Ничего хорошего в тот день так и не произошло.
Я выехал со второй партией лошадей на Пустошь и обнаружил, что есть слабые места, о которых я не имел представления. Этти спросила, не болит ли у меня зуб. «Похоже на то», – сказала она.
Я уверен, что мои зубы в полном порядке – и как насчет того, чтобы погалопировать. Лошадей пустили легким галопом, проверили, оценили, повторили, обсудили результаты. «Архангел, – сказала Этти, – будет готов к призам».
Когда я сказал ей, что собираюсь остаться сам в качестве временного тренера, она, похоже, испугалась.
– Но ты не сможешь.
– Спасибо за комплимент, Этти.
– Ну, я имею в виду… ты не знаешь лошадей. – Она остановилась и продолжила: – Ты почти никогда не ходишь на скачки. Тебя это никогда не интересовало, с детства. Ты плохо разбираешься в этом.
– Я справлюсь, – сказал я, – с твоей помощью.
Но ее это мало убедило, потому что она не была тщеславной и никогда не переоценивала собственные возможности. Она знала, что молодец. Но также знала, что в тренировках много такого, с чем ей не справиться на должном уровне. Такое критическое отношение к своему потенциалу было редкостью в «спорте королей», почти никто не был готов признать свои несовершенства. На трибунах всегда тысячи тех, кто знает все лучше.
– Кто будет делать заявки на участие в скачках? – сухо спросила она. По ее голосу было совершенно ясно, что я для этого не гожусь.
– Отец сам сможет делать, когда ему полегчает. У него будет много времени.
На это она кивнула с большим удовлетворением. Составление заявок на участие лошадей в подходящих для них скачках было важнейшим искусством в деле их обучения. Успех и престиж конюшни начинались с заполнения заявки на участие, где для каждой конкретной лошади определялась подходящая цель, которой полагалось быть не слишком высокой и не слишком низкой, а чтобы в самый раз. Успехи моего отца в основном базировались на том, как он решал, где и когда должна участвовать в скачках каждая лошадь.
Вокруг гарцевали двухлетние жеребцы. Один из них взбрыкнул и попал копытом в колено другого. Никто не успел вовремя среагировать, и второй жеребец захромал. Этти с каменным выражением лица отчитала обоих всадников, велела второму спешиться и отвести своего подопечного домой.
Парень шел в конце цепочки, а голова его жеребца опускалась при каждом шаге раненой ногой. Теперь колено распухнет, наполнится жидкостью и станет горячим, но, если повезет, через несколько дней все само собой пройдет. А если нет, то кому-то придется поставить в известность владельца. И этим кем-то буду я.
Короче, за одно утро три лошади: одна мертвая и две пострадавшие. Если так и дальше пойдет, то скоро толстяку не придется беспокоиться по поводу конюшни.
Когда мы вернулись, на подъездной дорожке стоял маленький полицейский автомобиль, а большой полицейский сидел в офисе в моем кресле и рассматривал свои ботинки. При моем появлении он решительно поднялся:
– Мистер Гриффон?
– Да.
Он без предисловий перешел к делу:
– К нам поступила жалоба, сэр, что сегодня утром одна из ваших лошадей сбила велосипедиста на Моултон-роуд. Также нам пожаловалась молодая женщина, что эта же лошадь подвергла опасности ее жизнь и жизнь ее детей.
Это был сержант в униформе, лет тридцати, крепкого телосложения и бескомпромиссный. Он говорил с агрессивной вежливостью, которая у некоторых полицейских походит на хамство, и я понял, что его симпатии на стороне жалобщиков.
– Сержант, а велосипедист был ранен?
– Я так понимаю, у него ссадины, сэр.
– А что с велосипедом? – спросил я.
– Не могу сказать, сэр.
– На ваш взгляд, не уместно ли в данном случае… э-э… внесудебное урегулирование инцидента?
– Не могу сказать, сэр, – невозмутимо повторил он. Однако на его лице явно читалось негативное отношение, и это не способствовало проявлению сочувствия или понимания. В моей голове всплыла одна из аксиом, которой руководствовался Рассел Арлетти: в деловых вопросах с профсоюзами, прессой или полицией никогда не пытайтесь понравиться им. Это лишь спровоцирует антагонизм. И никогда не шутите: ваши шутки не примут.
Я ответил сержанту таким же невозмутимым взглядом и спросил, есть ли у него имя и адрес велосипедиста. Чуть поколебавшись, он перелистнул пару страниц блокнота и назвал мне. Маргарет записала.
– А молодой женщины?
Он сообщил и это. Затем он спросил, может ли он взять показания у мисс Крейг, и я сказал: «Конечно, сержант» – и вывел его во двор. Этти быстро окинула его взглядом и бесстрастно ответила на его вопросы. Я оставил их и вернулся в офис, чтобы закончить с Маргарет бумажные дела: она предпочитала работать во время обеденного перерыва и уходить в три, чтобы забрать из школы детей.
– Не хватает нескольких бухгалтерских книг, – заметила она.
– Я брал их прошлым вечером, – сказал я. – Они в дубовой комнате – сейчас принесу.
В дубовой комнате было тихо и пусто. Интересно, как бы реагировал сержант, если бы я привел его сюда и сказал, что прошлой ночью двое мужчин в масках оглушили меня, связали и насильно увезли из дома. Кроме того, они угрожали убить меня и накачали анестетиком, перед тем как отвезти обратно.
«Правда, сэр? И вы хотите официально подать заявление?»
Я слегка улыбнулся. Глупость, да и только. Сержант посмотрел бы на меня крайне недоверчиво, и за это я вряд ли стал бы его винить. Только удручающее состояние здоровья да разбитый телефон на столе подтверждали реальность ночных событий.
Толстяку, подумал я, вряд ли нужно было предостерегать меня насчет обращения в полицию. Сержант сделал это за него.
Я возвращал бухгалтерские книги Маргарет, когда в офис, кипя от злости, вошла Этти.
– Вот индюк, болван из болванов…
– И часто такое случается? – спросил я.
– Конечно нет, – уверила меня Этти. – Бывает, конечно, что лошади вырываются, но обычно все обходится без такого переполоха. И я сказала этому старикану на велосипеде, что вы о нем позаботитесь. Непонятно, почему он пошел жаловаться в полицию.
– Сегодня вечером я зайду к нему, – сказал я.
– Прежний сержант… сержант Чабб, – напирала Этти, – он бы сам во всем разобрался. Он бы не пошел брать показания. А этот… этот здесь новичок. Его направили сюда из Ипсвича, и, похоже, ему это не нравится. Не удивлюсь, если его только что повысили. Чуть ли не лопается от собственной важности.
– Нашивки были новыми, – пробормотала Маргарет в знак согласия.
– У нас здесь всегда хорошие отношения с полицией, – мрачно сказала Этти. – Ума не приложу, зачем присылать в город того, кто ни черта не понимает в лошадях.
Всё, весь пар выпустила. Этти сделала носом резкий вдох-выдох, пожала плечами и изобразила легкую смиренную улыбку:
– Ну что ж, бывает и хуже.
У нее были ярко-голубые глаза и светло-каштановые волосы, которые вились в сырую погоду. С возрастом лицо ее огрубело, но осталось гладким, без единой морщины, и, как у большинства женщин с пониженной сексуальностью, в ее облике было много мужского. У нее были тонкие сухие губы и кустистые неухоженные брови, и ее девичья красота сохранилась лишь в моей памяти. Многим, кто наблюдал за ней, Этти казалась грустной и опустошенной, но на деле она была полна жизни и очень деятельна.
В своих бриджах и сапогах, она, стуча каблуками, направилась к выходу и с порога повысила голос на какого-то бедолагу, сделавшего что-то не так.
Если Этти Крейг нужна была Роули-Лодж, то Алессандро Ривера тут был не пришей не пристегни.
Он приехал под вечер того же дня.
Я был во дворе – проводил вечерний осмотр лошадей в стойлах. Мы с Этти дошли до пятого отсека, откуда должны были пройтись по дальнему двору, прежде чем снова направиться к дому.
Выйдя из очередного денника, мы наткнулись на одного из наших пятнадцатилетних учеников.
– Там кто-то хочет вас видеть, сэр, – явно волнуясь, сказал он.
– Кто?
– Не знаю, сэр.
– Владелец?
– Не знаю, сэр.
– Где он? – спросил я.
– У подъездной дорожки, сэр.
Я посмотрел поверх его головы. За двором, на гравии, был припаркован большой белый «мерседес», у капота которого стоял шофер в форме.
– Закончи сама, Этти, хорошо? – сказал я.
Я пересек двор и вышел на подъездную дорожку. Шофер скрестил руки на груди и поджал губы, словно демонстрируя, что он против братания. Я остановился в нескольких шагах от него и посмотрел внутрь машины.
Ближайшая ко мне задняя дверца открылась – появилась небольшая ступня в черной туфле, затем колено в темной брючине и, наконец, медленно выпрямляясь, сам их обладатель.
Сразу было ясно, кто он такой, хотя сходство с отцом ограничивалось лишь властным клювом носа и непоколебимым твердокаменным взглядом черных глаз. Сын был немного ниже отца и худощав. У него были жесткие густые черные волосы, вьющиеся пружинками вокруг ушей, а бледному лицу, казалось, не хватало загара. Но главное – на нем лежала печать обескураживающей зрелости, а рот был сжат столь решительно, что ему мог бы позавидовать стальной капкан. Может, гостю и было восемнадцать, но он был далеко не мальчик.
Я подумал, что его голос будет похож на голос его отца: четкий, без акцента и эмоций.
Так оно и оказалось.
– Я Ривера, – представился он. – Алессандро.
– Добрый вечер, – сказал я, стараясь, чтобы это прозвучало вежливо, холодно и равнодушно.
Он заморгал.
– Ривера, – повторил он. – Я Ривера.
– Да, – подтвердил я. – Добрый вечер.
Прищурившись, он внимательно посмотрел на меня. Если он думал, что я буду пресмыкаться перед ним, то его ждало разочарование.
Видимо, что-то такое он уловил, слегка удивился и принял несколько высокомерный вид.
– Я так понимаю, что ты хочешь стать жокеем, – сказал я.
– Намереваюсь.
Я небрежно кивнул:
– Без твердой решимости жокеем стать невозможно, – с ноткой снисхождения заметил я.
Он отреагировал мгновенно, реплика ему явно не понравилась. Ну и отлично. Но подобные уколы – это все, что я мог себе позволить, и на его месте я бы воспринял их просто как свидетельство моей полной капитуляции.
– Я привык добиваться успеха, – заявил он.
– Как это мило, – сухо ответил я.
Это скрепило нашу абсолютную взаимную неприязнь. Я почувствовал, как он переключил передачу на самые большие обороты, – похоже, он собирался помериться со мной силами в схватке, которую, как он считал, его отец уже выиграл.
– Я приступаю немедленно, – сказал он.
– Мне еще половину конюшен надо осмотреть, – невозмутимо сказал я. – Если ты подождешь, пока я закончу, мы обсудим твое намерение.
Я вежливо наклонил голову – пустая формальность, – и, не дожидаясь, пока он снова бросит в атаку весь свой небольшой вес, я плавно повернулся и неспешно направился обратно к Этти.
Когда мы по порядку обошли все конюшни, кратко обсудив подготовку и перспективы каждой лошади и наметив задания на следующее утро, мы наконец вернулись к четырем внешним стойлам, из которых теперь только три были заняты, а четвертое, где был Мунрок, пустовало.
«Мерседес» все еще стоял на подъездной дорожке, в нем сидели Ривера и шофер. Этти с любопытством посмотрела на них и поинтересовалась, кто это.
– Новый клиент, – ограничился я двумя словами.
Она удивленно наморщила лоб:
– Нехорошо заставлять его ждать!
– Этот, – заверил я ее с одному мне понятной невеселой иронией, – никуда не денется.
Но Этти знала, как обращаться с новыми клиентами, и заставлять их ждать в машине было неприлично. Она торопилась обойти последние три стойла и, не скрывая озабоченности, попросила меня вернуться к «мерседесу». Завтра, без сомнения, она поостынет.
Я открыл заднюю дверь автомобиля и сказал гостю:
– Проходи в офис.
Он вылез из машины и, не говоря ни слова, последовал за мной. Я включил тепловентилятор, сел за стол на место Маргарет и указал Алессандро на вращающееся кресло напротив. Он не стал артачиться, а просто сделал, как я предложил.
– Стало быть, – сказал я с лучшей из своих интонаций, – ты хочешь начать завтра.
– Да.
– В каком качестве?
Он поколебался.
– Как жокей.
– Никак невозможно, – резонно возразил я. – Пока нет никаких скачек. Сезон начнется только через четыре недели.
– Я знаю это, – сухо сказал он.
– Я полагал, ты хочешь поработать в конюшне. Хочешь присматривать за двумя лошадьми, как все остальные?
– Конечно нет.
– Тогда что?
– Буду тренироваться в верховой езде два или три раза в день. Ежедневно. Я не буду убирать стойла и кормить лошадей. Я желаю только ездить верхом.
Разумеется, Этти и прочие придут от такой перспективы в восторг. В дополнение к прочему, мне в ближайшее время предстоит столкнуться с протестом нашего персонала, или, попросту говоря, – с бунтом. Никто из парней не собирался чистить стойло и ухаживать за лошадью ради счастья увидеть Риверу верхом на ней.
Однако я лишь спросил, какой у него опыт.
– Я умею ездить верхом, – решительно заявил он.
– На скаковых лошадях?
– Я умею ездить верхом.
Это мне ни о чем не говорило. Я попробовал еще раз:
– Ты когда-нибудь участвовал в каких-либо скачках?
– В любительских.
– Где?
– В Италии и в Германии.
– Выиграл что-нибудь?
Он одарил меня мрачным взглядом:
– Две выиграл.
Ну хоть что-то, подумал я. По крайней мере, это допускало, что он останется. В его случае победа сама по себе не имела никакого значения. Его отец мог купить фаворита и навредить сопернику.
– Но теперь ты хочешь стать профессионалом?
– Да.
– Тогда я подам заявку на получение для тебя лицензии.
– Я сам могу подать.
Я покачал головой:
– Тебе нужно получить лицензию стажера, и мне придется подать соответствующую заявку.
– Я не желаю быть стажером.
– Если ты не станешь стажером, ты не сможешь претендовать на весовую скидку, – терпеливо объяснил я. – В Англии на гладких скачках единственный, кто может претендовать на скидку по весу, – это жокей-стажер. Без весовой скидки владельцы лошадей сделают все, чтобы ты не сел на их лошадь. На самом деле, без весовой скидки вся эта затея – просто пустой номер.
– Мой отец… – начал он.
– Твой отец может угрожать хоть до посинения, – перебил я. – Я не могу заставить владельцев нанять тебя, я могу лишь убеждать их. Без весовой скидки их никогда не переубедить.
Он обдумал услышанное – причем его лицо ничего не выражало – и сказал:
– Мой отец говорил, что любой может подать заявку на получение лицензии и что стажироваться не обязательно.
– В теории это так.
– А на практике не так…
Это прозвучало скорее как утверждение, а не вопрос. Он ясно понял то, что я сказал.
«Интересно, насколько серьезны его намерения», – подумал я. Вполне возможно, что, прочтя договор о стажерстве и увидев, с чем связался, он просто вернется в свою машину и уедет. Я порылся в одном из аккуратных ящиков стола Маргарет, вытащил и протянул ему печатную копию соглашения.
– Тебе нужно будет подписать это, – небрежно сказал я.
Не моргнув глазом, он прочел договор и, учитывая содержание последнего, тем самым проявил замечательную выдержку.
Знакомые слова всплыли в сознании: «Стажер обязан искренно и беспрекословно подчиняться Наставнику и неукоснительно выполнять все его законные требования… обязан не прерывать обучения у Наставника и не разглашать никаких профессиональных секретов Наставника… и обязан отдавать Наставнику все заработанные денежные средства и прочие вещи… и обязан во всех остальных делах и вопросах вести себя согласно статусу исполнительного, верного и надежного стажера».
Он положил бланк на стол и посмотрел на меня:
– Я не могу это подписать.
– Твоему отцу тоже придется это подписать, – заметил я.
– Он не подпишет.
– Тогда на этом все, – сказал я, откидываясь на спинку кресла.
Он посмотрел на бланк.
– Адвокаты моего отца составят другое соглашение, – сказал он.
Я пожал плечами:
– Без документа, подтверждающего обучение, ты не получишь лицензию жокея-стажера. Этот документ составлен на основе правил обучения, общих для всех профессий со времен Средневековья. Если ты с отцом их изменишь, он не будет соответствовать требованиям лицензирования.
После напряженной паузы он сказал:
– Этот пункт о передаче всех денег наставнику – означает ли это, что мне придется отдавать вам все, что я смогу заработать на скачках?
В его голосе, как и следовало ожидать, звучало недоверие.
– Это действительно так, – подтвердил я, – но в наши дни принято, чтобы наставник возвращал половину гонорара за скачки стажеру. Разумеется, вдобавок к еженедельному пособию.
– Если я выиграю дерби на Архангеле, вы заберете половину. Половину заработка и половину призовых?
– Все верно.
– Это нечестно!
– Ты сначала выиграй, а потом уж о деньгах беспокойся, – без всяких церемоний сказал я и увидел, как костром полыхнуло его высокомерие.
– На достаточно хорошей лошади я выиграю.
«Это самообман, приятель», – подумал я и промолчал.
Он резко встал, взял бланк и, не сказав больше ни слова, вышел из офиса, покинул дом, двор и уселся в машину. «Мерседес», урча, увез его, а я остался сидеть, откинувшись на спинку кресла Маргарет, с надеждой, что видел его в последний раз. Морщась от постоянных приливов головной боли, я задавался вопросом, не приведет ли меня в норму тройная порция бренди.
Попробовал.
Не помогло.
Утром его не было видно, и по всем показателям день прошел лучше вчерашнего. Колено двухлетки, которого пнули, раздулось, как футбольный мяч, но он довольно уверенно ступал на эту ногу, а порез у Лаки Линдси оказался поверхностным, на что и надеялась Этти. Пожилой велосипедист накануне вечером принял за свои ссадины мои извинения и десять фунтов, и у меня осталось впечатление, что за аналогичную добавку к его пенсии мы можем и впредь, в любое время дня и ночи, снова сбивать его. Архангел отработал галопом по склону на средней скорости шесть фарлонгов[5], и ночной сон разгладил во мне некоторые складки.
Но Алессандро Ривера все-таки вернулся.
Он подъехал в «мерседесе» как раз в тот момент, когда мы с Этти закончили вечерний обход последних трех денников, – причем рассчитал время так точно, что я подумал, не следил ли он все это время за нами с Бери-роуд.
Я мотнул головой в сторону офиса, и он последовал за мной. Я включил обогреватель и сел, как и раньше. Он сделал то же.
Он достал из внутреннего кармана договор и протянул его через стол. Я взял его, развернул и взглянул на обратную сторону.
Никаких изменений не произошло. Договор остался в том же точно виде, в каком я его отдал. Однако появилось четыре дополнения, то есть подписи Алессандро Риверы и Энсо Риверы, засвидетельствованные в отведенных для этого местах.
Я посмотрел на уверенный, с нажимом, почерк обоих Ривер и на нервные каракули свидетелей. В подписанном договоре не был заполнен ни один из пробелов – даже не указаны ни время, в течение которого должно было проходить обучение, ни еженедельное пособие, которое следовало выплачивать наставнику.
Он наблюдал за мной. Я встретил холодный взгляд его черных глаз.
– Вы с отцом оставили договор в таком виде, – тихо сказал я, – потому что у вас нет ни малейшего намерения следовать этому документу.
Его лицо не изменилось.
– Думайте, что хотите, – сказал он.
Так я и сделал. И я подумал, что сын не был таким преступником, как его отец. Сын серьезно отнесся к юридическим обязательствам, связанным с договором. В отличие от отца.
Маленькую отдельную палату в больнице Северного Лондона, куда привезли моего отца после аварии, казалось, чуть ли не полностью занимали рамы, веревки, шкивы и грузы, которые украшали его высокую кровать. Помимо всего этого, там было окно с высоким подоконником, мягкими в цветочек занавесками и с видом на кусочек неба, перекрытый задней стороной другого здания, а еще – раковина на уровне груди с кранами-рычагами, чтобы их можно было поворачивать локтями, прикроватная тумбочка, на которой в стакане воды покоились его нижние зубы, и подобие кресла для посетителей.
Ни цветов, сияющих на фоне маргаринового тона стен, и никаких украшающих тумбочку открыток с вдохновенными пожеланиями здоровья. Он не любил цветы и сразу отправил бы все, что пришло, в другие палаты, и вряд ли кто-нибудь рискнул бы послать ему глянцевую открытку с какой-нибудь пафосной или забавной надписью – он счел бы это верхом пошлости.
Палата была слишком скромной по сравнению с тем, что он мог себе позволить, если бы сам выбирал, но мне с первых, критических для него дней эта больница показалась эффективной без особых усилий. В конце концов, как будничным голосом объяснил мне один врач, здесь приходилось постоянно иметь дело с покалеченными пациентами, извлеченными из разбитых машин на трассе A-1. Здесь привыкли к этому. Приспособились. Жертв несчастных случаев сюда поступало больше, чем в обычные больницы.
Он считал, что я был не прав, настояв на отдельной палате для отца, так как ему было бы легче переносить свое состояние в общей палате, где много чего происходит, но я заверил его, что он не знает моего отца. Врач пожал плечами и согласился, но предупредил, что отдельные палаты у них не ахти что. Они и были не ахти что. Из них хотелось как можно скорее унести ноги.
В тот вечер, когда я навестил отца, он спал. Боль, которую он перенес за последнюю неделю, оказала свое разрушительное действие: кожа вокруг глаз потемнела, морщины углубились, лицо приобрело землистый оттенок, и отец выглядел беззащитным, как никогда прежде. Губы, обычно упрямо сжатые, безвольно разомкнулись, и с закрытыми глазами он, казалось, больше не подвергал осуждению подавляющую часть всего происходящего вокруг. Прядь седоватых волос мягко спускалась ему на лоб, придавая всему облику смиренный и дружелюбный вид, что категорически не соответствовало реальности.
Добрым отец не был. Почти все детство я боялся его, а почти всю подростковую пору я его ненавидел, и только в последние несколько лет я начал понимать его. Суровость, с которой он обращался со мной, была, по сути, не отчуждением и неприятием, а отсутствием воображения и неспособностью любить. Он не верил в воспитание поркой, но щедро наказывал другими способами, то лишая меня чего-нибудь, то обрекая на заточение, при этом не понимая, что то, что для него было пустяком, для меня оказывалось пыткой. Быть запертым в спальне на три или четыре дня, возможно, и не подпадало под категорию намеренной жестокости, но это заставляло чувствовать себя униженным, полным стыда. Мои попытки не совершать ничего такого, что мой отец мог бы расценить как проступок, были тщетны, и в результате я стал самым забитым ребенком Ньюмаркета.
Он отправил меня в Итон, который на свой лад оказался таким же бездушным, и в день, когда мне исполнилось шестнадцать лет, я сбежал.
Я знал, что он так и не простил меня. Родная тетушка передала мне его яростный комментарий о том, что он научил меня верховой езде и послушанию, а что еще может сделать для своего сына отец?
Он не предпринял никаких усилий, чтобы вернуть меня, и за все годы моей коммерческой деятельности мы ни разу не общались. В конце концов, после четырнадцатилетнего отсутствия, я отправился на скачки в Аскоте, зная, что он будет там, с желанием наконец помириться.
Когда я произнес «мистер Гриффон», он, стоявший в группе людей, обернулся, поднял брови и вопросительно посмотрел на меня. В его холодном взгляде ничего не отразилось. Он не узнал меня.
Скорее повеселев, чем смутившись, я сказал:
– Я твой сын… Я Нил.
Он не проявил никаких эмоций, кроме удивления, и, негласно согласившись, что ожидать чего-то особенного с обеих сторон пока не стоит, он сказал, что в любой день, когда я окажусь в Ньюмаркете, я могу позвонить и повидаться с ним.
С тех пор я заглядывал к нему три или четыре раза в год, иногда чтобы опрокинуть рюмочку, иногда чтобы пообедать, но никогда там не оставался; и в свои тридцать лет я смотрел на него более здраво, чем в пятнадцать. Он по-прежнему пытался меня критиковать и воспитывать, что-то запрещать, но поскольку я больше не зависел от его одобрения и поскольку он больше не мог запирать меня в спальне за непослушание, я находил некое чуть извращенное удовольствие в его обществе.
Когда меня после несчастного случая срочно вызвали в Роули-Лодж, я подумал, что не буду спать на своей прежней кровати, что выберу какую-нибудь другую. Однако на самом деле я спал, где и прежде, потому что комната была приготовлена для меня, во всех остальных мебель была укрыта чехлами от пыли.
Слишком много воспоминаний накатило на меня, когда я увидел ту же самую обстановку и те же пятьдесят раз читанные книги на маленькой книжной полке. Так что по возвращении в родительский дом я постарался как можно циничнее усмехнуться над самим собой и в ту первую ночь долго не мог уснуть, лежа в темной, с закрытой дверью спальне.
Я сел в кресло и почитал номер «Таймс», лежавший на кровати. Его рука, желтоватая, веснушчатая, с толстыми узловатыми венами, бессильно покоилась на простыне, все еще придерживая очки в черной оправе, которые он снял перед сном. Я вспомнил, что, когда мне было семнадцать, я стал носить такую оправу с простыми стеклами, поскольку в очках выглядел солиднее, а я хотел, чтобы мои клиенты воспринимали меня как взрослого и авторитетного человека. Не знаю, сыграла ли тут какую-то роль оправа, но бизнес мой процветал.
Отец пошевелился и тяжело вздохнул, расслабленная рука конвульсивно сжалась в кулак, да так сильно, что могла бы раздавить линзы очков.
Я встал. Его лицо исказилось от боли, на лбу выступили капельки пота, но он почувствовал, что в комнате кто-то есть, и как ни в чем не бывало широко открыл глаза:
– А, это ты.
– Я позову медсестру, – сказал я.
– Нет. Через минуту станет получше.
Но я все равно пошел за медсестрой, и она, посмотрев на часы, вверх ногами приколотые к халату на ее груди, заметила, что ему уже почти пора принимать таблетки.
После того как он проглотил лекарство и ему полегчало, я заметил, что за то короткое время, пока меня не было в палате, он успел вставить нижнюю челюсть. Стакан на тумбочке стоял пустой. Такой он, мой отец, – чувство собственного достоинства для него превыше всего.
– Ты нашел кому передать руководство? – спросил он.
– Давай я тебе подушки положу поудобней? – предложил я.
– Оставь, не трогай их, – отрезал он. – Ты нашел кого-нибудь, кто возьмет на себя конюшню?
Я знал, что он не отвяжется, пока я не дам ему прямой ответ.
– Нет, – сказал я. – В этом нет необходимости.
– Что ты имеешь в виду?
– Я решил сам остаться.
Он открыл рот, точно как Этти, а затем решительно закрыл.
– Ты не справишься. Ты ни черта в этом не смыслишь. Тебе не выиграть ни одной гонки.
– Лошади что надо, Этти что надо, а ты можешь прямо здесь готовить заявки.
– Ты не возьмешь на себя руководство. Ты найдешь кого-нибудь толкового, кого я одобрю. Лошади слишком ценны, чтобы ими занимались дилетанты. Ты будешь делать, что я скажу. Слышишь? Будешь делать, что я скажу.
Обезболивающие таблетки начали действовать на его глаза, если еще не на язык.
– Лошадям от меня никакого вреда не будет, – сказал я, подумав о Мунроке, Лаки Линдси и двухлетнем жеребце, которого пнули в колено, и мне ничего так не захотелось, как немедленно передать Бредону все это хозяйство.
– То, что ты продаешь антиквариат, – не без ехидства сказал он, – совершенно не означает, что ты можешь управлять конюшней скакунов. Ты переоцениваешь себя.
– Я больше не продаю антиквариат, – спокойно заметил я. Он и сам прекрасно это знал.
– Принципы другие, – сказал он.
– Принципы в любом бизнесе одни и те же.
– Чушь собачья.
– Надо лишь правильно рассчитать затраты и предоставлять клиенту то, что он хочет.
– И в голову не приходит, как ты предоставишь им победителей, – презрительно бросил он.
– Что ж, – сказал я сдержанно, – почему бы и нет.
– Да неужели? – едко спросил он. – И вправду сможешь?
– Смогу, если ты будешь меня консультировать.
Подыскивая адекватный ответ, он долго молчал, уставившись на меня. Зрачки его серых глаз сузились до точек. Мышцы, поддерживающие нижнюю челюсть, ослабли.
– Ты должен кого-нибудь найти, – сказал он уже заплетающимся языком. Я уклончиво мотнул головой, обозначив нечто среднее между кивком и несогласием, и на этом наш спор закончился. Далее он задал лишь несколько вопросов о лошадях. Я рассказал ему, что каждая из них выполняла во время тренировок, и он, казалось, забыл о своих сомнениях в моей компетентности. Когда спустя некоторое время я уходил, он почти засыпал.
Я позвонил в дверь своей собственной квартиры в Хэмпстеде – два длинных и два коротких звонка, и мне тут же три раза пропиликали в ответ, что означало «входи». Так что я вставил ключ в замок и открыл дверь.
В холле из глубины раздался голос Джилли:
– Я в твоей спальне.
– Удобно устроилась, – сказал я себе с улыбкой. Но она красила стены.
– Не ждала тебя сегодня, – сказала она, когда я поцеловал ее. Она отвела руки назад, чтобы не испачкать мою куртку желтой охрой. Ее лоб был отмечен полоской краски, а блестящие каштановые волосы покрылись пылью, и выглядела она приветливо и непринужденно. У тридцатишестилетней Джилли была фигура, которой позавидовала бы любая модель, и привлекательное лицо умудренного жизнью человека, с умным взглядом серо-зеленых глаз. Она была зрелой и уверенной в себе женщиной, с богатым духовным опытом. В прошлом у нее были распавшийся брак и мертвый ребенок. Она ответила на объявление о сдаче в аренду жилой площади, которое я поместил в «Таймс», и в течение двух с половиной лет она была моей квартиранткой и много кем еще.
– Что ты думаешь об этом цвете? – спросила она. – И у нас будет ковер цвета корицы и зеленые в потрясающую розовую полоску занавески.
– Надеюсь, ты шутишь.
– Это будет выглядеть восхитительно.
– Брр… – сказал я, но она просто рассмеялась.
Когда она начала снимать эту квартиру, здесь были белые стены, полированная мебель и голубые шторы. Джилли сохранила только мебель, и «шератон» и «чиппендейл»[6] чуть не задыхались в новой обстановке.
– У тебя усталый вид, – сказала она. – Хочешь кофе?
– И бутерброд, если есть хлеб.
Она подумала:
– Во всяком случае, есть хрустящие хлебцы.
Она постоянно сидела на диетах, и ее идея диеты заключалась в том, чтобы не покупать еду. Это приводило к чрезмерному чревоугодию вне дома, что на корню уничтожало ее цель.
Джилли внимательно выслушивала мои проповеди о том, что организму нужен подходящий белок, такой как в яйцах и сыре, а затем радостно продолжала гнуть свое в том же духе. Это заставило меня довольно скоро понять, что она боролась за свои размеры не для победы на конкурсах красоты, а чтобы ее платья с сорокадюймовым объемом бедер были ей впору. Она сбрасывала вес, только когда платья становились ей тесноваты. Стоило ей захотеть – и у нее получалось. Диета не была ее навязчивой идеей.