал от Ромодановского, что фанатики и поборники старины, опираясь на патриарха, могли посеять в народе уверенность, что на московском престоле сидит антихрист. А духовный авторитет патриарха в Древней Руси был сильнее авторитета царского.
Петр не забыл одного случая из своего детства. Присутствуя при церемонии «вербного действа», когда патриарх, по церковному преданию, должен был представлять собою Христа, въезжающего в Иерусалим, то есть в Кремль, «на жеребяти осли», и когда царь, отец маленького Петра, Алексей Михайлович должен был вести в поводу это обрядовое «осля» с восседающим на нем патриархом, маленький Петр слышал, как два стрельца, шпалерами стоявшие вместе с прочими по пути шествия патриарха на «осляти», перешептывались между собою:
– Знамо, кто старше.
– А кто? Царь?
– Знамо кто: святейший патриарх.
– Ой ли? Старше царя?
– Сказано, старше: видишь, царь во место конюха служит святейшему патриарху, ведет в поводу осля-то.
– Дивно мне это, брат.
– Не диви! Святейший патриарх помазал царя-то на царство, а не помажь он, и царем ему не быть.