bannerbannerbanner
полная версияПыль

Денис Борисович Поздняков
Пыль

Полная версия

Клим передал трубку парню. Тот сбросил номер.

– Видишь «тарзанку?» – парень выставил палец. Прямо по его направлению болталась верёвка с толстой короткой, полированной палкой на конце.

– Да тут и прыгать с неё некуда, – удивился Клим.

– Она и не для этих целей, – усмехнулся Саня. – И ты здесь не просто так, может, богом мне послан, а может, ты и есть сам бог. Вот и ты напоследок меня не выслушал. Значит, достаточно сильно я наследил. А эти, – он кивнул на телефон, – может, и не найдут. Хотя найдут. Даже охота чтоб нашли.

Клим ничего не понимал и решил сконцентрироваться на пиве. Он допил банку. Вкус её напоминал мокрый картон.

– Смотри, – привлёк его внимание парень. Он достал нательный крест – почерневшее серебро со светлыми вмятинами по сторонам. – Здесь раньше Спаситель висел, да отвалился весь. Вот так.

– Я в реке плавал, – продолжал он. – Недалеко, выхожу, а он с креста прыг в воду. Я рукой до дна шарил, да не нашёл. Так и утонул. Распяли, да ещё и утонул. А ты говоришь. Я никогда ничего не носил, ни на шее, ни на одежде: нигде. Ну может, кроме октябрятского значка в школе. Пионером не был, не приняли. Так вот, а в том значке октябрятском что изображено? Там в нимбе белом лицо ребёнка без зрачков, как на иконе. Вот и думай, кто там – Ленин, или Иисус. А из круга пять треугольников выходят…

Тут с берега показались пятеро. Двигались неспешно. Подошли, поздоровались за руку с каждым. Один подошёл к «тарзанке» вытащил палку. Веревка поддалась. Он покрутил около узла и словно фокусник на детском утреннике, убрал руки: на этом месте вместо деревянного обрубка уже зияла петля. Клим замер, как внезапно вставший суслик в поле, с другой стороны, понимая, что их двое, а двоих в петлю не всунуть.

Он почувствовал, как потеют ладони, чем-то клейким. В одну ладонь ему уткнулся телефон.

– Тихо! – зашипел Саня.

Клим взял два пива из упаковки, встал и пошёл прочь. За ним никто не последовал. В начале пути, казалось, его спину кололи взгляды, наполненные сомнением в его безучастности к происходящему. Подспудно он понимал, что второй труп только усугубит их положение. Сознавая, что ужасно наследил на поляне и искать будут именно его, Клим громко выругался и ускорил шаг.

После примерно часа пути на мобильный парня позвонили, на экране показало имя вызывавшего: «Бобёр». Клим сбросил звонок, вытащил СИМ карту и убрал в карман. Покопался в настройках телефона: это был простенький бюджетный смартфон. В правом углу индикатор заряда: всего одна палка. Клим экономно отключил устройство и прибрал в карман.

Еле-еле к вечеру он вышел на тропу. Она извивалась, огибая препятствия: овраги, ручьи, останки животных. Шла по плешам лесным. Нелогично, не прямо. То в самый бурелом, то в заболоченные топи по колено. То в овраги, которые невозможно обойти, то упиралась в скопления деревьев, то в горку одинокую, по обеим сторонам, пологую, но обязательно так, чтоб измотать человека.

Серело вокруг. Клим устало присел на пень. Достал смердящее бумагой злосчастное пиво. Открыл и несколько раз глотнул, без удовольствия. Коряво и наискось цепляя горло и пищевод: эта жидкость прошла в него, раздирая внутренности, вывихнув их сухим глотом, колоброженным спазмом выдавливающем наружу икоту. Ноги наливала кисельная мякоть того же сырого картона. Идти никуда не хотелось. Из заднего кармана он достал измочаленную от сидения пачку сигарет. Внимательно ознакомился с последствиями их употребления во всей красе. Ему досталась слепота с размытым голубоватым глазом и выступающими капиллярами наружу, так откровенно, что захотелось умереть именно от этого.

Он разулся, завернул штанины, обнажив щиколотки, устало сполз с пня на траву, решив так и заночевать. По лодыжкам и лицу тут же закопошились вездесущие муравьи, старательно изучая сие препятствие. Жуки-пожарники из изрешечённого норами пня щекотали уже под одеждой. Лес готовился к ночи: где-то ухало, где-то сверчало, где-то шелестело. Он закрыл глаза и расслабил челюсть. Слюна свесилась.

В этот короткий сон Климу явился этот, будь он неладен, грёбаный Саня со своим затхлым пивом. Он протянул ему вощёный бумажный стаканчик с блядским пойлом, придающим тот самый картонный привкус напитку. Они бродили по районам города. Они собирали монетки, шпонки для рогатки, шайбы для болтов, начинающие спираль гроверы и канцелярские кнопки с высунутыми языками из своего центра.

– Знаешь, – говорил Александр, – я видел его. Он огромный, скошен на бок, и у него там карман. А в кармане такие же мелкие, как мы, ремесленники: один кузнец, второй чеканщик, третий – кидала. Капает мелочь металлом с кармана. И то, что упало, приносят ему обратно такие, как мы. Чтобы кузнец не замёрз, чеканщик не ослабел, да кидала, чтоб не промахнулся. А мелочи знаешь, сколько раскидано? Однако не замечают её те, у кого шея болит. Вот и моя заболела, и вниз не взглянуть. Затекла, поломалась. И сырца у нас полные ладони. Но снести его некуда. Значит, надо Ему бросить и дальше собирать.

Лязгнуло по асфальту дождём плавленого металла. Встало солнце и своими масляными лучами вышло из берегов. Шкворчало металлическими котлетами юбилейных червонцев. Раскалённый рак высунул свои длани из полыхнувшего светила, вырезая заготовки постоянно клинящими клешнями, которые стоило бы смазать, чтоб не оглохнуть от скрипа. Треснул гром, будто перекушенная гренка. Жевало унылым дождём, клевало молотом, оставляя за собой остывающие монеты.

Климу показалось, что он проснулся. На его лице отпечаталась рука, положенная под голову. К ней, саржевый узор рубашки на щеке, бродящий лабиринтами, из которых нет выхода; и отлежалая своё лицо прессформа для изготовления копеек.

Он пробовал на руку россыпь этой мелочи, пробовал на зуб. Всё фальшиво! Вокруг сновали зеваки. Из их карманов торчали наспех понапиханные измятые купюры, которые не примет даже безразличный банкомат. Посреди этой сутолоки стоял мужик богатырского телосложения, ничем не примечательный, с закатанными рукавами косоворотки по локоть.

– Подходи, народ приметный.

Начекань себе монеты! – голосил он из окладистой бороды.

– Давай попробуем, – предложил Клим. Они подошли ближе.

– Ну, господа, какую копейку желаете? – басил богатырь.

– Самое раскупаемое у вас, – ответил Клим.

Мужик оглядел их отдельно, оценивающим взглядом пробежал по Сане.

– Будет тебе царской чеканки, – обратился он к Климу. – А для тебя у меня уже есть, – он достал два жетона на метро и передал парню. – На глаза положишь. – Тут он громко засмеялся. Стало жутко.

– Пошли отсюда! – скомандовал Саня. Они быстрым шагом удалились прочь.

– Так, может, пива ещё купим? Только свежего, холодного, баночного, железистого такого, настоящего, – предложил Клим, ему стало как-то не по себе.

– Так, – ответил парень.

Взяли пиво. Сразу выпили. Клим закурил. С его рта полез вверх дым, образуя кучные облака, будто в небе накашляли. Это небо и оказалось кашлем Клима. С каждым спазмом перхания его раздавало вверх. Он сплюнул. Слюна его вязкая, медленно спускалась всё ниже и ниже, там, где уже была не видна. Клим особо и не смотрел вниз от испуга. Он с детства боялся высоты.

– Прибери слюну, – откуда-то снизу потребовал Саня.

– Я сплюну, – сказал Клим.

– Нет, прибери! – требовал он.

Клим всосал слюну обратно. На её кончике, свёрнутой в петлю, болтался парень. Клим сплюнул. Сплюнул парня, собственно слюну, сигаретный смог, что-то из желудка, перегар, сгусток гайморита: всё это шлепнулось на асфальт и поплыло по луже в канализационный люк. Клим вытер рот.

– Вставай!

Клим вздрогнул, проснулся, вытер рот. По-прежнему в воздухе было серо, хотя казалось, что уже давно небо должна пронизывать глубокая ночь. Над ним стоял старик, трогая его черенком хоккейной клюшки «Ладога». На вид ему было чуть больше шестидесяти. Он сильно сутулился, может даже немного притворно, хотя телом был сбит и широк костьми. Старика в нём выдавал взгляд, устремленный как бы сквозь тело Клима дальше, в сухую землю, до грунтовых вод. На гладком лице скользили неровные клочья щетины, слежавшиеся колтунами, будто истрёпанное мочало. Одежда, явно не по размеру, свисала со всех выступов его, будто моталось на шнурке для просушки в тихом обжитом дворике.

– Ты куда зашёл, дурень. Тут болота одни да заросли. И нет тебе без мене выхода отсюда: звери тебя сожрут, иль мои капканы прихватят, иль сам с голодухи сдохнешь. Тут моя земля. Вставай и уходи отсюда, куда я укажу. Не ходят тут люди твоих пород. Брысь!

– Не хочу. Устал я. Спать буду, – Клим подогнул ноги и лицом уткнулся в землю.

– Да вставай же ты! – и старик без размаха, но больно ударил своей клюшкой в шею Клима. Тот приподнялся, потирая ушибленное место.

– А сам-то что тут делаешь? – спросонья, с явным недовольством спросил Клим.

– А это не твоё дело. Твоё дело заблудиться, а моё – прогнать блудницу, которая шляется не в своих границах. Идём за мной. Выведу тебя на трассу, а там сам решай, куда тебе, – сказал. Он повернулся, будто разбуженный в берлоге медведь, своим липким боком в самый бурелом, как бы говоря с ним: «Как его сюда вынесло? Куда они все прутся, словно голодные курицы. Или тебе жертва? Как ты здесь?» Обратился он к Климу: – Как расскажешь, так с тобой и поступлю.».

Клим уселся, сдвинув колени, обнял туловище, втянул голову в себя. Согреться никак не получалось, а встать не было сил. Он, дрожа и заикаясь, как мог, так и поведал старику свои нелепые похождения голосом, чуждым его обычному, отчего ещё сильнее бросало в дрожь и жуть, будто это случилось не с ним. Зачем-то рассказал про сон накануне пришествия старика, про панический приступ в такси, про свои недуги, недосыпы, судороги, звуки откуда-то. Старик слушал и вздыхал, а ночь никак не могла начаться. Клим так хотел эту непроходимую ночь, чтобы не видеть это сморщенный облик, не совсем явный его пониманию, а ещё более хотел, чтоб прохладный эфир передал его живое испарение. И старче сжалился б над ним и вывел туда, где холод, где трассеры слепых, мёрзлых скоростями машин вывезут дрожащее тело, пусть в охолодь этих тупиков, в которые он бьётся, крошась и капая, как воск, ногтем и огнём, но такое знакомое ему, привычное. Словно сопли со свечей в приямках канделябрах, пока ещё мягкие, и он, как в детстве, лепит из них фигурки рыбок, кубики с кривыми боками, огромного червяка, который застывает, не успев слепиться и стать им. Он греет его дыханием в надежде, что получится, а вот не получается ничего, тот ломается и сухо крошится. А Клим не сдаётся. Он подносит его к всплеску пламени, досадно обжигая пальцы. Он негодует о том, что ничего не получается слепить, как должно быть, как правильно, как он считает.

 

Его опять сносит в жар, в детство, в эти болезни. Он вспоминает, говорит. Вокруг него вьются потоки и штормы. Они сошлись разницей температур. Смерч поднимается с кожи, с каждой поры. Вокруг головы вращается скрипучая крашеная карусель, солнце, ракеты, кривые горизонты, запавшие за край листа, где положено рисовать. Люди, собранные из палок, огромными, полыми, излишне круглыми головами бодают бумагу. Пузыри их лиц всплывают с листа – и пиздец… всё лопается, кляксой неумелой течёт по пологой школьной парте вниз: на штаны, на кожу, на пол. Кап..кап..кап… Поливая фасоль, которую задали вырастить на школьном уроке за месяц и которая таки не пошла в рост, а просто, банально, просто заурядно, взяла и проросла от сырости не больше-не меньше. Попросту, как комар, раздулся и сел на потолок. А у остальных одноклассников, растящих сие, она до того раздалась, что чуть во сне их не удушила, затейливо умножаясь собой. И шелестела при переноске на вытянутых руках, вносимая по звонку всем выполнившим домашнее задание. Клим с двойкой, условной двойкой карандашом, контужено плёлся домой, наблюдая обвивший забор плющ, довольные, сочные сорняки по обочинам, кусты на гаражах, из рубероида, облитого битумом.

Фасоль в конце концов дала плоды. Но та рвота пророщенной фасолью, когда рвота – ещё наказание, а не избавление, когда Клима тошнило только до блёва, и была ещё целая ночь, а промежуток заполнило так: будто узок ворот, да пионерский галстук, и в горле сгусток узко полощет…

– Так, хватит, я понял, – оборвал старик климовы откровения. – Пойдём, сегодня у меня переночуешь, а завтра прочь отсюда.

И наступила ночь. Тьма грубыми заплатками загуляла по поляне, где сидел Клим. Стало легче. Он поднялся, ничего не разглядев, и хотел уже упасть обратно.

– Так! За меня хватайся и пошли, – приказал старик. – Вот дал тебя мне господь на голову. Когда ступать будешь, ступай аккуратно. На ногу наступишь: палкой переебу. Понял?

– Да как тут не понять, – смирился Клим.

Они пошли. Густая похлёбка ночи вздрагивала изредка фиолетовыми бликами искажений в усталом взоре Клима. Он немного попривык, и полыхнуло чёрным, будто шевелящая перьями ворона обнимала крыльями своих остывших птенцов. Где-то ухало сбоку, где-то плескалось и пахло болотом, где-то зашуршало, словно крошились шишки. «Но то белки, наверное,» думал Клим.

Он сунул руку в рюкзак и обнаружил дыру. Пощупав её, пошарив тщательней, понял, что чётки он потерял. Фляга была на месте. Пустая бутылка из-под воды захрустела в ладони. Он провёл рукою по дну и нащупал жёсткие горошины.

«Разорвало четки, сыпятся по пути. Потом приду, соберу». Успокоился Он.

– Заходи! – скомандовал старик. И хотя глаза Клима привыкли к темноте, ни черта не было видно. – Ладно, постой пока тут, я сейчас.

Заскрипело ветками деревьев, посыпалась земля, и кончились звуки. От этого у Клима начался дикий свист в ушах, производимой абсолютной тишиной. Когда звуки вернулись, Клим услышал свет и кряхтенье. Старик стоял со свечой. Он поводил ей, показывая путь под слоёную почву. Вот они спустились в землянку, и Климу стало тепло и сыро, как в возбуждённом влагалище. Пахло затхлым подвалом, горькими травами, какой-то дохлятиной и, как и везде, керосином. Старик поставил свечу в кружку на земляном полу и уселся у стены, обвитой корнями столетнего дерева.

– Вот тебе и ночлег, а вот и печенька, – улыбнулся он, достав спрятанный в землистой нише гриб трутовик, погладил его, обводя рукой все неровности. – Ты смотри: ничего, что над землёй, что на земле, что у меня под землёй не происходит просто так, кроме одного. Этот плод я назвал «простотак», – Он кисл, сух на языке и является, по сути, обычным грибом-паразитом. – Старик надавил на плод, тот сморщился и сразу же вернулся в первоначальное состояние.

– Как резиновый, – заключил старик. – Иной продукт помнёшь, подавишь рукой – вот тебе и каша. А его рукой не сломаешь, лишь кусать да пережёвывать. Народ их сторонится. Не привычно им, видите ли, такое потреблять. Вот с тобой всё просто так или не просто так?

– Да, со мною всё просто: когда так, когда не так, – неуверенно ответил Клим.

– Скажу, что здесь ты не просто так, а сам целиком «простотак». В этом и твой «простотаковский» парадокс, – заключил старик. – Иной эти места стороной обходит, а ты припёрся и носом клюёшь. Всякий зверь своё место выбирает. Про людских и толковать не приходится. К таким, что вроде тебя, эта заурядная публика уж слишком подозрительна, и с порицанием отзывается. А вы, как побуженные шатуны, слоняетесь, ни черта не понимая, не разбирая своего пути. Побираетесь в чужих огородах – там тьма кругом, и проведёт только поводырь беспородный. Один поводырь из воды, иной с неба гребнем. Их перегной под грибной полусферой. У тебя хорошие тотемы.

– Ты жуй давай, боле сегодня ничем не богат. Все ловушки по чащам пустуют. Берегут одиночество своё. Пришёл, – продолжал старик, – прислушивайся к ним и тогда не пропадёшь…

Клим отрешённо слушал эту ахинею. Он надкусил упругий нарост, как позавчерашнюю булку. Скрипнуло на зубах и во рту раздался вкус квашенной капусты. Он оставил попытку пережевать эту органическую литую массу, широко сглотнул и тут-же подавился, закашлял. Старик терпеливо ждал, когда тот успокоится. Дождавшись, он снова начал:

– Я вот утром выхожу наружу, гляжу на небо, на росу, на траву. И всё ясно: и погода, и улов, и день мой наперёд. Никто меня не съел, и то хорошо. Человек – он сам по себе невкусный. Вот отгрызёт он от себя кусок, прожуёт, да и сплюнет. А с этого куска одни беды: в воду упадет, так рыб потравит, зверь найдёт дикий, так зубы сгниют, поговорит с кем, так и захворает тот. Вот и ходит он по свету, травит этот свет, а потом собою мёртвым травит всю округу. Туда всему и дорога.

– Так, – продолжал он, – про других не буду, не заслужил толковать. Сам серо на цветное смотрел. Ты много пьёшь-то?

– Да, по-разному, – признался Клим.

– Хочешь выпить?

– Можно, – равнодушно ответил Клим.

– Ан нету ни хера! – старик заржал во всё горло. Он хлопал себя по коленям и плескал слюнями вокруг.

– Сам пил, ничему не отказывал. И не только пил, мог и струну запустить. Так жил, что места не было моего. А как только меня прежнего не стало, тогда заменило всего, и мною прикинулось вся округа. И в ней меня нет, одна оболочка. Будто куль смятый, без ничего, из газеты, в которую рыбу завернули, выели, аккуратно смяли, чтоб жир не вышел. Текст уже не разобрать, слился, протёк, как пропись. Такой даже жопу вытереть брезгливо. А пульсировало и болело так, словно вытерли со всеми глистами, смяли и бросили. И шевелюсь то ли от этих червей, то ли от смеха. Да, видно, в газете той и в моём бормотании в унисон событиям изошло что-то и повело меня по миру. И всему, что терпеть во мне притерпело, всему, где быть, меня побывало по миру и помиловало. Богова миска. А ему такие, как я, видно, тоже, как масло.

Старик помолчал, вздохнул. Потом его опять понесло:

– А там каждый монастырь – те же глисты. Войти просто, лишь молитвы свистом. Гордость человечья, что гость я. И лечили мене все, и собачьи лапы давили на плечи.

Тело старика пульсировало, как в эпилепсии. Он закрыл глаза. Под веками бешено гоняли по своим орбитам его серые зрачки, словно хитрый напёрсточник проворными движениями желает заморочить увальня-обывателя. Голова его запрокинулась назад, руки, и без того дряблой кожей, мелко вибрировали.

Красная вязкая юшка прилила к голове Клима, обескровив остальные части тела. Казалось, что она сейчас поделится на фракции и превратится в слоёный холодец. И он устало катал единственную бусину, оставшуюся от рваных чёток, как упругую ртуть, между затёкшими от холода пальцами.

– Давай поспим, – просяще сказал старик, вернувшись в осознание, – а дальше выведу тебя обратно в эти гости ко всем на тебя похожим. И катись на все четыре стороны.

Клим уже спал и не слышал последней фразы.

Он бродил по землянке, такой низкой, что казалось, что у него сплющило шею. Келья из чернозёма, келья из песка. И так снова и сначала. Из черноземельных ниш: с потолка торчали мочковатые корни, как мусульманские бороды, заметно тронувшиеся в рост, бормоча без перерыва бульканьем словесной лавы. Из песочных, спутанных, как монашеские бороды, раздавался гул стремящихся вверх сосен, капала шипящая смола на песок, превращаясь в его потерянные янтарные чётки. Всё это одновременно наливалось и катилось следом. Клим потрогал шею, как юбку гриба, не дающую рассмотреть, что творилось внизу. Он превратился в пешку в этом лабиринте, который был непоследователен, словно условный шашечный гребешок на такси. Клим ушёл далеко, и смола из белых каморок беспорядочно попадала прямо на голову. Голова раскрылась зонтом, напрасно пытаясь принять эти капли. Они жгли и блестели от соприкосновения с плотью. Он рос из землянки и скоро весь вышел на поверхность, где всё вокруг кукарекало, пытаясь склевать эти ожоги с его башки. Резко наступило утро, предательски выдав его миру и всему, что копошилось вокруг. Свет лепил другое пространство, отличное от ночного, и слепил Клима, как чёрную пешку на белой клетке. Тот пытался выпрыгнуть, но туловище его, как резиновый сапог, вросло из подошвы в землю канатным кружевом каких-то грубых лобковых волос, цепляющихся за каждую неровность.

– Вставай!

По плечу Клима ударила холодная рука. Клим открыл глаза: в землянку бил свет, навязчивый и, казалось, пустой. Эта яма уже была наполнена ароматом зверобоя, потом двух мужиков, переживших непростые сны, подсохшими корнями, землёй и, как всегда, керосином. Старик протянул Климу кружку, в которой вчера стояла свеча. В кружке чай или травяной отвар, пробивающий и размягчающий ноздри, законопаченные на ночь засохшей носовой слизью. Клим протёр рукавом лицо, сел, облокотившись к стене напротив старика, понюхал содержимое кружки, отхлебнул, и тепло опять раздалось по организму, придавало сил жизни в унисон рассвету. Старик, кряхтя, разобрал люк, отделяющий их от леса.

– Допивай, пора идти, – добродушно сказал он, выговаривая каждое слово, которое обволакивало землянку и не стремилось во вне, как и тот аромат зверобоя в сосуде Клима и уже в нём самом.

– Снился ты мне сегодня, – старик потрогал голову, поводил рукой по своду черепа, будто желая навести побольше мути там, где её в избытке. – Видать, свидимся ещё. Сам придёшь, как позову.

– А пока походишь по миру, и твоя идея найдётся, – продолжал старец. – Но осторожней с идеями этими. В России каждая идея: в пожар, в кровь, в братскую могилу ведёт. Вот самая гуманная: царство божие построить. Вышли, других положили и постреляли, порезали, выкорчевали, а там пень вверх рогами. Взяли пень и обратно в землю, да так и успокоились. А раз успокоились, там и идея кончилась. Другая пришла: царство слабости человеческой: пол страны разграбили, пол страны на погост перевезли. Так вот, всякая мысль, которая тут всходы даст, зажужжит в мозгах: сначала у шмелей благородных, толстых, чревом волосатых тех, что не всяк цветок тронут, а чтоб послаще, чтоб патока. И понесут этот нектар богу в угоду. Опосля пчела приходит, худа серым телом своим, а там уже скуден луг. Так пчела – не шмель, найдёт, ежели потрудится. Находит и живёт, и хорошо её улью. И как только оказалось хорошо пчеле, так за ней осы летят с яркими туловами, каждая сама по себе. Жрут без разбора всё, пчёл давят. Мало им этого «всего». Пойдут, опустошат луг, а далее: по ямам мусорным, по объедкам, по мертвечине, по всему чуть живому. А в конце муха приходит, сожрёт: и пчёл, и ос, и шмелей останки и гниль какая, повсюду падаль. Луг зарастёт, запахнет, да только некому этот запах почуять. Мёртвым пахнет, мрёт луг.

– Пойдем, покажу, куда тебе, – произнёс он совсем тихо.

Они вместе с Климом вышли из землянки. Туман. Ветер менял тени леса местами. И опять, как в калейдоскопе, рухнуло тяжёлое небо на землю и лёгкие сухие травинки бросило вверх, они отдавали холоду своё промёрзшее нутро, будто холодный чай, который можно вдыхать. Мягкий воздух жидок и в то же время наполнен ароматом смол со сломанных деревьев.

 

– Туда тебе, – указал старик на пролесок, за которыми змеино шипели шинами автомобили, неслись, сигналя друг другу, перестраиваясь по обочинам в своих шашечных боях. – Дай Бог, свидимся, только уже не случайно. – И старик побрёл к себе, а Клим, ускорив шаг, вышел на трассу.

Он включил телефон, вставил карту, открыл приложение такси. В приложении его место было отмечено. Он заказал поездку до города и стал ждать.

Такси остановилось. За рулём был рязанский водила, который его сюда и привёз.

– О, здорово, местный! – поприветствовал он. – Как прогулка?

– Привет, – ответил Клим. – Нормально, в целом.

Они поехали. Водила периодически вглядывался в зеркало на Клима.

– Так вы знакомы? – наконец спросил он.

– С кем?

– Так парнишка постоянно именно меня заказывал. Доезжал до места, где ты вылез, и уходил. Потом вечером обратно его вёз. Что у вас там? Партизанский схрон? – он потряс своё тело смехом. Затрясло и автомобиль, повело, но тот умело выправил его, будто своё дутое тело, к которому прилагалась этакая вездеходка.

– А давно он сюда приезжал? – спросил Клим.

– После тебя сразу. А я ему говорю: «Остановку тут надо ставить и маршрутку пускать!» – опять хохот потряс салон.

– А обратно?

– Не, обратно пока нет.

– Слушай, а парень тот, как он тебе? – спросил Клим.

– Да, какой-то нервный, но вежливый.

Климу больше не хотелось говорить. Он прижался лицом к стеклу, смазав изображение. Казалось, что из леса выходят по их пути змеи с шелушащейся корой калеченных деревьев, зеркала болот с выдавленными насильно каблуками уступов, ключицами перегнивших веток, далее – пролесками и громадными муравьями наползающих на солнце кустарников.

Водила протянул визитку:

– Вот, вызывай, будешь в этих местах, дешевле обойдётся, как постоянному клиенту. Меня Василий зовут, – он протянул руку, похожую на резиновую перчатку, вставшую над банкой забродившей браги.

– Клим.

– Клима клином вышибает, – он опять принялся хохотать, похлопав по плечу пассажира. – Не обижайся. Тебе куда в этот раз?

– Домой. – Клим назвал адрес.

Дома, как всегда, царил беспорядок. Вечные уличные ветра надували шторы грязным пузырём. Прожжённый окурками линолеум выгибался наружу и извивался узорными закорючками. Шуршали сквозняком: обрывки этикеток, разноцветные стикеры, колбасная кожура. С полок удивленно выглядывала грязная посуда. Журнальный столик в испуге жался к кушетке. На нём пепельница. В ней, словно вросшие в золу пни, торчали короткие окурки с прикушенными концами. На полу разбросан пластик и алюминий, судорожно помятый, как свет в комнате. Клим щёлкнул выключателем: стало ещё грязнее. Заляпанная лакированная мебель поймала обмылок лампочки.

Он нашёл свой мобильный, сел на кушетку, набрал на работу:

– Я заболел. До конца недели возьму за свой счёт… совсем плохо… нет, в больницу не дойду, отлежусь дома… хорошо. – Сбросил.

Теперь можно выспаться. Клим выключил свет, не раздеваясь, повалился на проваленную кушетку, так же прожжённую местами, и закрыл глаза. Веки прозрачно налились красным туманом. В голове гулял тихий шёпот искажений окружающих звуков, преобразуя их во что-то знакомое и членораздельное, в музыку, отмеряемую примитивными ритмами. Мозг заполнило каким-то сюжетом, то ли происходившим когда-то и забытым, то ли происходящим не с ним, сопровождаемый резким запахом, знакомым, как этот сюжет.

Вдруг по всему телу пробежала судорога и необъяснимая паника. Эти образы и запахи застряли в сознании. Их хотелось стряхнуть, как градусник, как что-то инородное, но они накатывали снова, и казалось, что сейчас Клим или сойдёт с ума, или останется с этим навечно. Он открыл глаза и сел на кушетку. Его повело в сторону. Он повернул голову, будто вороша своё сознание, которое не могло зацепиться за реальность и прибывало в нём по ошибке. Не много погодя он рванулся к рюкзаку, достал флягу и крупными глотками запил это состояние, будто нажав аварийную кнопку сбоившего механизма. Сброс.

Со всех сторон давило какой-то плесневелой тоской. Захотелось заплакать или закричать так, чтобы кровь пошла горлом, вымывая из себя эту пыльную мышь, скребущую нутро. Находиться здесь стало невыносимо. Всё напоминало об одиночестве, тревоге, траурной грязи тишины. Копить молчание до конца недели сулило новые приступы депрессии.

Клим снова достал флягу, глубоко отхлебнул. Привычное мурчащее тепло разлеглось и распушилось внутри. Выдохнул. Затем взял телефон и начал звонить всем подряд, без разбора. Хотелось говорить, действовать, только не оставаться в этом оглушенном безмолвием пузыре.

Одиночество наступило пять лет назад, когда он расстался с бывшей после очередной ссоры. Хотя, если признаться, одинок Клим был всегда. Он пытался избегать этого ощущения, но неизбежно оказывался вовлечён ещё в более дикое осознание своего сиротства в окружающем. Друзей не было. Он отталкивал их своей прямотой и безучастным холодом или пугал экзистенциальной самобытностью и эстетическими принципами. В общем, Клим был непонятен и странен основной массе ординарных мирян.

Через время он попытался завязать отношения с противоположным полом, но бессознательно понимал, что тому глубоко серо на его переживания, истории, чувства.

Почти все из них искали в нём сырую глиняную породу, которую они потом приведут в форму этакого цветочного горшка. Туда, по прошествии времени они высадят своё тревожное растение, сохнущее от каждого сквозняка и отклонения в кислотности субстрата, на котором тот должен радужно произрастать. Не стираемой побежалостью по металлу, шевеля благодарными вёслами в солнечном потоке, растопыренными листьями, выдавливающих из нутра полезный кислород. Но глиняный Клим был пригоден только на черепицу, на бесполезные свистульки, на неправильной формы кирпич.

Одна из них с искренностью зрелой самки люто принялась лепить из него удобоваримую массу. Она, как могла, ломала его под себя. Они всё время куда-то шли, ехали, плыли, катились. Её любимыми местами пребывания были громадные, нарочито торчащие промеж вековых построек, торговые центры, от которых стыдливо хотелось отвести взгляд: с нишами бутиков и лавок с обязательными безделицами, с ароматным фастфудом, где можно сидеть на кривых ПВХ стульях и пить трехкратно дорогую газировку, болтая о пустячках и о тех самых лавках с барахлом. Вторым местом являлись циклопического вида жилищные комплексы, куда она непременно всякий раз тянула Клима, ставя в пример успешность народонаселения оных. Эти посещения приводили её в дикий восторг. Дабы исправить перекос из этой кондовой материальности, Клим пару раз посчитал нужным приобрести ей современное чтиво, нейтральное и признанное, по сути, оным даже обывателями всех стран мира, на что получал отпор критики и непонимания современной литературы вообще. Идеалом её являлась литература двухвековой давности из школьной программы, заключённая в обязательную бумагу, от которой его тошнило. Она, по ходу, и жила бы в той реальности и исповедовала бы те идеи, излагаемые в данных распухших и тоскливо огромных томах, если бы не была отчаянно тупа. Ему было лень закончить эти отношения, которые, по-правде, являлись просто дружбой и, как казалось той особе, симбиозом обоюдного сосуществования. Такое впечатление, что никаких чувств и не было совсем. Только обыкновенный, как в учебниках зоологии, паразит присосался к его телу и выкачивает всё живое, оставляя жгучую пустыню. Ей, скорее всего, может, и хотелось растаять в его ласках. Ей было приятно, когда его ладони касались самых её раскалённых мест, но эта осторожность во всём убивала всякую неосторожность Клима. Он вспомнил последнюю встречу с ней, когда они бродили по очередному торговому центру. Она, как всегда, не накрашенная, но приятно пахнущая лавандовым шампунем, вела его в очередную ловушку с втридорога умноженными ценами на одинарное шмотьё. Полимерный мир уютно обволакивал её потребляемой нормой, которой оставалось только задохнуться, как в презервативе. Так и случилось. Он и она просто больше никогда не позвонили друг другу.

Рейтинг@Mail.ru