«Довольно, решено! Пусть эта ночь темна
Как самый ад – она мгновенно осветится.
Обманутый во тьме начнет сейчас трудиться
И будет ночь и слез, и ужасов полна».
Во Франции того времени, раздробленной на множество частей, насчитывалось бесчисленное множество владетелей, которые, нося титулы принцев, герцогов, графов и баронов, хотя и считались вассалами короны, на самом же деле были гораздо могущественнее своего сюзерена.
Одним из важнейших в числе этих маленьких государств было герцогство Аквитанское, принадлежавшее Англии со времени брака Генриха II с Элеонорой Гиеньской, разведенной женой Людовика Юного.
В эту то Аквитанию, по приказанию Изабеллы Баварской, отправились сир де Кони с женой, на двух борзых ратных конях. С большими опасностями проехали они расстояние, отделявшее замок де Боте от небольшого городка Кутри, где они располагали остановиться.
Гостиницы в те времена были редки, а дороги далеко не безопасны.
Они поселились под именем Карпален, как значилось в королевском паспорте, и сначала жили в довольстве, благодаря сумке, щедро набитой золотом, которую Гонен срезал с кушака герцога Орлеанского, или, скорее, которую он по-царски отнял в вознаграждение обманутому мужу.
Но через несколько месяцев сумка истощилась, а обещанная помощь от короля шутов не приходила.
Изабелла избавилась от Мариеты и не хотела больше слышать о ней. Обер ле Фламен, от своих прежних занятий в качестве клерка в конторе отца своего, сохранил прекрасный почерк. Он занялся перепиской рукописей и получал работу из монастырей Гаскони и Гиенны. Обер Карпален трудился с тем большим мужеством, что считал себя виновником плода, за созреванием которого он следил изо дня в день. Работая с монахами, он много изменился к лучшему; приобрел много сведений, стал гораздо красноречивее, но смягчение внешних форм не укротило в нем свирепости солдата.
Он немножко более теперь верил в Бога и немного менее в черта, но он слепо верил в свое право быть отцом своих детей, и когда, по истечении шести месяцев со дня свадьбы, у него родился вполне развитой и здоровый мальчик, он чуть не умер от бешенства и в ярости воскликнул:
– Я убью его!
– Умилосердись! – рыдала Мариета, – он не виноват!
– Нет, он умрет, а вместе с ним вы и злодей…
– Именем вашей матери, мессир…
– Мать моя была честная женщина.
– Клянусь вам, что как жена я вполне безупречна, если и была опозорена девушкой. Человек, загубивший мою молодость, не коснулся жены сира де Кони. Если бы я согласилась обманывать вас, меня не пришлось бы силой вырывать из вашего дома и тащить в замок де Боте. Принц дал бы вам долговременную командировку и мой бедный мальчик родился бы без вас; можно было бы все скрыть… Но я не согласилась на эту последнюю низость.
Обер ле Фламен задумался; вдруг он отбросил бывший в его руке кинжал и сказал Мариете:
– Вы останетесь живы!
– Благодарю вас за моего ребенка.
– Благодарить не за что. Ваша жизнь полезна для осуществления замысла, который промелькнул у меня в голове, как адское пламя, как пылающий уголь, на который упал кусок льда.
С этого дня супруги стали совершенно чужды друг другу и никогда ни одним словом не касались этого вопроса. А сын герцога Орлеанского между тем рос, набирался силы, здоровья.
«Осел на то и сотворен,
Чтоб зелень доставлять на рынок!
С салатом несколько корзинок,
Морковь, капусту возит он.
Но вот он вспомнил про любовь
И заревел в ослиный рев».
Иоанн Неверский лишился отца своего Филиппа и сделался герцогом Бургундским некоторое время спустя по возвращении с востока, где ему пришлось перенести многие тяжелые удары и где он даже был взят в плен Баязетом, вместе с Бусико. Он вернулся из Венгрии, сильно утратив прежнее обаяние, и для своего престижа напрасно старался льстить народу, вмешивался фамильярно в толпу, даже доходил до того, что жал руку палачу, но все это не помогало ему увлечь массы против герцога Орлеанского, которого он всей душой ненавидел. Орлеанский, между тем, вместе с Изабеллой стояли во главе правления, а народ, как бедный вьючный осел, по-прежнему нес на себе иго сеньоров и духовенства.
Пока Иоанн Неверский находился в плену, Орлеанский ходил воевать в Гиеннь, но потерпел позорную неудачу под стенами Блуа и вернулся в Париж хотя без лавров, но чрезвычайно довольный своим походом. Ему удалось открыть в Кутра убежище Мариеты, и он опять приказал увезти ее.
Он спрятал ее в своем Люксембургском отеле, названном так по имени прежнего владельца отеля, Иоанна, короля Люксембургского. На месте этого отеля впоследствии выстроили дворец для Екатерины Медичи, который потом обратили в отель де Суассон, а затем переделали в хлебный рынок. Из всего его прошлого сохранилась лишь одна каменная колонна, дорического стиля, вышиной более восьмидесяти футов, куда всходила Екатерина для занятий астрологией.
Недалеко от замка расположены были рынки, устроенные в 1278 году Филиппом Смелым, вдоль стены кладбища des Innocent (Невинных), для продажи старого платья, кожи и башмаков. Позднее рынки расширились: появилась рыба, овощи, фрукты. А так как все это производило стечение народа, то здесь же устроили и лобное место. Оно состояло из восьмиугольной каменной постройки, с деревянной башенкой наверху. Посреди этой башенки помещалось железное вертящееся колесо с отверстиями, откуда высовывались голова и руки осужденных, выставленных на показ публики, хозяек, приходивших покупать провизию, а также нагруженных съестными припасами ослов, которые кричали во всю мочь один перед другим.
Тут же поблизости привлекало любопытных еще другое зрелище: театр, в котором король шутов окончательно укрепил свою странствующую труппу.
Наконец, между столбами рынка ютилась и лавочка отца Колины Демер, той самой, которую мы когда-то видели на Суде любви требовавшей возмездия за храбрые подвиги герцога Орлеанского на поприще любовных похождений.
В описываемую минуту цирюльник Демер занимался бритьем старого нашего знакомца жандарма Рибле, которому теперь было лет сорок. Он, казалось, очень гордился своим первым чином. Он только что завел какой-то рассказ, прерванный бритвой, и теперь опять продолжал его:
– Да, – говорил он, – кум Жеан, это было в конце января лета Господа нашего 1392. Значит теперь, когда у нас октябрь 1407 года, этому больше пятнадцати лет. За два дня до того у короля на маскараде загорелось платье, после чего уж он совсем сошел с ума, а мы, – повторяю я, – в замке де Боте попались в ловушку как последние простофили.
– Да, вам пришлось иметь дело с хитрым малым, – сказал Демер. – И кто же это мог быть?
– Может быть король Арго, великий Козр?
– О, нет! Этого здесь знают уже лет тридцать. Его зовут Жак Пипелю и он безногий, ездит в тележке на паре собак и распевает свои плаксивые песни.
– Ну, так это Цыганский герцог! Ну, да все равно! В заключение он оставил нас в растяжку на полу, точно продажных телят на Гревском рынке, и неподвижными как мертвые ослы… Сказать между нами, так то вино, которым он нас поил, было заколдовано. Мы бы, может быть, и еще спали, да уж приехал отряд солдат герцога Неверского и давай нас трясти как груши. Герцог Орлеанский, которого поил Цыганский герцог самолично, проснувшись, все еще бредил, а когда начальник отряда спросил у него – куда ушли мошенники, ограбившие замок, то он ответил:
– Мошенники сидят в твоей коже, бродяга! Смеешь ли ты и теперь утверждать, что песни на воровском языке лучше моих баллад, тенцон и сирвент?
Он продолжал в этом роде до тех пор, пока люди герцога Неверского, не добившись от него толку, пустились наобум искать разбойников, а те были уже далеко.
– А что, если бы вы встретили этого Цыганского герцога, как вы называете, что бы с ним сделали?
– Я бы его сейчас же арестовал, и, надеюсь, его бы повесили. А пока, метр Жеан, вот вам за неделю денье с орлом: но куда девался ваш мальчик? Эй, Жакоб! Поди-ка сюда, малюк.
– Я здесь, я здесь, – отвечал юноша лет пятнадцати-шестнадцати, показываясь на пороге.
– Знаете ли что, метр Жеан! Я его видел вот каким, при жизни вашей дочки – упокой Господи ее душу с миром! Она рано умерла, да и муж ее тоже… я его совсем не знал. Он ведь, кажется, каменщик был и его задавило, что ли? Вы мне так, кажется, рассказывали?
– Да, кум, задавило.
– Ну уж ловок же он детей мастерить! Чем больше этот малый растет, тем больше становится похожим на герцога Орлеанского.
– Ну с чего бы ему походить?
– А что же такое? Лучше походить на принца, чем на поденщика! Видно он глянул на нее, принц-то. Ваша дочка, может быть, беременная видела принца во всем параде на какой-нибудь церемонии. Вот вам и довольно; но это уж общее правило, что женщины скорее посмотрят на красивого, залитого золотом сеньора, чем на такого буржуа, как вы или на простого жандарма, как я… да и то еще, за недостатком принца, жандарм, когда он во всем параде, да чистый!.. Вы мне скажете, что и буржуа, когда он на службе в карауле, да имеет средства носить медное вооружение, так тоже бросается в глаза женщине: только нет? Надо еще уметь носить это, а то так и будет казаться, что он надел на себя кухонную посуду.
– Так, кум, так! Это от глаза: посмотрел на нее и больше ничего.
– Ну вот, за то, что ты похож на герцога, малек, вот тебе монетка, только смотри, не проиграй ее.
– Благодарю вас, метр Рибле, отдайте его нищему, – гордо ответил Жакоб, очень довольный, что похож на принца.
– Ого! Да ты гордец, точно старший сын Саморабокена! Ну, заболтался я с вами. Пора и во дворец, – одеваться да сопровождать герцога Орлеанского в церковь августинцев: сегодня он и герцог Бургундский должны поклясться на святых дарах в вечной дружбе.
Рибле ушел, бормоча сквозь зубы:
– Ловко взглянул герцог Орлеанский! Ну, да если дочке этот взгляд принес несчастье, за то отцу ее и сыну пошел впрок!
«Он тихо мне сказал: иди свободен ты!
Порвалась цепь твоя, окончились страданья,
Ты долго мести ждал, сбылись твои желанья,
Погиб развратный принц, сбылись твои мечты».
После ухода Рибле, в лавке цирюльника оставалось еще трое клиентов. Это были зажиточные буржуа; метр Герен Буасо, чеботарь, торговавший на Мельничьем мосту (Pont aux meuniers), метр Лескалопье – шапочник с улицы Турнель, и метр Бурнишон, чулочник с площади Мобер. Все они жили не слишком близко от рынка, но приходили сюда два раза в неделю столько же ради бритья, сколько и затем, чтобы потолковать между собой.
Цирюльник кликнул Жакоба, который уже помогал ему. Тот пришел и скорчил недовольную мину: ему было неприятно, что его потревожили ради таких неважных посетителей. На долю мальчика пришлось прежде всего брить Герена Буасо: старику Демеру нужно было идти на сбор милиции, и потому он не спеша чистил и полировал свою амуницию, разговаривая в то же время с приятелями, которые также не очень торопились уходить.
– Это уж чуть ли не во второй раз, – говорил метр Бурнишон, ожидая своей очереди и сидя рядом с Лескалопье, который тоже ждал; – да, именно во второй раз в течение двух лет, что герцоги между собою мирятся.
– Да и не в последний, – рассудительно заметил Лескалопье.
– Гм… Гм… – произнес цирюльник, вытирая свою кирасу.
Герен Буасо, пользуясь передышкой, благодаря тому, что Жакоб провел несколько раз бритвой по своему рукаву, тоже вмешался в разговор.
– Это примирение не предвещает ничего доброго, во Франции никогда не будет спокойствия, пока во главе власти стоит Людовик Орлеанский и вместе с королевой грабит народ и расхищает общественное имущество.
Метр Герен прервал свою речь, вскрикнув: Жакоб в это время опять принялся за него.
– Что с вами? – спросил цирюльник.
– Мальчик ваш порезал меня.
– А вы зачем разговариваете? – поспешил возразить Жакоб, не переносивший, когда говорили дурно о герцоге Орлеанском.
– Будь осторожнее, сынок, – кротко заметил цирюльник.
– Дедушка, да что же мне делать, если поминутно открывают и закрывают рот?
– Надо предупредить, а потом уже пускать в ход бритву.
– Ну, да ничего, не беда, – сказал Лескалопье.
– Здесь ведь не то, – продолжал Герен Буасо, – как было в лавке вашего собрата в Сите, – того хирурга, что перерезал шеи своим посетителям, а затем отдавал их на начинку своему соседу пирожнику. Это было года два тому назад…
– Да, – перебил шапочник, – было это, но ведь это он проделывал с богачами, у которых было что стащить, а что возьмешь с нас, бедных торгашей, разоренных налогами, оценками, штрафами и долгами знатных господ. Ах, метр Жеан, ведь это камням впору заплакать, как посмотреть, что в этом году терпит бедный народ, по милости тех, кто нами управляет.
– Кому вы говорите? Мне ли не знать, когда теперь из десяти человек пятеро не бреют бороды ради экономии!
И Жеан с еще большим ожесточением принялся тереть свою каску.
– Всему злу причиной Орлеанский, – продолжал Герен Буасо, отстраняя бритву. – Эх, как бы на его месте был герцог Бургундский, все бы пошло иначе. Что за славный вельможа, простой, добрый, – с ним можно на улице говорить, будто со своим братом.
– Если вы будете разговаривать, то я никогда не кончу, – заметил Жакоб.
– Правда, малый, правда.
Усевшись спокойно, чтобы дать свободу бритве, метр Герен предоставил реплику Лескалопье, который сказал:
– Знаем мы, почему болен король! Это все наущения да колдовство королевы и герцога, чтобы поддерживать его безумие.
– Да, – сказал серьезно Жеан, – и знаете ли, кто главный колдун у королевы. Мне это передавали Бесшабашные, которые у меня бреются…
– В самом деле? – спросили сразу все три собеседника, – ну, так как же они это делают?
– Они делают из воска фигурки короля, которые потом прокалывают заколдованными иголками, да к тому же еще составляют любовные напитки…
– А-а! Это все пустые слухи, которые нарочно распускаются, – сказал Лескалопье.
– Пустые слухи? А это тоже пустые слухи, что нашего несчастного короля Карла VI держат запертым в низенькой комнате в отеле Сен-Поль, в грязи, в рубище, часто даже забывают давать ему хлеба, между тем как в больших залах королева и Орлеанский, окруженные своими любимцами, сидят за столом, уставленными дорогими яствами и превосходными винами! Народу все это известно и он когда-нибудь прикончит все эти пиршества и освободит короля!
Цирюльник едва окончил свою речь, как послышался страшный шум на рынке. Жеан вышел на порог посмотреть и вернулся со словами:
– Это начальник полиции (le roi des ribauds) ведет осужденных на лобное место.
Чеботарь, наконец, выбритый сыном Колины Демер, теперь причесывавшим его волосы гребнем, вскричал со вздохом:
– Наверное банкроты! Их теперь каждый день водят. Просто конца этому не видно – до такой нищеты доведена буржуазия. Как тут прикажете торговать, платить свои долги, когда знатные господа их не платят? Знаете ли вы, сколько кредиторов у герцога Орлеанского?.. Восемьсот человек!
– Как мне не знать: я сам два года поставлял ему в отель сукна и шапки и не получил ни гроша.
– А у меня он взял шестьсот пар чулок.
– А у меня шестьсот пар башмаков жеребячьей кожи для своих людей, и каждый раз, как он, едучи к королеве, проезжает со своей свитой, я говорю сам себе: если бы все мое добро вернулось ко мне на полки, так эти господа остались бы босиком.
– Раз он собрал всех своих кредиторов, – продолжал Бурнишон, – но только затем, чтобы заплатить им палочными ударами.
– Это большая честь, – сказал, смеясь, Жакоб, – ведь у него в гербе суковатая палка.
Герцог Орлеанский, действительно, взял себе за эмблему суковатую палку с девизом: «Je l'ennuie» (Я навожу скуку?). Герцог Бургундский выбрал себе струг, с девизом: «Держу его» (Je le tiens).
– Да, – перебил цирюльник, – но берегись он струга!
– Струг скоблить не будет, – сказал юноша, – а вот палка так вздует собак, которые станут лаять.
– Он говорит точно дворянский сынок, этот негодяй! – сказал Герен Буасо. – И как вы это позволяете, Жеан?
– Если ты не замолчишь, – сказал цирюльник Жакобу, – я тебя выпорю розгами.
– Ну, во второй раз не поднимете на меня руку! – возразил Жакоб, гордо подняв голову.
Демер поник головой. Он по опыту знал, что внук способен уйти от него, не заботясь о последствиях.
Между тем как Жакоб оканчивал бритье Лескалопье, чернь на рынке громко кричала.
Начиналась выставка осужденных. Но это были не банкроты: один из осужденных был совсем юноша.
Прежде всего взошел на помост начальник полиции. У него была длинная борода и одет он был в длинную черную шерстяную одежду.
Это был кузен метра Гонена, знаменитый жонглер, получивший должность в награду за хорошую службу. Этьен Мюсто держал в руке пергамент, с важным видом развернул его и прочел громовым голосом:
– Слушайте, рыцари, оруженосцы и всякого звания люди! Именем Карла VI короля Франции, старшина города Парижа повелел выставить на лобном месте, на рынке св. Евстафия, Николая Малье, уличенного в произнесении на улице возмутительных речей о том, что монеты, выбитые в настоящее царствование, не имеют должного веса и ценности; за данное преступление осужденный выставляется на два часа, после чего ему будет дано двадцать ударов плетью по обнаженной спине без перерыва.
Если бы алебарды королевских стрелков не сдерживали народ в известном почтении, то в Мюсто полетели бы комья грязи, с камнями в придачу.
Он продолжал:
«Во-вторых, старшина города Парижа осудил на такую же выставку Ришара Карпалена, уличенного в оскорблении и угрозе на словах его высочества Людовика Французского, герцога Орлеанского, брата его величества короля. За данное преступление, после двухчасовой позорной выставки, присуждается он к наказанию сорока ударами плетью по голой спине, без перерыва».
Так как ропот слышался все сильнее и все грознее, то Мюсто поспешил сделать обычное предостережение:
– Я, Этьен Мюсто, напоминаю присутствующим, что запрещается кидать в осужденных камнями или сырыми яблоками, под страхом тюремного заключения… дозволяется одна грязь. Я сказал.
Затем он всадил головы и руки осужденных в отверстия подвижного колеса, которое оборачивалось в течение получаса.
Толпа, разбившись на группы, делала замечания, более или менее враждебные.
– Чертов ты пособник! Тебя бы с радостью закидали грязью! – говорил сквозь зубы один из зрителей, в словах которого, казалось, резюмировалось общественное мнение.
Трое торговцев, выйдя из лавочки цирюльника составили отдельную группу и каждый высказывал свои чувства.
Они разговаривали о Карпалене.
– Должно быть, – говорил Герен Буасо, – это один из кредиторов герцога Орлеанского, выведенный из терпения.
– Эх, туда бы следовало самого герцога, – вздыхал Бурнишон.
– А я, – говорил Лескалопье, – я вашей ненависти к нему не разделяю. Герцог Орлеанский очень любезный принц. Если не платит долгов деньгами, так хоть красивой наружностью. Уж не то, что герцог Бургундский. Ах, он, правда, не расточителен, но за то что за фигура! Как будто это один из тех королей братств, которых водят в большие праздники по улицам, в богатых одеждах, которые затем вечером отбирают у них.
– Как это хорошо сказано! – вскричал юный Жакоб, подошедший в эту минуту.
– А ты чего мешаешься, молокосос? – отрезал ему Герен Буасо, и затем прибавил, обращаясь к Лескалопье: – я, брат, ни во что ставлю красивую внешность. Я предпочитаю всему, если человек ведет себя честно. Я стою за герцога Бургундского: он любит народ, и если бы он был правителем, то не угнетал бы его ради своих удовольствий.
Жакоб готов был возразить, но в эту минуту пришел Жеан Демер в своем блестящем вооружении. Он тоже пришел поглазеть.
Внимание купцов обратилось теперь на монаха-францисканца с котомкой за плечами. Лицо у него было все в морщинах и длинная белая борода, но милостыню он просил с такой миной, что встреться он в лесу, его можно было испугаться. Он подошел к позорищу и, подняв глаза на двигавшееся в эту минуту колесо, не мог скрыть удовольствия, произведенного на него этим зрелищем. Вся его сгорбленная фигура выпрямилась, глаза загорелись злорадным огнем. Но он поспешно скрыл свою радость, опустил голову и снова стал нищим, он сильно стиснул руки и зашевелил губами, прикрытыми длинной бородой, но движение которых заметно было по расширению щек. В таком положении он подошел к лавке цирюльника.
– Святой старец! – проговорила с сердечным сокрушением селедочница, – он молится за осужденных.
«Нет имени ему на языке людей;
Потупит взоры он – его не замечают;
Но вдруг в глазах его огонь страстей сверкает;
Как демон страшен он, и в ярости своей
Он мрачен, словно ночь… недаром все считают
Его избранником…»
Монах этот, принадлежавший к монастырю францисканцев (des Cordeliers) и носивший имя брата Жана Малого, был не простой нищенствующий монах. Он был также известнейший проповедник. Кетиф, в своей «Книге о проповедниках», говорит о нем: Eloquens sed ventosus, т. е. красноречив как буря. Он проповедовал так, чтобы его понимали все, а в особенности простой народ. В то время как Герсон рекомендовал послушание, Малый проповедовал уничтожение тиранов, убийства. Каких тиранов? Один лишь имелся в виду: герцог Орлеанский. Все спрашивали друг у друга, за что он так ненавидит принца, но никто не мог угадать его тайны.
Простояв около позорища, Жан Малый снова принялся за сборы; когда он взошел к цирюльнику, тот только что вернулся к себе, так как его ждал клиент, а Жакоб вошел еще раньше.
– Братья, – сказал монах, – помогите бедным членам общества Иисуса Христа, совершенно оскудевшим.
– Да, – сказал меховщик, которого сейчас собирался брить Жакоб, – если и другие монахи такие же сухопарые, как этот, так они, летом, в своем жиру не вскипят.
Он подал ему совершенно стертую монету, как старый льяр и той же ценности.
– А я, – сказал Демер, – подаю милостыню натурой. Вот вам фунт хорошего мыла, чтобы вам содержать свое тело в чистоте.
– Да воздаст вам св. Франциск! – отвечал Жан Малый и пошел в следующую лавку.
Когда последний клиент вышел из лавки, цирюльник сказал внуку:
– Теперь время запирать, никто больше не придет. Все пойдут смотреть на церемонию, поищи себе хорошенькое местечко, чтобы видеть кортеж. Я иду на свой пост, на улицу Моконсейль, а ты ступай на ступеньки церкви св. Евстафия, тебе отлично будет видно… Ах, постой, вот тебе денег на еду.
– Благодарю, дедушка.
– «Я и без еды обойдусь, – сказал про себя мальчик. – У меня уже два денье отложено, а вот с этим я куплю себе славный нож и привешу его к поясу, как у дворян».
– Но только, – продолжал цирюльник, одевавший в это время мундир городской милиции, – помоги мне застегнуть пояс, да подай мой шишак.
Когда все было исполнено, он вышел с гордым видом, постукивая алебардой по плитам.
Он улыбнулся, увидев, что монах-францисканец остановился у театра Бесшабашных, впереди которого один из актеров, Кокильяр, глотал воздух, чтобы набрать сил для красноречия.
– Брат! Пособите бедным членам Иисуса Христа.
– Вот еще! – сказал Кокильяр, – прилично ли дьяволу подавать милостыню Богу?
– Брат мой, вы клевещете на себя.
– Вовсе нет! Ведь вы в своих проповедях так честите нас?
– Это только притчи, но, главное, я говорю против того, что вы даете свои представления слишком близко от дома Божьего. Отойдите подальше, собрат. Но я хотел бы сказать словечко вашему начальнику, королю шутов, где же он?
– Да вот он кстати и идет. Гонен хотел взойти на ступеньки эстрады, когда монах остановил его своим возгласом.
– Ну что, – спросил король шутов, – хорош ли сегодня сбор? Котомка-то, кажется, полна, но каково в мошне, а?
– Увы, в ней ничего, кроме нескольких стертых денье. Нам почти не подают деньгами. Купцы дают своим товаром, а отсюда выходит то, что носить тяжело, а пользы мало.
– Так, понимаю. Булочник, значит, подает хлеб, суконщик – сукно, чеботарь – обувь, а цирюльник бреет даром.
– О, это было бы нарушением наших правил! Цирюльник дает кусок мыла.
– Ну, так и я поступлю по примеру этих добрых христиан. Я преподнесу вам в дар из моего ремесла; предоставляю вам на выбор.
– Что такое? Объяснитесь.
– Что вы желаете, отец мой? Гримасу или же фокус?
– Вы смеетесь!
– Такое уж мое дело! Ну, пусть будет фокус!
Гонен схватил монаха своими ловкими руками, немножко потискал его, будто щупал, что у него под платьем, потом, окончив, сказал:
– Протяните теперь руку, отец мой.
– Ого! – сказал монах, – целый парижский су!
– Это еще не все: держите еще руку.
– Гм… Гм… Четыре экю с дикобразом, и не обрезанные!
– Ну, еще держите.
– Три франка с конем! Ах! Вот уж за это отпустится вам много грехов!
– Прошлых и будущих?.. Ну, так берите же без счета, ибо у меня много их на совести, да и еще будут.
Монах, не будучи в состоянии удержать все в руках, приподнял полу своего платья, чтобы забрать щедроты короля шутов, но когда он вздумал переложить все в мошну, ее не оказалось.
– Я вижу чего вам не хватает, – сказал Гонен, – и не хочу делать ничего на половину. Вот ваша мошна.
– Ах, вы, плут этакий, вы обокрали меня.
– Я же вас предупреждал, отец мой.
– За подобные дела прямехонько попадете вот в это здание.
– Что ж, это тоже своего рода театр, великолепнейшая рама для гримас, какую только можно выдумать. Выглядывающие головы – преуморительны. Наши архитекторы отсюда позаимствовали свои маскарады. Но моя голова туда никогда не попадет.
– Corbleu! – крикнул монах, но сейчас же опомнился, что такое ругательство может выдать в нем бывшего вояку. – Клянусь Богом! Вы давно заслужили эту раму, но покровительство королевы замедляет ваш последний скачок – на виселицу.
– Ну уж, актеру, да сделаться кривлякой – это значит опуститься.
– Э, если уж умирать, то не все ли равно умирать в перпендикулярном или в горизонтальном положении?
– У вас, отец мой, философский взгляд на вещи, а это вовсе не монашеское дело, как ваше имя?
– Монашеское?
– Да, театральное.
– Брат Саше, ордена капуцинов.
– А вот я, король шутов, называюсь Гонен; а вы как?
– Жан Малый.
– Жан Малый! Я так и думал. Свирепый на кафедре, в сущности оратор умный. Почему вы такой свирепый?
– Потому что я живу ради ненависти и хочу ненависть эту внушить своим слушателям.
Жан Малый отбросил назад свой капюшон и показал измученное лицо, в котором светились сверкающие глаза.
– Да, да, я знаю, вы глубоко ненавидите Орлеанского, – сказал Гонен. А про себя он добавил:
– «Вот кого удачно загримировала природа. Как отлично подошла бы эта маска для одной из наших мистерий».
Гонен в некоторых мистериях по четыре раза менял маску, отсюда и пошла поговорка: le diable a quatre.
– Прощайте, отец мой, – продолжал он громко, – я должен оставить вас, чтобы приготовиться к вечернему представлению.
– Но я не могу оставить вас, брат мой, – возразил монах, поднимаясь по лестнице за Гоненом, – мне еще нужно переговорить с вами.
Когда францисканец и король шутов очутились лицом к лицу на театре, глаза пытаемых на колесе вытаращились от изумления при этом неожиданном зрелище; колесо как раз было в эту минуту в движении.
– Слушайте, брат, вскиньте глаза в ту сторону, – сказал монах. – Посмотрите на эту белокурую голову, над которой прибита надпись Ришар Карпален.
– Вижу, – ответил Гонен. – Карпален! Я что-то помню это имя. Не сын ли это того смешного человека, который с большим успехом мог бы подвизаться в моем театре и у которого герцог Орлеанский украл жену? Славно же пристроили отродье бывшего сира де Кони! Ведь этому мальчику, должно быть, не больше пятнадцати лет. Кто привел его сюда?
– Мать! – сказал монах глухим голосом. – Тот Карпален, которого вы знали – умер. Жену у него отняли во второй раз. Он хотел прогнать ее за то, что она родила сына, который не мог быть его сыном, но раздумал, и этот простой человек, вдохновляемый духом мщения, воспитал ребенка, бастарда герцога Орлеанского, в чувствах глубокой ненависти к нему… Не правда ли, король шутов, какая славная комедия! Сын вооружен против отца! Мальчику действительно не более пятнадцати лет, но он получил суровое воспитание и стоит взрослого мужчины по силе и решимости. Только он не умеет сдерживать себя… Короче: он осужден за оскорбление королевского брата…
– Отец мой, я понимаю, что вам очень тяжело видеть столь строгое наказание за такую пустую вину: но не понимаю, чего вы можете требовать от меня.
– Вот в чем дело: я очень хорошо знаю, что вы имеете огромное влияние на королеву и на герцога Бургундского. Это кажется несовместимым, а между тем это так. Так вот нужно в этот самый час, при покровительстве королевы, извлечь этого юношу из рук мессира старшины, для того, чтобы он мог выполнить священный долг, завещанный ему отцом… тем, кого он считает своим отцом.
– Но ведь вы предлагаете мне сделку с дьяволом, так как я же дьявол.
– Знаю.
– Мне нужны души, как и ему.
– И это знаю, – энергично заявил монах.
– Будь по вашему! Я послужу вам, отец мой. Только может быть приказ королевы опоздает к началу экзекуции ремнями.
– О, раньше и не нужно! Плеть чудесное возбудительное средство.
– Вот истинно христианское милосердие!
– Так я могу на вас рассчитывать, король шутов?
– Конечно, да, потому что вы мне понадобитесь.
– Отлично, прощайте, брат мой.
– Прощайте, кум!
Гонен пошел за свои перегородки, а монах спустился по ступенькам. Закрывшись капюшоном, он прошел мимо массы любопытных, которые все покинули позорное место на подмостках и для того, чтобы насладиться зрелищем такого необычайного пролога, как разговор францисканца с королем шутов на сцене театра Бесшабашных. Шут Кокильяр, скромно усевшийся в сторонке, теперь встал с места и начал с того, что запел следующую песню:
«Когда с пирушки холостой
Я возвращаюся домой,
О, если бы вы знали
О чем я думаю тогда!
Я часто вижу, господа,
Чего вы не видали.
Париж, с его домами в ряд,
Мне стадом кажется ягнят,
А башни – пастухами.
Ягнята резвые бегут
К реке, за ними вслед идут
И пастухи с бичами.
Увы! Опасен водопой!
Засели волки над водой
И стадо поджидают.
На острове стоит Пале…
На берегах же два Шатле
И пасти разевают».
– Славная песенка! – сказал Герен Буасо, бывший в числе зевак перед подмостками.
– Знаем мы, что это значит! – прибавил Бурдишон.
– А я так думаю, что эта песня про вас двоих! – сказал Лескалопье.
Один из присутствующих, по-видимому, провинциал, робко пробормотал:
– Я не понимаю, что он хотел сказать своей песнью.
– Потому, что ты дурак! – пропищал какой-то мальчишка.
Толпа захохотала. Глупая выходка вызвала шумное одобрение.
– Молчать! – вдруг крикнул Кокильяр. – Сейчас начнет говорить сам король шутов.
На самом деле шут народа, а не короля, собирался сказать речь.