– Боже, до чего хорошо… – Она гребла одной рукой, медленно поворачиваясь по кругу. – Удивительно! Ненависть приносит намного больше наслаждения, чем какая-то там любовь. Любовь капризна, утомительна, требовательна, переменчива. Она тебя использует. – Ее глаза были закрыты, лицо блестело капельками воды, волосы расплылись вокруг головы, точно щупальцы медузы. – Ненависть – иное дело! Ненависть можно использовать, можно ею управлять, придавать ей форму. Она будет по твоему желанию твердой или пластичной. Любовь тебя унижает, ненависть – пестует. Такое успокоение… Мне гораздо легче.
– Я очень рада, мам.
Я и правда радовалась, что она повеселела, только мне не нравилось это веселье, я ему не верила, подозревала, что рано или поздно оно даст трещину и наружу вырвутся чудовища.
Мы поехали на машине в Тихуану. Не остановились купить пиньяту, цветы из гофрированной бумаги, сережки или кошельки. Глядя на клочок бумаги, мама кружила по переулкам мимо ослов, выкрашенных под зебру, и низеньких индейских женщин с детьми, которые просили милостыню. Я отдала им всю мелочь и получила в подарок одеревеневшую от старости жвачку. Мама не обращала на меня никакого внимания. Потом нашла то, что искала, – ярко-освещенную, как в Лос-Анджелесе, аптеку с провизором в белом халате.
– Por favor, tiene usted DMSO?[1]
– У вас артрит? – отозвался он на уверенном английском.
– Да. Именно. Один знакомый сказал, что у вас продается.
– Сколько вам? – Он вытащил три тары: размером с пузырек ванили, жидкость для снятия лака и бутылку уксуса.
Она выбрала самую большую.
– По чем?
– Восемьдесят долларов, мисс.
– Восемьдесят…
Мама задумалась. Восемьдесят долларов – продукты на две недели или бензин на два месяца. Что это за дорогущая штука такая, ради которой нужно ехать в Тихуану?
– Не надо! – взмолилась я. – Поедем куда глаза глядят! В Ла-Пас!
По взгляду мамы я поняла, что застала ее врасплох, и продолжала говорить, надеясь что, быть может, смогу вернуть нас на какую-нибудь известную мне планету.
– Сядем утром на первый паром! Пожалуйста! Поедем в Халиско, Сан-Мигель-де-Альенде. Закроем счета, переведем все на карту – и мы свободны!
До чего просто. Она знает все заправки отсюда до Панамы, дешевые величественные отели в центре городов, с высокими потолками и деревянным резным изголовьем кроватей. Через какие-то три дня между нами и этой предвещающей катастрофу бутылкой проляжет тысяча миль.
– Тебе же всегда там нравилось! Ты не хотела возвращаться в Штаты!
На мгновение мне удалось ее увлечь. Она вспоминала проведенные там годы, любовников, цвет моря. Однако чары оказались недостаточно сильными, я не умела завораживать словами, как она, не хватало таланта, и образ растаял, возвращая ее к одержимости: Барри и блондинка, Барри и рыжая, Барри в полосатом халате.
– Поздно, – проговорила она, вытащила бумажник и отсчитала четыре двадцатки.
Ночью мама варила в кухне что-то неописуемо странное: бросала в кипящую воду олеандры, корешки ползучего растения с яркими, похожими на граммофонную трубу цветами; замачивала собранные под луной на соседской изгороди мелкие цветы в форме сердечка, уваривала настой. Из кухни валил запах зелени и гнили. Она выбросила килограммы мокрой, похожей на шпинат массы в чужой мусорный бак. Она больше ничего мне не объясняла – сидела на крыше и разговаривала с луной.
– Что такое ДМСО? – спросила я Майкла вечером, когда она ушла.
Он пил виски, настоящий «Джонни Уокер», празднуя новую роль в «Макбете» в Центре искусств. Произносить название пьесы вслух не полагалось – плохая примета, с учетом всей описанной в ней нечисти; нужно говорить «шотландская пьеса». Майкл рисковать не собирался – вот уже целый год у него, кроме начитки книг, никакой работы не было.
– Помогает при артрите.
Я полистала глянцевый журнал и небрежно осведомилась:
– Что-то ядовитое?
– Абсолютно безобидное.
Он поднял стакан, посмотрел на янтарную жидкость и медленно пригубил, с наслаждением закрыв глаза.
Хорошие новости застали меня врасплох.
– А для чего оно?
– Ускоряет всасывание лекарств через кожу. Так действуют никотиновые и прочие пластыри. Приклеиваешь – и благодаря ДМСО вещество попадает через кожу прямо в кровь. Классная штука. Помню, давным-давно народ боялся, что хиппи начнут обмазывать смесью ДМСО и ЛСД дверные ручки в общественных местах. – Он засмеялся, поднес стакан к губам. – Стали бы они тратить кислоту на добропорядочных придурков!
Я нигде не могла найти бутылку. Проверила под раковиной на кухне и в ванной, посмотрела в ящиках… В нашей квартире прятать было особенно негде, да и вообще, не в мамином это характере. Я не ложилась спать, ждала ее. Она вернулась поздно с красивым молодым человеком, черные кудри которого спускались до середины спины. Они держались за руки.
– Это Иисус, – представила она. – Поэт. А это моя дочь, Астрид.
– Привет, – сказала я. – Мам, можно тебя на секундочку?
– Тебе пора спать… Сейчас вернусь. – Она улыбнулась Иисусу, выпустила его руку и прошла со мной на затянутую сеткой веранду.
Мама снова стала красавицей, круги под глазами исчезли, волосы струились водопадом.
Я легла. Она прикрыла меня простыней, погладила по щеке.
– Мам, куда делась та бутылка из Мексики?
Она продолжала улыбаться, но ее глаза сказали все.
– Не делай этого! – взмолилась я.
Она поцеловала меня, погладила холодной рукой по голове и ушла. Ее рука всегда оставалась прохладной, несмотря на жару, горячие ветра и пожары.
На следующий день я набрала номер Барри.
– «Туннель любви…» – донесся пьяный женский голос и хихиканье.
Вдалеке послышался бархатный голос Барри. Он взял трубку.
– Алло!
Я хотела его предупредить, но теперь все забылось, перед глазами стояло только мамино лицо, когда она вышла от него в тот день. Как она раскачивалась, как раскрывала рот… Да и что я могла ему сказать? «Осторожнее, ничего не трогай, ничего не ешь»? Он уже и так ее опасался. Если я скажу, ее могут арестовать. Нет, я не причиню боль моей маме ради какого-то Барри Колкера и его трахающихся статуэток. Заслужил! Раньше надо было думать!
– Алло! – повторил он.
Женщина что-то сказала и идиотски засмеялась.
– Ну и пошли вы в жопу! – произнес он и повесил трубку.
Больше я не звонила.
Мы сидели на крыше и смотрели на луну, красную и огромную в пахнущем гарью воздухе. Она висела над городом, точно над доской для спиритических сеансов. Вокруг греческим хором выли сирены, а мать безумным низким голосом шептала:
– Ничего они нам не сделают! Мы викинги, мы идем на битву безоружные, ради куража и крови.
Наклонилась и поцеловала меня в голову. От нее пахло металлом и дымом.
Горячий ветер все не стихал.
Настало время, которое я почти не могу описать, – жизнь под землей. Под решеткой, во влажной темноте канализационного коллектора, била крыльями птица. Наверху грохотал город. Имя ей было Потерянная. Имя ей было Ничья Дочь.
Снилось, как мама идет по городу камней и руин, городу, где недавно была война. Она слепа, ее глаза пусты и белы, точно камни. Вокруг пожары, высокие дома с треугольниками над замурованными окнами. Слепые окна и ее невидящие глаза, и все же она идет ко мне, неумолимая и безумная. Ее лицо утратило форму и стало ужасающе пластичным. Над скулами, под глазами образовались вмятины, словно кто-то продавил податливую глину большими пальцами.
Каким тяжелым в те дни было низкое свинцовое небо, какими тяжелыми были мои крылья, мой испуганный полет под землей! Лица, губы, ждущие моего признания… Они меня утомляли, я засыпала. «Расскажи, что произошло». Что я могла ответить? Стоило мне открыть рот, оттуда выпадали камни, белые глаза моей бедной матери. Глаза, в которых я искала спасения. Снилось бегущее по улицам молоко, белое молоко и стакан. Молоко капало в коллектор, точно слезы. Я прижимала к лицу ее кимоно, вдыхала запах фиалок и гари, теребила шелк.
Там, под землей, обитало много детей, младенцев, подростков, и в комнатах гулко отдавалось эхо, словно в метро. Оглушительная, кошмарная музыка, крики, плач, бесконечный телевизор. Удушливый чад с кухни, тошнотворный запах мочи и хвойного чистящего средства. Женщина, которая всем этим заправляла, через равные промежутки времени вытаскивала меня из постели и усаживала вместе с другими за стол перед тарелкой мяса, фасоли и зелени. Я покорно ела и возвращалась в кокон кровати и сна, на шуршащую клеенчатую простыню. Часто просыпалась мокрая по самую грудь.
У девочки на соседней кровати случались припадки. Нянечка говорила: «За детей с отклонениями, как вы, больше платят».
Стены комнаты украшали коричневатые рисованные розы. Я их считала. Сорок в диагональных рядах, девяносто две – в горизонтальных. Изображения Христа, Джона Ф. Кеннеди и Мартина Лютера Кинга над комодом. Христос в стороне, а другие повернуты влево, в профиль, как лошади на старте. Управляющая, миссис Кэмпбелл, худая и сморщенная, как изюмина, смахивала пыль желтой футболкой. Скакуны выровнялись у стартовых ворот, закусив удила. Она поставила на семерку, Гордость Медеи. В тот день мы все наступили на люк и провалились. Я снова и снова проводила поясом кимоно по губам, ощущая вкус утраты.
День ее ареста воскресал в снах, я, словно по туннелю, неизменно возвращалась в отправную точку. Стук в дверь. Раннее утро, еще темно. Снова стук. Голоса. Барабанят сильнее… Когда я прибежала к ней в комнату, копы, в форме и в штатском, уже ворвались. Управляющий домом маячил в дверях в шапочке для душа. Они вытащили мать из постели, прикрикивая, словно злобные псы. Она заорала на них по-немецки, обозвала фашистами, чернорубашечниками. «Schutzstaffel. Durch Ihre Verordnung, mein Fьhrer»[2]. Помню ее голое тело с красными следами от простыней на животе, мягкие покачивающиеся груди. Немыслимо, точно подделанная фотография: кто-то вырезал этих полицейских и наклеил в нашу квартиру. Они пялились на ее лунную кожу, как на снимок в порнографическом журнале.
– Меня отпустят, Астрид. Не волнуйся, через час вернусь.
Так она сказала. Так она сказала…
Я сидела у Майкла, спала на диване, ждала, как ждут собаки, весь тот день и следующий. Прошла неделя, а ее все не было. Она так и не вернулась.
За мной пришли и дали на сборы пятнадцать минут. У нас никогда не было много вещей. Я взяла четыре ее книги, коробку с ее журналами, белое кимоно, карты Таро и складной нож.
– Не обижайся, – сказал Майкл. – Я бы с радостью тебя оставил, но ты же понимаешь, как оно…
Как оно… Как оно, когда земля разверзается под ногами и поглощает тебя, не оставляя и следа. Появляется бог на черной колеснице, хватает Персефону и увозит в подземное царство. Они мчатся вниз, в черноту, твердь смыкается, и Персефона исчезает, словно никогда и не существовала.
Так я попала под землю, в дом сна, клеенчатых простыней, плачущих младенцев и коричневых роз, сорок в вертикальном ряду, девяносто две – в горизонтальном. Всего три тысячи шестьсот восемьдесят коричневых роз.
Однажды мне дали увидеть маму сквозь стекло. На ней был оранжевый комбинезон, как на механиках, и с ней что-то было не так. Я сказала ей, что люблю ее, но затуманенные глаза меня не узнали. Потом я снова и снова видела эти незрячие глаза во сне.
Год шевелящихся губ. Они задавали один и тот же вопрос, уговаривали: «Что произошло? Скажи то, что нам нужно!» Я хотела ей помочь и не знала, как. Я не находила слов, их не было. В зал суда ее привели в белой рубашке. Эта рубашка потом вставала передо мной во сне и наяву. Я видела ее в этой рубашке на скамье подсудимых, с пустыми, как у куклы, глазами. Видела со спины, когда ее уводили. Пожизненно, с возможностью досрочного освобождения через тридцать пять лет. Я вернулась домой. Считала розы и спала.
А когда не спала, старалась вспоминать, чему она учила. Наша масть – Жезлы. Мы подвешиваем идолов на деревьях. Ни за что не позволяй мужчине остаться на ночь. Не забывай, кто ты. Я не могла вспомнить. Я была ребенком с отклонениями: на клеенчатой простыне, молчаливая, точно воды в рот набрала. Потерялась на бранном поле. Я дежурила по стирке, помогала нянечке относить белье в прачечную, смотрела, как оно крутится в машинке. Запах порошка успокаивал. Я спала столько, что уже не различала сон и явь. Иногда лежала на постели в комнате с розами и смотрела, как соседка на своей темной пепельной коже выцарапывает татуировки булавкой с желтой застежкой. Линии и завитки. Они заживали, превращались в выпуклые розовые дорожки. Соседка снова расцарапывала. Не сразу, но я все-таки поняла: она хотела, чтобы они были видны.
Мне снилось, что мать преследует меня в выжженном городе, слепая, неумолимая. «Всю правду и ничего, кроме правды». Я хотела солгать и не подобрала слов. Из нас двоих говорила всегда она. Мне нечем было ее защитить, нечем прикрыть ее нагое тело. Своим молчанием я приговорила ее и себя.
Однажды я проснулась и увидела, что соседняя девочка роется в моем ящике комода. Смотрит книгу, листает страницы. Книгу моей мамы. Моей стройной нагой мамы в окружении чернорубашечников! Лапает ее слова.
– Не трожь мои вещи!
Девочка ошеломленно подняла глаза. Она и не подозревала, что я умею говорить, за долгие месяцы в одной комнате я не сказала ни слова.
– Положи на место!
Она осклабилась и вырвала страницу из книги, не спуская с меня глаз. Смотрела, что я сделаю. Слова моей мамы в ее загрубевших пальцах. Что я сделаю, что сделаю… Она принялась за следующую страницу, с ухмылкой затолкала ее в рот. Из покрытых волдырями губ торчали края.
Я бросилась на нее, сбила с ног, уперлась коленями в спину. Сверкнуло темное лезвие маминого ножа, в крови звенела песня. «Не забывай, кто ты!»
Я хотела ее порезать. Представляла, как лезвие входит в углубление у основания черепа. Она тихо ждала. Я глянула на свою руку, которая знала, как держать нож, как вонзить его в хребет безумной девочки. Это была не моя рука. Этого не было. Меня не было.
– Выплюнь! – прошипела я ей на ухо.
Она выплюнула порванную страницу, по-лошадиному храпнув.
– Не трогай мои вещи.
Она кивнула.
Я ее отпустила.
Она легла в постель и начала ковырять себя булавкой. Я убрала нож в карман, подняла смятые обрывки страницы.
В кухне нянечка со своим мужиком пили за столом дешевое пиво, слушали радио и ссорились.
– Они тебе никогда не заплатят, идиот! – доказывала она.
Меня не заметили. Нас вообще не замечали. Я взяла скотч и вернулась к себе.
Соединила порванные куски, вклеила в книгу. Ее первая книга, в темно-синей обложке с лунным цветком в стиле ар-нуво. Я провела пальцем по серебристому, как дым, лепестку, изогнутым, точно взмах хлыста, линиям. С этой книгой она выступала. Чуть заметные карандашные пометы на полях: «ПАУЗА; голос вверх». Я трогала страницы, которых она касалась, прижимала к губам мягкую плотную бумагу, желтую от старости, непрочную, как кожа. Подносила нос к переплету и вдыхала аромат ее чтений, запах сигарет без фильтра и бесчисленных эспрессо, пляжа, благовоний и шепота в ночи. Ее голос звучал со страниц. Обложка парусом загибалась вверх.
Сзади фотография. Мама в коротком платье с длинными элегантными рукавами. Длинные пряди волос, взгляд из-под челки, будто кошка выглядывает из-под кровати. Эта красивая девушка заключала в себе целую вселенную, а ее слова, звеневшие, словно гонг, постукивали, как флейты из человеческих костей. На фотографии все еще было хорошо. Я была в безопасности, крошечная яйцеклетка размером с булавочную головку в ее правом яичнике. И мы были неразлучны.
Когда я заговорила, меня отправили в школу. Белая девочка, альбинос, психованная. Кожа такая прозрачная, что видно, как бежит в жилах кровь. На каждом уроке я рисовала: соединяла точки на перфокартах в новые созвездия.
Соцработники сменяли друг друга, но были на одно лицо: вели меня в «Макдоналдс», открывали папки, задавали вопросы. «Макдоналдс» пугал. Дети, крики, плач, бассейны с цветными шариками. Мне нечего было сказать… На этот раз передо мной сидел белый парень – пиковый валет – с подстриженной бородкой, квадратными, точно лопата, ладонями и печаткой на мизинце.
Он нашел мне приемную семью. Когда я уезжала из центра на бульваре Креншо, никто меня не провожал. Только девочка с расцарапанными руками смотрела вслед с крыльца. Мы уносились по серо-белым улицам, обсаженным палисандровыми деревьями, на которых распускались бутоны цвета лаванды.
Четыре автомагистрали. Поворот на улицу, наклонно, как пандус, идущую вверх. Указатель «Тухунга». Сначала мимо проплывали большие одноэтажные дома, потом – приземистые поменьше, неухоженные дворы. Тротуары исчезли. На верандах, словно поганки, множилась мебель. Стиральная машина, хлам, белая курица, коза. Город остался позади. Мы поднялись на холм, и взгляду открылось сухое русло реки с полмили шириной, по которому, поднимая бледные клубы пыли, гоняли на кроссовых мотоциклах подростки. Воздух же, наоборот, казался неподвижным и бесплодным.
Остановились в неасфальтированном дворе перед трейлером с таким количеством пристроек, что волей-неволей приходилось называть его домом. На клумбе с геранью неподвижно торчала пластиковая садовая вертушка. Широкое крыльцо было увешано горшками с паучником. Тут же сидели три маленьких мальчика. Один держал в руках банку с какой-то живностью. Старший, чуть младше меня, поправил очки на носу и позвал кого-то через плечо. Из сетчатой двери вышла пышногрудая длинноногая женщина с плоской, как у боксера, переносицей и широко улыбнулась, сверкая мелкими белыми зубами. Ее звали Старр.
В трейлере было темно. Разговаривая с соцработником, Старр двигалась всем телом: откидывала голову, заливалась смехом. Между грудями поблескивал золотой крестик, и мой сопровождающий не мог оторвать глаз от этого потайного места. Они даже не обратили внимания, когда я вышла на улицу.
Здесь не росли бахромчатые палисандровые деревья – только олеандры и пальмы, а еще опунция и большое плакучее перечное дерево. Все вокруг покрывала розовато-бежевая, как песчаник, пыль, а чистое свинцово-голубое, витражное небо было широким, точно безмятежный лоб. Впервые на меня не давил потолок.
Старший из мальчиков, в очках, встал:
– Мы ловим ящериц. Хочешь с нами?
Они заманивали ящериц в коробку из-под обуви в сухом русле реки. Как терпеливы были эти мальчишки, как неподвижно и беззвучно ждали, пока зеленая ящерка попадется в ловушку! Дергали за веревочку, и коробка падала. Старший просовывал под низ лист картона и переворачивал, а средний хватал крошечное создание и отправлял в стеклянную банку.
– Что вы с ними делаете?
Очкарик удивленно поднял глаза:
– Изучаем, конечно!
Ящерка в банке извивалась и поднимала хвост, потом замерла. Теперь видно было, как она, взятая в отдельности, совершенна – каждая чешуйка, каждый шероховатый коготок. Неволя сделала ее особенной. Недалеко от нас величественно возвышалась гора. Я обнаружила, что, если смотреть под определенным углом, ее массивные плечи с зелеными горошинами шалфея на склонах словно бы двигаются на меня. Подул легкий ветерок. Пронзительно закричала птица. От чапарреля шел жаркий свежий аромат.
Я пошла по сухому руслу между нагретыми солнцем валунами. Прижалась к одному щекой, представляя, что становлюсь такой же неподвижной и молчаливой, безразличной, куда после ливня выбросит меня река. Рядом неожиданно возник старший мальчик:
– Осторожно, это любимое место гремучих змей!
Я отошла в сторону.
– Техасский гремучник – самая большая из американских гадюк. Но они редко жалят выше щиколотки. Просто не лезь на камни или хотя бы смотри, куда ставишь руки. Вот! – Он поднял камушек и постучал по ближайшему валуну, будто в дверь. – Они избегают человека. И еще скорпионы. Вытряхивай обувь, особенно на улице.
Я внимательно посмотрела на этого веснушчатого худышку. Зачем он меня пугает? Видимо, хочет произвести впечатление своими познаниями. Я пошла дальше, глядя на валуны разной формы и их синие тени. Было чувство, что они обитаемы. Мальчик шел за мной по пятам.
– Кролик, – указал он на землю.
Я с трудом различила смазанные следы: два побольше, а позади один и еще один. Мальчик улыбнулся; его зубы тоже были слегка вдавлены назад, как у кролика. Такому ребенку место перед телевизором или в библиотеке, а он читает бледную пыль, как другие дети – комиксы или моя мать – карты. Жаль, что он не может прочесть в пыли мою судьбу.
– Ты глазастый!
Он улыбнулся. Ему хотелось, чтобы его заметили. Он сказал, что его зовут Дейви и он родной сын Старр. Еще есть дочь, Кароли. Двое других, Оуэн и Питер, – приемные. Ее родные дети тоже одно время жили в других семьях, пока она лечилась от алкоголизма.
Скольких же постигла такая участь? Скольких, как меня, носило волнами, точно планктон в безбрежном океане? Как непрочна связь между матерями и детьми, друзьями, родственниками! Все можно потерять намного проще, чем мы думаем.
Мы шли дальше. Дейви потянул за ветку кустарника с ярко-желтыми цветами.
– Lotus scoparius, семейство бобовых.
В каньоне подул ветер, играя серо-зеленой листвой.
– С зеленой корой – паркинсония. А то – железное дерево.
Безмолвие, неподвижная гора, белые бабочки. Травянистый запах малозмы, которую, по словам Дейви, местные индейцы использовали для ароматизации воздуха в вигвамах. Заросли плевела, еще зеленого, но уже потрескивающего, как костер.
Два ястреба с криками кружили в безоблачном небе.
Спальник украшали ковбои на мустангах, лассо и шпоры. Я лежала с расстегнутой молнией, впуская прохладу, а пухлогубая шестнадцатилетняя Кароли ростом с мать угрюмо застегивала блузку.
– Думает, что запрет меня тут, – обратилась Кароли к своему отражению в зеркале. – Как же!
За тонкой перегородкой Старр и ее хипповый дружок занимались любовью. Изголовье кровати то и дело стукало о стену. Ничего общего с ночной магией мамы и ее молодых мужчин, их шепотом в благоуханных сумерках под переборы старинной японской цитры.
– Боже всемогущий! – простонала Старр.
Губы Кароли, которая, поставив ногу на кровать, завязывала шнурки, скривились в усмешку.
– Верующим не положено говорить: «Трахай сильнее!» Им вообще не положено трахаться, но вирус греха у нее в крови.
Погляделась в зеркало, расстегнула молнию блузки еще на пару сантиметров, чтобы видна стала ямочка между грудями. Оскалила зубы и провела по ним пальцем.
Взвыл мотоцикл. Кароли распахнула москитный экран и взобралась на комод, чуть не угодив в корзинку с косметикой.
– До завтра! Окно не закрывай!
Я смотрела, как она уносится на мотоцикле по широкой лунной дороге. Телефонные столбы исчезали вдалеке, в черных, темнее неба, горах. Представила, как уезжаю еще дальше, за эту точку, и оказываюсь где-то в абсолютно новом месте.
– Если бы не вера, меня бы и на свете не было. – Старр подрезала фуру, и та наказала нас оглушительным сигналом. – Вот истинный крест! Я тогда совсем до ручки дошла, у меня уже и детей отняли!
Я сидела на переднем пассажирском сиденье «Форда Торино», Кароли сгорбилась сзади. На щиколотке у нее поблескивала цепочка – подарок Деррика, ее парня. Машина подскакивала на ухабах – Старр слишком гнала и при этом одну за другой курила «Бенсон энд Хеджес» из золотистой пачки под аккомпанемент христианского радио. Рассказывала, как раньше пила, нюхала кокаин и работала официанткой в клубе «Троп», где обслуживала посетителей топлесс.
Она не была такой красивой, как мама, и все-таки притягивала взгляды. Я еще ни у кого не видела такой фигуры. Разве что на последних страницах «Лос-Анджелес уикли», где помещали фото сдобных девиц с телефонными трубками. Ее энергия ошеломляла. Она без перебоя болтала, смеялась, поучала и курила. Интересно, какая же она тогда под кайфом…
– Скоро познакомишься с преподобным Томасом! Ты уже уверовала в Иисуса, спасителя твоей души?
Я хотела рассказать, что мы подвешивали идолов на деревьях, но передумала.
– Ничего, уверуешь. Господи, как только услышишь его проповедь, спасешься в ту же минуту!
Кароли закурила «Мальборо» и опустила окно.
– Жулик сраный… Как можно вестись на такое дерьмо?
– «Верующий в Меня, если и умрет, оживет». Так-то, мисси!
Старр даже родных детей никогда не звала по имени, только «мистер» и «мисси».
Мы ехали в соседний городок, Санленд, подобрать мне гардероб для новой жизни. Раньше мы с мамой одевались в Венис-Бич… Я еще ни разу не была в таких магазинах. Со всех сторон – кричащие цветные пятна: маджента! бирюзовый! кислотный! Мигающие лампы дневного света. Старр сунула мне полную охапку одежды и потащила за собой в примерочную, чтобы болтать дальше.
В кабинке она, извиваясь, натянула короткое полосатое платье, разгладила его на талии и повернулась боком. Полоски растянулись, облегая зад и конические груди и создавая причудливый оптический эффект. Неловко было пялиться, но и не смотреть – невозможно. Интересно, что подумает преподобный Томас, когда увидит ее в этом наряде?
Старр нахмурилась, стянула платье через голову и повесила обратно на плечики; оно медленно сжималось до первоначального размера. Ее тело в маленькой примерочной – это было чересчур. Я только и смотрела в зеркало на грудь, вываливающуюся из бюстгалтера на косточках. Посередине, как змея в камнях, прятался крестик.
– Грех – это вирус. Так говорит преподобный Томас. Страна заражена им, как гонореей. Теперь есть неизлечимая гонорея. С грехом то же самое. Все отговорки давно известны. Какая кому разница, нюхаю я кокаин или нет? Да, я хочу, чтобы всегда было клево, ну и что? Кому от этого плохо? – Она широко раскрыла глаза, и стал виден клей на накладных ресницах. – Нам плохо! И Иисусу! Потому что неправильно.
Она произнесла последнее слово негромко и нежно, как воспитательница в детском саду. Я попыталась представить, каково работать в мужском клубе, входить нагишом в комнату, битком набитую мужчинами.
Старр сунула голову в розовое платье-стрейч.
– Вирус пожирает человека изнутри и заражает все вокруг. Скорее бы ты послушала его проповедь! – Хмуро поглядела на свое отражение, повернулась спиной – платье было тесновато и задиралось. – Нет, тебе больше пойдет.
Протянула мне. Оно пахло ее тяжелыми духами, «Обсешн». Когда я разделась, Старр внимательно оглядела мое тело, словно примериваясь, купить или нет. Мое белье истерлось до дыр.
– Пора тебе носить лифчик, мисси. Слава богу, тринадцать лет! Я свой первый получила в девять. Ты же не хочешь, чтобы к тридцати они болтались до коленок?
Тринадцать?! Я потрясенно обронила с крючка ворох одежды, вспоминая прошедший год. Суд, заседания, вопросы, лекарства, соцработники… Где-то посреди всего этого мне исполнилось тринадцать. Я пересекла границу во сне, и никто не разбудил меня, чтобы шлепнуть штамп в паспорт. Тринадцать… Мысль настолько меня парализовала, что я не возразила, когда Старр захотела купить это розовое платье для церкви, два лифчика, «чтобы не болтались до коленок», упаковку трусов и еще кое-какую мелочь.
Зашли в соседний магазин за обувью. Старр сняла с витрины красные туфли на каблуках. Примерила без следка, потопала, разгладила на бедрах шорты, наклонила голову, поморщилась и поставила обратно.
– Я думала: «Кому какое дело, если я трясу сиськами у мужиков перед носом? Никого это не касается!»
– Мама, заткнись, пожалуйста! Люди смотрят!.. – прошипела Кароли.
Старр протянула мне пару розовых туфель на каблуке в тон платью. Я стала похожа на мультяшную Дейзи Дак, но Старр они понравились, и она заставила взять.
– Черт, ей кроссовки не помешали бы! – пробурчала Кароли. – У нее ничего, кроме сланцев.
Я выбрала хайкеры, надеясь, что они не очень дорогие. Старр посмотрела огорченно.
– Они… не очень тебе идут.
Змеи редко кусают выше щиколотки.
В воскресенье утром Кароли поднялась спозаранок, чем сильно меня удивила. В субботу она спала до двенадцати, а тут подхватилась в восемь и уже стояла в полной экипировке с рюкзачком за плечами.
– Ты куда?
– Как куда? Не буду же я угрохивать день на преподобного Омерзилу и его треп про кровь Агнца! – Она бросила щетку и выбежала из комнаты. – Сайонара![3]
Хлопнула сетчатая дверь.
Приняв к сведению слова Кароли, я притворилась больной. Старр просверлила меня взглядом.
– На следующей неделе никаких отговорок, мисси!
Она нарядилась в короткую белую юбку, персиковую блузку и высоченные шпильки. В нос ударил «Обсешн».
Только когда ее «Форд» вырулил на дорогу, я осмелилась одеться и сделать завтрак. Приятно было остаться одной. Вдалеке, в русле реки, ревели моторы мотоциклов. Я как раз принялась за кашу, когда из спальни, натягивая футболку, появился друг Старр. Босиком, в джинсах. Узкую грудь покрывала светлая с проседью поросль. Всклокоченные волосы, обычно убранные в хвост, были распущены. Прошаркал по коридору в туалет, помочился, смыл. Вошел в комнату и выудил сигарету из пачки на столе. На руке не хватало одного пальца целиком и фаланги другого.
Поймал мой взгляд.
– Видела, как плотники заказывают столик? «На троих, пожалуйста!» – Он поднял изувеченную руку.
По крайней мере, он себя не жалеет. Друг Старр мне, можно сказать, нравился, хотя я смущенно вспоминала доносившиеся из-за стены крики про «Бога всемогущего». Внешность его была непримечательной: худое лицо, грустные глаза, длинные седеющие волосы. Полагалось звать его дядя Рэй. Он вытащил из холодильника пиво и сбил крышку. П-ш-ш, вздохнула бутылка.
– Сбежала с шоу про Иисуса?
Он не пил, а просто заливал жидкость себе в глотку.
– Ты тоже.
– Лучше застрелиться! Скажу тебе вот что: если Бог и есть, он так облажался, что не заслуживает молитв. – Рэй громко рыгнул и улыбнулся.
Я никогда не задумывалась о Боге. У нас дома были «Сумерки богов», мировое древо. Был Олимп с его скандалами, Ариадна и Бахус, «Даная». Я слышала про Шиву, Парвати, Кали и богиню вулканов Пеле, но имя Христа оставалось при матери под строжайшим запретом. Она даже отказалась ехать на рождественский спектакль в школу, и мне пришлось проситься в машину к однокласснику.
Самым приближенным представлением о Боге было созерцание безоблачного голубого неба и сопутствующее ему некое безмолвие. Только как этому молиться?
Дядя Рэй прислонился к косяку и курил, глядя на высокое перечное дерево и свой пикап во дворе. Пиво он держал в той же руке, что и сигарету – недурное достижение для человека с тремя пальцами. Прищурился, выпустил дым сквозь сетку.
– Мечтает ее трахнуть, и все дела. На что спорим, скоро велит ей гнать меня в шею! И тогда я достану свой «смит-вессон» и кое-чему поучу засранца. Будет ему кровь Агнца!
Я выбрала из каши кусочки пастилы – сиреневые полумесяцы и зеленые листики клевера – и выложила их в ряд на краю тарелки.