Однажды ночью, глядя на него в темноте светлыми мерцающими глазами, Лерочка спросила:
– Павлик, у тебя открывается чакра во время оргазма?
– Что?
– Секс – это сложное и ответственное магическое действо, затрагивающее не только ментально-кармический, но и астральный аспект индивида. Ты груб, необразован и безграмотен в сексуальном плане, – заявила Лерочка, – с этим надо что-то делать.
Она стала объяснять, что и как у него должно открываться, закрываться и вибрировать, когда они занимаются любовью. С ее нежных уст слетали всякие медицинские и мистические словечки, от которых у Паши заболел живот и подступила к горлу тошнота. Это была целая лекция, нудная и подробная. Он не дослушал, отправился спать в другую комнату, на диван, прихватив свою подушку. Однако диван был занят. Там, свернувшись калачиком, спал маленький лохматый Вандерфулио.
Остаток ночи Павел просидел на кухне, курил, пил пустой кипяток. Чай из травок вызывал у него отвращение, а нормальной заварки в доме не оказалось. Как, впрочем, и сахару.
На рассвете в кухню пришлепал босой Вандерфулио в грязных солдатских кальсонах, не сказав ни слова, попил воды прямо из-под крана, зевнул во весь свой беззубый лохматый рот и ушел назад, на диван, спать. Казалось, Пашу он вообще не заметил, словно перед ним было пустое место.
– Надо разводиться, – тихо и задумчиво сказал самому себе Дубровин.
Утром последовало мучительное, долгое выяснение отношений. Суть сводилась к тому, что он, Павел, бездуховная бездарная личность, придаток компьютера, живой мертвец, питающийся трупами животных, может катиться на все четыре стороны. А она, Лерочка, существо высшее, чистое и правильное во всех отношениях, никуда из этой квартиры не уйдет. Карма у нее такая – жить в этой квартире.
Паша сначала растерялся, потом разозлился. Уходить ему было некуда. Да и с какой стати? О размене Дубровин даже думать не хотел, это дом его родителей, он здесь вырос. А высшему существу Лере между тем было куда уйти. Сестра успела выйти замуж, вместе с ребенком переехала к мужу. В двухкомнатной, с родителями, жить можно вполне.
Павел сам не ожидал, что в нем заложено столько боевой мощи. Наверное, это передалось от мамы и хранилось про запас, на всякий случай. Он-то считал себя человеком мирным, безобидным, всякая борьба ему была противна. Но тут, что называется, приперли к стенке. Выгоняли из собственной квартиры.
Дубровин стал действовать.
У сослуживца из НИИ нашелся знакомый адвокат по жилищным вопросам. Нашлись и деньги – программисты в те годы зарабатывали неплохо, Паша откладывал на машину. Потребовалось полгода, чтобы не только выставить, но и выписать Леру из квартиры. Половина денег ушла на адвоката и взятки всяким чиновникам, вторую половину он отдал Лере.
Наконец Павел остался один на своей родной и законной территории, правда, без мебели и без всяких сбережений. Приторный запах индийских благовоний, отдающий дешевым туалетным мылом, долго не выветривался, даже после ремонта.
С тех пор к каждой женщине, которая останавливала на нем задумчивый томный взгляд, Дубровин стал относиться подозрительно. Если изредка и возникала с кем-то взаимная симпатия, то стоило даме проявить настойчивость, заговорить о превратностях одинокого холостяцкого быта и о том, что главное для человека – семейный очаг, Паша исчезал из ее жизни бесследно. Не вспоминал и не жалел ни о чем.
Дороже покоя, надежней одиночества ничего нет и быть не может.
И вот однажды, мокрым октябрьским вечером, возвращаясь домой с работы, одинокий, осторожный Паша Дубровин увидел тонкую фигурку в светлом плаще под проливным дождем, без зонтика, с поднятой рукой и притормозил, сам не зная почему.
– Пожалуйста, подбросьте меня в ближайшее отделение милиции или хотя бы к посту ГАИ, – сказала она.
– Что случилось? – мрачно поинтересовался Павел, когда она оказалась рядом, на переднем сиденье.
– У меня угнали машину, – сообщила она вполне спокойно.
До ближайшего отделения милиции было не больше десяти минут езды. Любой нормальный автовладелец на месте Паши Дубровина стал бы расспрашивать, сочувствовать, давать советы. Но Павел молчал. Что-то такое было в этой незнакомой, насквозь промокшей девушке. Слова застревали в горле, он почему-то так волновался, что чуть не врезался в задницу медленного сонного троллейбуса.
Потом он пытался понять, откуда взялось это странное, острое, почти болезненное чувство. Он ведь сначала даже не разглядел ее толком. Мокрая каштановая прядь, прозрачный, как карандашный набросок, профиль, запах дождя и духов.
– Спасибо, – сказала она у отделения милиции и протянула ему деньги.
Он не взял, даже не взглянул сколько, отрицательно замотал головой, опять не сказал ни слова. И никуда не уехал. Кассета с песнями Вертинского давно кончилась, он сидел в тишине. Только дождь стучал по крыше машины.
В милиции она пробыла долго. Паше показалось, что целую вечность. Стало смеркаться. Ему вдруг почудилось, будто она уже давно ушла, исчезла, растворилась в мокрых сумерках, а он не заметил и теперь никогда ее не увидит. Сердце больно стукнуло и остановилось на миг. Впервые за всю свою разумную, спокойную тридцатипятилетнюю жизнь Паша Дубровин не мог думать и анализировать, только чувствовал: если он больше ее не увидит, то, наверное, умрет.
Но она появилась на крыльце отделения, растерянно огляделась по сторонам. Он коротко просигналил. Она шагнула к его машине.
«Надо сказать что-то, иначе она решит, будто я псих, маньяк, испугается, не сядет в машину. На самом деле, я и сам не знаю теперь, может, я и правда псих? Молчу, как идиот, волнуюсь. А почему, собственно? Что в ней такого? Я ведь не мог влюбиться с первого взгляда, с полувзгляда… Этого не может быть. С мной, во всяком случае».
– Куда вас подвезти? – хрипло спросил он, выходя под дождь и открывая ей переднюю дверцу.
– Спасибо… – Она улыбнулась, растерянно и удивленно. – Мне неловко, вы не взяли денег и уже потратили на меня столько времени.
– Садитесь, – сказал он, – дождь…
– Мне нужно на Кропоткинскую. Если вам по пути… – Она все еще не решалась сесть в машину.
– Да, мне по пути.
– Но только на этот раз не бесплатно, – произнесла она, усаживаясь наконец на переднее сиденье. – Вы очень меня выручили. На самом деле я здорово опаздываю. У меня спектакль через полчаса.
Когда она опять оказалась в его машине, он немного успокоился.
– У вас спектакль? Вы актриса?
– Балерина.
– Вместо денег пригласите меня на балет, – попросил он.
– Можно и то и другое, – улыбнулась она. – Вы любите балет?
– Нет. Терпеть не могу.
Она взглянула на него с интересом. Машина стояла на светофоре. В полумраке салона светилось ее лицо, умытое дождем. Глаза казались огромными, совсем черными. Паша впервые решился посмотреть ей прямо в глаза и тут же понял, что пропал. Влюбился, окончательно и бесповоротно.
– И много вы видели балетов? – спросила она.
– Ни одного.
– А по телевизору?
– По телевизору я смотрю только новости, «Очевидное – невероятное», «Клуб кинопутешествий» и старые советские фильмы.
– Это замечательно. В таком случае я вас приглашаю.
Театр занимал маленький двухэтажный особняк в одном из тихих переулков неподалеку от Кропоткинской. Она попросила въехать во двор и остановить машину у служебного входа. Ей навстречу выскочила какая-то полная дама в развевающемся шелковом платье и закричала:
– Катя! Ты с ума сошла! В чем дело?
– Викуша, не волнуйся. Я успею. Посади, пожалуйста, этого молодого человека куда-нибудь на хорошее место. Без него я бы пропала. У меня машину угнали.
– Да что ты говоришь! Ужас какой! В милиции была? У меня есть знакомый гаишник, надо дать хорошую взятку, тогда найдут, – тараторила дама.
Они бежали по длинному пыльному полутемному коридору, уставленному огромными кусками разрисованного картона. Мимо проносились люди в гриме, в странных костюмах. Катя сунула Дубровину в руку какие-то смятые бумажки и тут же исчезла за дверью гримуборной.
Противный радиоголос сообщил:
– Внимание! Третий звонок! Артистов прошу на сцену.
Паша разжал кулак. Так и есть, деньги. Несколько десятитысячных купюр. Отличный повод, чтобы дождаться после спектакля…
– Пойдемте. – Дама кивнула.
Через минуту он оказался в небольшом, полном зрительном зале. Место с краю, в третьем ряду, было чуть ли не единственным свободным. Свет уже погас, живой оркестр играл увертюру. Это была незнакомая модерновая музыка, от которой у Паши сразу заболела голова.
– Подождите! – Он схватил полную даму за руку. – Где мне найти Катю после спектакля?
– У служебного входа, – сердито прошептала дама и убежала.
Павел взглянул на сцену. Там не было никакого занавеса, просто черная пустота и в центре – высвеченное прожектором бесформенное сооружение из фольги и проволоки. Вой оркестра нарастал, сделался невыносимым. На сцене, рядом с непонятной проволочной конструкцией, появились два молодых человека в черных трико. Видны были только белые лица и кисти рук.
Скрипичное соло заскрипело, взвизгнуло, сцена вспыхнула ослепительным светом. У Паши заслезились глаза, и ему стало жалко артистов, которые должны под такую музыку, при таком гадком освещении исполнять еще более гадкие танцы.
Катя танцевала ведущую партию, летала по сцене в синих блестящих лохмотьях, с распущенными волосами. Нет, он сразу понял, танцует она отлично. Но сам балет показался ему ужасным. Он так и не разобрал, в чем там дело, что хотели сказать люди, создавшие это действо. Ведь много народу трудилось – композитор, балетмейстер, художник. А был еще некий изначальный сюжет, либретто, и его тоже кто-то сочинял. Интересно, о чем думали все эти вдохновенные творцы? Искренне пытались поведать миру нечто или сознательно куражились над будущим зрителем?
Он не сумел досидеть до конца, отправился к служебному входу. Ждать пришлось довольно долго. Внутрь его не пустила охрана. В машину он сесть не рискнул, мог запросто не заметить в темноте, как Катя выйдет. Дождь все не кончался, и он вымок насквозь, стоя на улице.
Она ничуть не удивилась, увидев его у служебного входа. Павлу показалось, она даже обрадовалась.
– Я хочу вернуть вам деньги, – сказал он.
– Ни в коем случае! – Она отстранила его руку.
От прикосновения ее легких пальцев у него пересохло во рту.
– Пойдемте куда-нибудь, поужинаем вместе, – произнес он быстро и подумал: «Если она откажется, ничего страшного, я все равно теперь буду ходить на каждый спектакль, буду сидеть на этих отвратительных балетах, а потом ждать ее у служебного входа».
– Хорошо, – неожиданно легко согласилась Катя, – пойдемте. Мне интересно поговорить с человеком, который терпеть не может балет и впервые в жизни попал на спектакль, да еще постмодернистский. Здесь есть замечательный маленький ресторан, в двух шагах от театра. Мы дойдем пешком, машину лучше оставить во дворе, наши охранники присмотрят. Знаете, я до сих пор не могу поверить, что мою угнали. Глупо страдать из-за этого. Беда не смертельная, и все-таки. Может, найдут, как вам кажется?
– Если не найдут, я буду вас возить, – выпалил Дубровин.
– Спасибо, – улыбнулась она, – но до личного шофера я еще не дозрела. Я хорошая балерина, довольно известная, однако пока не звезда мирового масштаба.
Кто-то в театре одолжил ей большой черный зонтик. Несколько кварталов до ресторана они шли рядом под одним зонтиком.
Когда сели за столик, она спохватилась:
– Я ведь даже не спросила, как вас зовут.
Он представился, церемонно встав со стула. Катя протянула ему руку. Он поцеловал прохладные пальчики, заметил, что на них нет никакого маникюра, ногти аккуратно подстрижены. Разумеется, а как же иначе? Он ведь терпеть не может, когда у женщины длинные накрашенные ногти.
Вообще все в ней было именно так, как ему хотелось. Прическа, одежда, духи, легкий макияж. Ничего лишнего. Если бы еще не этот идиотский балет…
Павел с удивлением узнал, что балет поставлен по пьесе какого-то ужасно популярного современного драматурга, лауреата нескольких международных премий, литературных и театральных.
– Это постмодернизм в чистом виде, – объясняла Катя, – я сама, честно говоря, не выношу его, ни в музыке, ни в литературе, а в балете – тем более. Но в репертуаре театра должна быть пара-тройка экзотических монстров. Хотя многие считают, именно это и есть настоящее искусство…
– Я люблю классику, – сказал Павел.
– Тогда я приглашу вас на «Жизель».
– Да, пожалуйста, пригласите меня на «Жизель», и вообще я бы хотел посмотреть все спектакли, в которых вы танцуете.
– Неужели? Но вы ведь терпеть не можете балет.
– Теперь я стану балетоманом. Уже стал.
Они долго спорили, кто расплатится за ужин. Официант снисходительно усмехался. Наконец Паша победил. Катя со вздохом убрала в сумочку свою кредитку.
– Зря вы так. Для меня это копейки, – сказала она.
– Можно, я приглашу вас в гости? – спросил он, когда они опять оказались в машине.
Дубровин понимал, что для первого дня знакомства ведет себя чересчур навязчиво, но ничего не мог поделать. Она, разумеется, вежливо отказалась.
– Спасибо, как-нибудь в другой раз. Я очень устала, и меня ждет муж.
– Муж? – ошалело переспросил он. – Какой муж?
Да, конечно, он ведь не спрашивал, а она не сочла нужным с самого начала сообщить, что замужем.
– Настоящий, живой и законный, – рассмеялась Катя.
– А дети?
– Детей пока нет.
Она не поинтересовалась, женат ли он, есть ли у него дети. Она как бы давала понять, что этим вечером все должно закончиться, не начавшись. Они никто друг другу, просто случайные знакомые. Ну, поужинали вместе, мило поболтали. И привет.
«Ты ошибаешься, счастье мое. Ты теперь никуда не денешься от меня. Я не попрошу у тебя номер телефона, даже не напомню, что ты собиралась пригласить меня на „Жизель“. Я больше ничего такого не ляпну. Но это только начало, это наш первый вечер, их будет еще очень много, и вечеров, и ночей. Никакому мужу, и вообще никому на свете я тебя не отдам», – спокойно думал Дубровин.
– Спасибо вам большое, – улыбнулась она, выходя из машины у своего подъезда, – всего хорошего.
– До свидания, – кивнул он в ответ.
Неужели прошел год? Каждая минута того первого вечера врезалась намертво в память.
Павел остановил машину у мрачного сталинского дома на Ленинградском проспекте, закурил, откинулся на спинку сиденья. Дождь все лил, ветер швырял пригоршни тяжелых капель в ветровое стекло. Мимо сновали прохожие. Заляпанный грязью пластиковый куб троллейбусной остановки был до отказа набит людьми. Те, кто не поместился под крышей, стояли рядом, скрючившись, как прошлогодние листья. Ветер трепал и вырывал из рук блестящие мокрые зонтики.
«Какая ранняя, холодная осень, – подумал Дубровин, – еще только сентябрь, а кажется, завтра выпадет снег».
В салоне было тепло и уютно. Работал магнитофон, пел Вертинский.
И какая-то женщина с искаженным лицом
Целовала покойника в посиневшие губы
И швырнула в священника
Обручальным кольцом…
Слова песни звучали надрывно и терзали душу.
Ирина Борисовна Крестовская никак не могла заставить себя открыть глаза. Маргоша кричала как-то особенно громко и настойчиво. Ирина протянула руку, нащупала деревянный прут кроватки, не открывая глаз, стала катать ее туда-сюда. Но Маргоша продолжала надрываться. Ирина почувствовала странный запах и через секунду вскочила. В комнате пахло дымом.
Она схватила плачущего ребенка, принялась будить мужа. Евгений Николаевич страшно закашлялся. Кашляла и Маргоша, хрипло, надрывно. Ирина прикрыла ей личико широким рукавом ночной рубашки, распахнула дверь в коридор. Оттуда повалили клубы дыма.
– Буди всех! Звони 01! – кричала Ирина, дрожащими руками заворачивая Маргошу в одеяло, одновременно пытаясь попасть ногой в тапочку.
Комната старушки пылала открытым пламенем. Телефон, единственный на всю квартиру, висел в коридоре. Евгений Николаевич бросился сквозь дым, кашляя, прокричал в трубку адрес, побежал назад, в комнату.
Ирина металась с ребенком на руках, пытаясь что-то собрать, захватить, набить в чемодан, связать в узел. Комната наполнялась дымом. Новое зимнее пальто с цигейковым воротником не лезло в чемодан. У Ирины была свободна только одна рука, а положить ребенка она не решалась. Тонкая стенка затрещала, заскрипела, обои вздулись страшными пузырями.
– Прекрати! – Евгений Николаевич выхватил ребенка у нее из рук. – На улицу! Задохнемся! Сгорим!
Стоя во дворе, босиком на холодном асфальте, в притихшей толпе испуганных, кое-как одетых жильцов старого дома, Ирина смотрела, как пожарные вытаскивают через окно бесчувственную Григоренко в огромной, развевающейся белым парусом ночной рубахе, и думала, что, если бы не Маргоша, они тоже могли бы не проснуться. Задохнулись бы угарным газом во сне.
А Маргоша уже не кашляла. Закутанная в одеяло, она тихонько всхлипывала на руках у Евгения Николаевича. В огромных зеленых глазах, блестящих от слез, отражались последние, гаснущие языки пламени.
Не всех жильцов коммуналки удалось спасти. Сгорела во сне старушка, бухгалтерша Григоренко умерла в реанимации, не приходя в сознание, от сильного отравления угарным газом. Пламя распространялось очень быстро, и пожарные долго не могли его забить. Старый дом давно уже находился в аварийном состоянии.
Около месяца Крестовские прожили у родственников в Сокольниках. А потом получили без очереди отдельную двухкомнатную квартиру-распашонку в новом доме, причем не на окраине, как другие, а почти в центре, неподалеку от Курского вокзала.
На маленькой кухне сверкал белым пластиком новенький стол, покачивались от теплого ветра веселые клетчатые занавески. На подоконнике в картонных пакетах из-под молока все так же прорастали мягкие луковицы. Распухший желтоватый чайный гриб жил теперь на полке у раковины. Трехлитровая банка на узком подоконнике не помещалась.
Утром по нежному личику Маргоши размазывалась невкусная, комкастая манная каша. Маргоша плакала, давилась, крутила головой, пыталась выплюнуть.
– Ешь, дрянь такая! – кричала Ирина и, скосив глаза, следила, сколько ложек сахару кладет себе в чай Евгений Николаевич.
Евгения Николаевича уволили из НИИ в связи с сокращением штатов. Он устроился технологом на завод, стал все чаще приходить домой пьяным, иногда вообще являлся под утро, и запах чужих дешевых духов расплывался по комнате, бил Ирине в лицо. Она кричала, отмахивалась от чужого приторного духа, словно это был ядовитый угарный газ. Евгений Николаевич кричал в ответ. Маргоша с плачем забивалась под белый пластиковый стол.
Шел июнь 1975 года. В сентябре Маргошу отдали в районные ясли. Ирина вернулась на работу, все в тот же НИИ, на должность делопроизводителя отдела кадров. Ее не сократили.
– Хочешь, я поживу у тебя недельку? – Жанночка смотрела на Катю преданными, полными слез глазами. – Мне страшно оставлять тебя одну на ночь.
– Спасибо, Жанночка. – Катя оторвала руку от балетного станка и, опустившись на пол, стала массировать стопу.
Несмотря ни на что, она занималась у станка по три часа утром и по часу вечером. Часть спектаклей в театре отменили. Катя не хотела появляться на сцене в ближайшие полмесяца. Но не потому, что не могла танцевать. Просто она старалась как можно меньше бывать на людях, во всяком случае там, где ее могут достать журналисты и просто чужое любопытство, замаскированное под сочувствие.
Она выматывала себя партерным экзерсисом и занятиями у станка. Со стороны это выглядело странно, даже кощунственно. Всего два дня прошло со смерти мужа, он еще не похоронен, а Катя продолжает как ни в чем не бывало приседать в глубоких плие и задирать ноги в батманах до посинения, до десятого пота. Но она не собиралась играть роль безутешной вдовы. То, что происходит у нее в душе, – ее личное дело.
Вчера вечером пришли без звонка Константин Иванович с Маргошей, у обоих вытянулись лица, когда они застали Катю не в слезах и стенаниях, а бодрую, потную, разгоряченную, в балетном трико.
– Извините, – сказала она, – я быстренько душ приму и переоденусь. А потом сварю кофе.
– Если ты не закончила, можешь продолжить при нас, – язвительно заметила Маргоша и чмокнула Катю в щеку.
– Нет, – спокойно ответила Катя, – я уже закончила.
Она проводила их в гостиную, а сама отправилась в ванную.
– Как ты хорошо держишься, деточка, – сказал ей вслед дядя Костя и покачал головой.
– Ну ты даешь, Катька, молодец, – добавила Маргоша.
Они оба ее осуждали. Они пришли утешать, а оказалось – не надо. Они готовы были вместе, втроем «кудри наклонять и плакать». А она при них не проронила ни слезинки. Вышла из душа, сварила кофе, поставила на стол бутылку коньяку, коробку французского печенья.
– Ты у тети Нади была? – спросил Константин Иванович после того, как они выпили по рюмке, не чокаясь.
– Была, – кивнула Катя.
Она хотела спросить: «А вы?», но сдержалась. Она знала: Константин Иванович только позвонил жене, но приехать к ней не решался. Духу не хватало. Он ведь за все три года, прошедшие после их развода, ни разу с ней не виделся. Ни разу. Звонил – да. Спрашивал о здоровье, аккуратно клал деньги на ее счет в Сбербанке.
К тете Наде Калашниковой Катя отправилась в первую очередь. Ночью майор-оперативник спросил ее:
– Вы сами сообщите родителям мужа или вам тяжело? Мы можем это сделать в официальном порядке.
– Я сама, – сказала Катя.
Константину Ивановичу она позвонила в Париж почти сразу и сказала все прямым текстом. Она достаточно хорошо знала Калашникова-старшего. Разумеется, горе для него ужасное, но не смертельное. Он справится, переживет. Маргоша ему еще родит наследника, возможно, и двух. Все впереди. А вот тетя Надя… Она совсем одна на свете. Глеб был не самым лучшим сыном, но единственным. Да что тут говорить!
Катя не стала звонить свекрови ночью. Она дождалась восьми утра, села в машину и отправилась в Крылатское.
На полпути набрала номер и сказала:
– Тетя Надя, Глеба ранили, он в реанимации. Я буду у вас через полчаса.
Свекровь ждала ее не в квартире, а у подъезда. Сидела на лавочке, сгорбленная, в сером плаще, с хозяйственной сумкой на коленях. У Кати больно сжалось сердце.
– Давайте поднимемся в квартиру.
– Как? Зачем? Надо ехать в больницу! В какой он больнице? – Надежда Петровна вскочила и шагнула к машине.
Катя усадила ее на лавочку, села рядом и тихо произнесла:
– Глеба не ранили. Его убили. Сегодня ночью выстрелили из кустов, во дворе.
Взглянув в лицо свекрови, Катя подумала: «Хорошо, что у меня нет детей…»
Она взяла ее за плечи, повела в подъезд, они поднялись в квартиру. По сотовому позвонила Катина мама.
Сказала, что папа только что вернулся домой, ездил в аэропорт встречать дядю Костю с Маргошей. Они вылетели в Москву сразу, первым рейсом.
– Мамуль, ты не могла бы сейчас приехать, побыть с тетей Надей? – попросила Катя. – Ее нельзя оставлять одну.
Мама приехала через полтора часа. 3а это время Кате пришлось вызвать «Скорую». У тети Нади подскочило давление, начался гипертонический криз.
– Когда же ты успела побывать у Надежды? – судорожно сглотнув, спросил Константин Иванович.
– Вчера утром.
– Ну и как она?
– Был гипертонический криз, но «Скорая» справилась в домашних условиях. Врач сказал, в больницу пока можно не отправлять. С ней сейчас моя мама.
– Да, ужасно… – выдохнул Константин Иванович.
Маргоша стала массировать ему виски.
– Костенька, тебе плохо? – тревожно спросила она, заметив, что у него вздрагивают плечи.
– Нет, малыш, не волнуйся. Я держусь.
Маргоша положила голову ему на плечо. Он погладил ее роскошные медно-рыжие волосы. Катя заметила, что в огромных зеленых глазах Маргоши стоят слезы.
– Сейчас тушь потечет. – Маргоша встала, тихо всхлипнула и ушла в ванную.
– Бедная девочка, – вздохнул ей вслед Калашников, – бедный мой малыш. Я встретил ее в аэропорту, я был уже с вещами, и мы сразу взяли билеты в Москву, ей пришлось со мной возиться и в аэропорту, и в самолете. Я был в ужасном состоянии, можешь себе представить. А сегодня с утра ей пришлось поехать на съемку. Должны были снимать другой эпизод, проходной, в котором она не участвует, но, как узнали, что она вернулась, им сразу приспичило снять ключевой, один из самых тяжелых. Мало того, что Васька Литвиненко заставил ее работать в таком состоянии, режиссер хренов, он позволил себе еще и бестактную выходку, – Калашников махнул рукой, – все-таки хамство человеческое безгранично…
– Хотите еще кофе? – перебила его Катя.
– Кофе? Да, спасибо, детка, не откажусь.
Они просидели около часа, обсуждали предстоящие похороны и поминки. Все это время тонкие, тщательно отманикюренные Маргошины пальчики скользили то по щеке Константина Ивановича, то по его руке, то нежно поглаживали плечо.
– Завидую твоей выдержке, – сказал Калашников на прощание, – молодец. У вашего поколения вообще совсем другие чувства и другие ценности. Только Маргошенька моя не от мира сего, так тонко и остро чувствует, так переживает…
Великий актер даже в горе оставался великим актером. Он страдал по сыну красиво, достойно, эстетично. Хоть включай кинокамеру и снимай для истории. И при этом продолжал умирать от любви к своей чувствительной Маргоше. «Ну почему, – думала Катя, когда за родственниками закрылась дверь, – почему от любви даже умный и талантливый человек становится восторженным идиотом? И горе его не берет».
– А ты все-таки стерва, – сказала себе Катя, – любишь судить других. На себя посмотри…
Никаких следов страданий на Катином лице не было. Однако пережитый шок давал себя знать. Сводило мышцы, чего раньше никогда не случалось.
Утром приехала Жанночка, и ее тоже слегка смутил Катин бодрый вид.
– Я знаю, – сказала она, – ты все держишь внутри. Это очень вредно. Лучше отплакаться сразу, зато потом станет легко. Ты как спала ночью?
– Нормально.
Катя проспала почти двенадцать часов. Без всякого снотворного. Просто вырубилась в десять вечера и проснулась в десять утра. Никаких ночных кошмаров у нее не было. Вообще ничего не снилось.
– Вот это меня и пугает, – заявила Жанночка, – слишком все нормально. Такое каменное спокойствие всегда плохо кончается. – Она всхлипнула и предложила пожить с Катей недели две.
Катя не возражала. Впереди похороны, поминки, потом еще наверняка будут приходить люди.
– Что ты хочешь на завтрак, йогурт или овсянку? – спросила Жанночка.
– Йогурт.
– Знаешь, чем больше я думаю, тем страшнее мне становится. Не хочу тебя пугать, но вдруг все-таки стреляли в тебя? Ведь ты держала Глеба, вы стояли обнявшись. – Жанночка надела фартук и принялась за посуду.
– Глупости, кому я нужна? Глеб переспал с какой-то сумасшедшей, она раздобыла номер моего радиотелефона. Но из этого вовсе не следует, что она раздобыла еще и пистолет. Знаешь, Жанночка, то, что случилось, слишком серьезно, чтобы приплетать к этому безумных девиц, которые всю жизнь вокруг Глеба вились стаями.
– Почему ты не рассказала ничего следователю?
– Во-первых, звонки прекратились. Во всяком случае, уже сутки она не звонила. – Катя поднялась с пола и направилась в ванную. – Во-вторых, мне не хочется, чтобы кто-то рылся в нашем семейном грязном белье. В-третьих… – Катя не договорила и закрылась в ванной.
Ей меньше всего хотелось сейчас обсуждать эту неизвестную злобную идиотку с ее телефонными гадостями. Конечно, Жанночка отчасти права. У убийцы была возможность выстрелить на несколько секунд раньше, когда они шли с Глебом к подъезду. Они ведь просто шли рядом. Если он метил в Глеба, логичней было бы…
«Стоп, – сказала себе Катя, – я не буду лезть в это. Логика убийцы меня не интересует. Слишком больно сейчас об этом думать, прокручивать в голове тот жуткий момент, звук выстрела, и как мы шли через двор, от машины к подъезду… Нет, хватит. И следователю я ничего не буду рассказывать. Это обязательно дойдет до журналистов, они ухватятся. Такой лакомый кусок семейного дерьма, да еще с мистическим душком. Ведь дело не только в этих дурацких звонках…»
Катя вылезла из душа, закуталась в теплый халат. Из кухни вкусно пахло свежемолотым кофе. Хорошо, что Жанночка поживет здесь немного. С ней спокойней и уютней.
– Ешь. – Жанночка протянула ей горячий бутерброд с сыром, сверху тонкий ломтик малосольного огурца, прозрачный кружок редиски и листик петрушки.
Она не могла просто положить кусок сыра на кусок хлеба. Приготовление любой еды, даже примитивного бутерброда, было для нее высоким искусством.
– Окно закрыть? – спросила Жанночка и поставила перед Катей стаканчик вишневого йогурта. – Ты дрожишь. Тебя знобит, что ли?
Катю действительно знобило. Она сидела съежившись, руки стали опять ледяными. У нее было низкое давление, руки и ноги всегда холодные, даже когда тепло. А в последние два дня ее постоянно бил озноб, она согревалась только у балетного станка или под горячим душем.
– Закрой, – кивнула Катя, – и сядь, поешь. Не суетись.
Машинально спрятав руки в глубокие карманы халата, она нащупала в одном из них что-то мягкое и вытащила.
Это был лифчик. Обыкновенный белый женский лифчик, дешевый, простой, без всяких кружев и бантиков, явно не новый, ношеный. Взяв брезгливо, двумя пальцами, предмет чужого туалета, Катя поморщилась.
– О Господи, – выдохнула Жанночка, – подожди, не выбрасывай.
– Что, тоже следователю показать? В мешочек положить как улику? – нервно усмехнулась Катя.
– А ты уверена, что это не твой? – осторожно спросила Жанночка.
– Я такие в жизни не носила, к тому же он размера на два больше… – Катя встала, открыла шкаф под раковиной, бросила находку в помойное ведро и отправилась в ванную мыть руки.
– На тебе халат Глеба, – прошептала Жанночка ей вслед.
– Крестовская! Выйди из класса! И чтобы завтра с родителями!
– А в чем дело? – Маргоша смерила учительницу математики надменным насмешливым взглядом.
– Вон, я сказала! – Голос учительницы сорвался до визга.
Маргоша повела плечами, не спеша поднялась и очень медленно, плавной походкой манекенщицы направилась к двери. Класс молчал. Математичка провожала худенькую длинноногую девочку в слишком короткой форме, со слишком красивыми огненно-рыжими волосами ненавидящим взглядом.
Маргоша небрежно толкнула дверь ногой. Она старалась ничего не задеть руками. Тонкие пальцы были напряженно растопырены. На длинных ногтях еще не высох свежий бледно-розовый лак. Остановившись в проеме двери, она оглянулась, сверкнула яркой зеленью глаз и громко, нараспев, произнесла:
– Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей. Пушкин. «Евгений Онегин».
Соседка по парте Оля Гуськова, опомнившись, быстро завинтила бутылочку дешевого польского лака, спрятала в карман своего черного фартука. Сама она ногтей никогда не красила и об их красе не думала. Она знала, что Маргоша стащила лак у своей матери. Если сейчас математичка отнимет бутылочку, то Маргоше потом ужасно попадет. А так – она потихоньку положит на место, и все обойдется. Маргошина мать ничего не узнает. А в школу придет отец. Он тихий и Маргошу никогда не ругает.