bannerbannerbanner
Портрет художника в юности

Джеймс Джойс
Портрет художника в юности

Полная версия

Этай, до сих пор молчавший, сказал вдруг тихо:

– А вы все неправильно говорите.

Все живо повернулись к нему.

– Почему это?

– Откуда ты знаешь?

– А тебе кто сказал?

– Давай, расскажи, Этай.

Этай указал пальцем через площадку, туда, где Саймон Мунен прохаживался один, поддавая носком камушек.

– Вот его спросите, – сказал он.

Мальчики поглядели туда и стали спрашивать:

– А почему его?

– Он тоже из тех?

– Давай, расскажи, Этай. Выкладывай, если знаешь.

Этай, понизив голос, сказал:

– Знаете, почему те мальчики смылись? Я б вам сказал, только вы ни за что не должны проговориться, что знаете.

Он помолчал немного и таинственным тоном сообщил:

– Их вечером застали в уборной вместе с Саймоном Муненом и Биваком Бойлом.

Мальчики на него уставились и спросили:

– Как это застали?

– А они что делали?

Этай сказал:

– Трухались.

Все мальчики смолкли – а Этай сказал:

– Вот они почему.

Стивен смотрел на лица товарищей, но они все смотрели через площадку. Он хотел спросить об этом кого-нибудь. Что это значило такое, насчет трухаться в уборной? Почему из-за этого пятеро старшеклассников сбежали? Это наверно шутка, подумал он. Саймон Мунен носил красивую одежду, а как-то раз вечером он показал Стивену шар со сливочными тянучками, который мальчики из футбольной команды катнули к нему по ковровой дорожке в столовой, когда он дежурил у дверей. Это было в тот вечер, когда играли против Бэктайва, и шар с виду был в точности как яблоко, красное и зеленое, только он открывался и внутри были сливочные тянучки. А Бойл однажды сказал, что у слона пара биваков, вместо того чтобы пара бивней, и его прозвали поэтому Бивак Бойл, но некоторые мальчики его еще называли Леди Бойл за то что он так следил за своими ногтями, вечно их чистил и подпиливал.

У Эйлин руки были тоже тонкие длинные белые и прохладные, потому что она девочка. Руки как слоновая кость – только мягкие. Это и значило Башня кости слоновой, а протестанты этого не понимали и насмехались. Однажды они с ней стояли рядом и смотрели, что во дворе гостиницы. Там служитель поднимал на флагштоке гирлянду флажков, а по лужайке носился взад-вперед фокстерьер. Она сунула руку ему в карман, туда, где была его рука, и он почувствовал, какая рука у нее прохладная, тонкая и мягкая. Она сказала, это очень забавно, когда карманы, а потом вдруг выдернула руку и, смеясь, побежала вниз по виляющей дорожке. Ее светлые красивые волосы словно струились за ней, блестя на солнце как золото. Башня кости слоновой. Чертог златой. Вот так думаешь про вещи и начинаешь их понимать.

Но почему в уборной? Туда идешь, когда надо по нужде. Там сплошь толстые плиты из шифера, струйки воды текут постоянно из малых дырочек и стоит дурной запах затхлой воды. А в одной из кабинок на задней стороне двери рисунок красным карандашом: бородатый человек в римской тоге держит в каждой руке по кирпичу, и снизу подписано:

Балбес воздвигал стену.

Это кто-то для смеха нарисовал. Лицо не очень вышло, зато фигура бородача здорово получилась. А в другой кабинке на стене очень красивым почерком с обратным наклоном написано:

Юлий Цезарь написал Белую Галку.

Может вот поэтому они там были, потому что там некоторые пишут для смеха всякие штуки. Но все равно это что-то странное, и то что сказал Этай, и как он это сказал. А потом, какой же тут смех, раз они сбежали. И он вместе со всеми тоже уставился через площадку молча, и начал чувствовать страх.

Наконец Флеминг сказал:

– И что, нас теперь всех из-за них накажут?

– Вот увидите, я сюда не вернусь, – сказал Сесил Сандер. – В столовой молчать по три дня, а чуть что так получай шесть и восемь.

– Верно, – поддержал Уэллс. – А еще Барретт стал по-новому складывать журнал, так что уже не подглядишь, сколько тебе штрафных назначено. Я тоже не вернусь.

– А классный инспектор с утра был сегодня во втором классе, – сказал Сесил Сандер.

– Может, мы бунт устроим, – сказал Флеминг. – Давайте, а?

Все до одного промолчали. Полное молчание было в воздухе, и только доносились удары крикетных бит, более медленные, чем раньше: пик-пок.

Уэллс спросил:

– А что им будет теперь?

– Саймона Мунена с Биваком будут сечь, – ответил Этай, – а старшеклассникам дали выбор, или тоже их высекут, или исключат.

– И что они выбрали? – спросил тот мальчик, который говорил первым.

– Все, кроме Корригана, сказали, пусть исключают, – отвечал Этай. – А Корригана мистер Глисон будет сечь.

– Корриган, это тот верзила? – спросил Флеминг. – Почему так, его же на двух Глисонов хватит!

– Я знаю почему, – сказал Сесил Сандер. – Корриган выбрал правильно, а другие все нет, порка-то забудется скоро, а если кого из колледжа исключили, так это за ним потянется на всю жизнь. И потом, Глисон сильно его не будет сечь.

– На его месте ему лучше не стараться, – сказал Флеминг.

– А я б не хотел быть на месте Саймона с Биваком, – сказал Сесил Сандер. – Только вряд ли их пороть будут. Небось просто назначат по рукам, девять и девять.

– Нет-нет, – возразил Этай, – им по мягкому месту зададут, и тому, и другому.

Уэллс начал чесаться и прогнусавил плаксивым тоном:

– Сэр, смилуйтесь, отпустите!

А Этай ухмыльнулся и стал засучивать рукава курточки, приговаривая:

 
Теперь уж всё, попался —
Награду получай.
Штаны спускай, бедняга,
Да зад свой подставляй.
 

Мальчики засмеялись – но он чувствовал, что им всем немножко не по себе. Среди молчания в сером пасмурном воздухе к нему доносились с разных сторон удары крикетной биты: пок! Это звук от удара, а когда самого ударят, чувствуешь боль. Штрафная линейка тоже делает звук, только не такой. Мальчики говорят, она из китового уса, обшита кожей, а внутри свинец; и он начал думать, какая от нее боль. Какие звуки разные, такая разная бывает и боль. Трость тонкая, длинная, и звук от нее тонкий, свистящий – а вот какая от нее боль? Его пробирала дрожь и делалось холодно от таких мыслей, а еще от того, что говорил Этай. Что в этом было смешного? Его пробирала дрожь, но это потому было что всегда чувствуешь как будто дрожь когда спускаешь штанишки. Так же вот и в ванной, когда раздеваешься. Он думал: кто же им будет снимать штаны, они сами или учитель? Нет, как они могли так над этим смеяться?

Он смотрел на засученные рукава Этая и на его чернильные пальцы с выступающими костяшками. Это он засучил их показать, как мистер Глисон будет засучивать. Но у мистера Глисона круглые, поблескивающие манжеты на белых чистых запястьях и руки белые, пухлые, а на них острые, длинные ногти. Может, он тоже их подпиливает, как леди Бойл. Но они у него просто ужасно острые и длинные, эти ногти. Такие длинные, жестокие, хотя сами руки не жестокие, а ласковые, белые и пухлые. И хотя он дрожал от холода и от страха, когда думал про эти длинные, жестокие ногти, про тонкий свистящий звук тросточки, про зябкость, какую чувствуешь, раздеваясь, внизу, там, где кончается рубашка, но он чувствовал где-то внутри и странное тихое удовольствие, когда представлял эти белые и пухлые руки, чистые, сильные и ласковые. И он вспомнил, что сказал Сесил Сандер – что мистер Глисон не сильно будет сечь Корригана. А Флеминг сказал, он будет не сильно, потому что на его месте ему лучше бы не стараться. Только это не потому.

Голос на дальнем конце площадки крикнул:

– Все домой!

И другие голоса подхватили:

– Домой! Все домой!

Во время урока чистописания он сидел, сложив руки, и слушал, как кругом медленно поскрипывают перья. Мистер Харфорд прохаживался по классу и делал маленькие поправки красным карандашом, а иногда подсаживался к кому-нибудь и показывал, как надо держать перо. Стивен пробовал прочесть по буквам предложение на доске, хотя он и так знал это предложение, оно было последнее в учебнике. Усердие без разума подобно кораблю без руля. Но черточки в буквах стали как тоненькие невидимые нити, и всю заглавную букву целиком он только мог увидеть, если зажмурить крепко правый глаз и вглядываться сильно левым.

Но мистер Харфорд был очень добрый, он никогда не сердился. Другие учителя все ужасно сердились. Только почему они должны отвечать за тех старшеклассников? Уэллс сказал, они выпили церковное вино из шкафа в ризнице и потом их нашли по запаху. А может, они украли дароносицу, чтобы сбежать с ней и где-нибудь ее продать. Наверно, это же страшный грех, туда потихоньку забраться ночью, открыть шкаф и украсть эту золотую блестящую вещь, в которой во время благословения возлагают на алтарь Бога среди цветов и свечей, и кругом клубы ладана, потому что прислужник кадит кадилом, и Доминик Келли один за весь хор выводит начало гимна. Но уж конечно, Бог не был в ней, когда они ее утащили. Но все равно это небывалый, огромный грех даже к ней притронуться. Он думал про это с благоговейным ужасом – небывалый и страшный грех – и сердце его замирало от этих мыслей, пока он в молчании слушал легкое поскрипывание перьев. Выпить церковное вино из шкафа и чтобы потом нашли по запаху, это грех тоже, но это уж не такая страшная и небывалая вещь. Только чуть-чуть поташнивает от винного запаха. Потому что в тот день, когда он в часовне первый раз принимал святое причастие, он закрыл глаза, открыл рот и слегка высунул язык: и когда ректор наклонился, чтобы ему дать причастие, то в дыхании ректора он почуял винный запах слегка, от вина мессы. Красивое слово – вино. Представляешь себе темный пурпур, потому что виноградные гроздья темно-пурпурные, они растут в Греции на лозах, подле домов, похожих на белые храмы. Но только из-за того винного запаха в дыхании ректора у него было чувство тошноты в день первого причастия. День первого причастия это самый счастливый день в жизни. Однажды собралось много генералов, и они спросили Наполеона, какой был самый счастливый день в его жизни. Они думали, он назовет день, когда он выиграл какое-то великое сражение или когда он стал императором, но он им сказал:

 

– Господа, самый счастливый день в моей жизни – день, в который я принял первое святое причастие.

Вошел отец Арнолл и начался урок латыни. Стивен по-прежнему сидел, склонясь над партой и сложив руки. Отец Арнолл раздал тетради и сказал, что работы безобразные и все задания надо переписать еще раз, сделав все исправления. Но хуже всех была тетрадка Флеминга, в ней от кляксы даже страницы склеились – и отец Арнолл поднял ее перед всеми за уголок и сказал, что подавать такую тетрадку это оскорбление учителю. Потом он велел Джеку Лоутону просклонять существительное mare,[4] а Джек Лоутон застрял на творительном падеже единственного числа и не смог даже дойти до множественного.

– Стыдно, Лоутон! – сказал отец Арнолл сурово. – Ведь ты – первый ученик!

Тогда он вызвал другого мальчика, а потом следующего и еще следующего, и никто не знал. Отец Арнолл стал какой-то очень спокойный, и когда очередной ученик пытался ответить и не мог, он становился все спокойнее. Но, хотя голос был спокойный, лицо его потемнело, а взгляд застыл. Потом он вызвал Флеминга, и Флеминг сказал, что у этого слова нет множественного числа. И тут отец Арнолл захлопнул вдруг книгу и закричал на него:

– Стань на колени здесь, посреди класса. Такого лентяя я никогда еще не встречал. А вы все делайте задания заново.

Флеминг неуклюже вылез из-за парты и стал на колени между двумя задними скамьями. Остальные уткнулись в свои тетрадки и принялись писать. Настало молчание и, робко поглядывая на мрачное лицо отца Арнолла, Стивен увидел, что оно немного покраснело от гнева.

Грех ли это, что отец Арнолл в гневе, или это ему позволено, когда ученики ленятся, ведь они лучше тогда работают? или, может, он только делает вид, что в гневе? Наверно, ему позволено, священник же знает, что грешно, и не станет этого делать. Но если он однажды все-таки ошибется и согрешит, как он будет исповедоваться? Может быть, он пойдет на исповедь к помощнику ректора. А если помощник ректора согрешит, то пойдет к ректору – а если ректор, то к провинциалу – а если провинциал, то к генералу ордена иезуитов. Так устроен орден – и он слышал, как однажды папа сказал, что все иезуиты умные. Они бы все могли стать важными людьми в обществе, если бы не пошли в иезуиты. И он начал думать, кем бы стали отец Арнолл и Падди Барретт, и кем бы стали мистер Макглэйд и мистер Глисон, если бы не пошли в иезуиты. Про это трудно было думать, потому что надо было их представлять в каком-то другом виде, в разных сюртуках и брюках, с усами и бородами, в разнообразных шляпах.

Дверь открылась бесшумно и закрылась. По классу пробежал быстрый шепот: классный инспектор. Прошла минута гробовой тишины, а потом громко хлопнула штрафная линейка по задней парте. Сердце Стивена в страхе подпрыгнуло и упало.

– Есть тут, кто хочет порки, отец Арнолл? – крикнул классный инспектор. – Есть в этом классе прогульщики и лентяи, кто хочет порки?

Он вышел на середину класса и увидел Флеминга, стоящего на коленях.

– Ага! – крикнул он. – А это кто? Он почему на коленях? Тебя как зовут?

– Флеминг, сэр.

– Ага, Флеминг! Лентяй, конечно. По глазам вижу. Почему он на коленях, отец Арнолл?

– Он плохо выполнил задание по латыни, – сказал отец Арнолл, – и не мог ответить ни на один вопрос по грамматике.

– Конечно не мог! – крикнул инспектор. – Ясно, что не мог! Он же лентяй от роду! Я же по одному уголку глаза вижу.

Он стукнул своей линейкой по парте и закричал:

– Вставай, Флеминг! Живо!

Флеминг медленно поднялся с колен.

– Руку сюда!

Флеминг протянул руку. Линейка хлестнула громко и звучно: один раз, два, три, четыре, пять, шесть.

– Другую руку!

Линейка отсчитала снова шесть громких хлестких ударов.

– Вставай на колени! – крикнул инспектор.

Флеминг стал на колени, пряча кисти под мышками. Лицо его искривилось от боли, но Стивен знал, какие у него твердые кисти, Флеминг вечно их натирал смолой, хотя наверно ему правда было ужасно больно, удары были ведь жутко громкие. Сердце у Стивена трепыхалось и замирало.

– Все за работу, все! – прокричал инспектор. – Нам тут не надо прогульщиков и лентяев, маленьких ленивых обманщиков. Я сказал, за работу! Отец Долан каждый день будет к вам приходить. Отец Долан завтра придет!

Он ткнул линейкой в одного мальчика в боковом ряду.

– Вот ты! Когда отец Долан следующий раз придет?

– Завтра, сэр, – ответил голос Тома Ферлонга.

– Завтра, и завтра, и еще завтра, – сказал инспектор. – Зарубите это себе. Отец Долан – каждый день. А сейчас чтобы все писали. А ты, мальчик, что, как фамилия?

Сердце Стивена резко подпрыгнуло.

– Дедал, сэр.

– Ты почему не пишешь со всеми?

– Я… я свои…

Он не мог говорить от страха.

– Почему он не пишет, отец Арнолл?

– Он разбил очки, – сказал отец Арнолл, – и я его освободил от письма.

– Разбил? Это что такое я слышу? Как там твоя фамилия? – спросил инспектор.

– Дедал, сэр.

– Выйди сюда, Дедал. Ленивый обманщик. Я по лицу твоему обманщика вижу. Где это ты разбил очки?

Стивен, от страха почти вслепую, торопясь, спотыкаясь, вышел на середину класса.

– Так где это ты разбил очки? – повторил инспектор.

– На гаревой дорожке, сэр.

– Ага! Гаревая дорожка! – крикнул инспектор. – Знаю я этот трюк.

Стивен поднял от удивления глаза и на минуту увидел немолодое серо-белесое лицо отца Долана, лысый серо-белесый череп с пухом по бокам, стальную оправу очков и никакогоцвета глаза, глядящие сквозь стекла. Почему он сказал, что он знает этот трюк?

– Ленивый прогульщик! – кричал инспектор. – Я очки разбил! Известный ваш трюк! Сию минуту руку сюда!

Стивен закрыл глаза и протянул в воздухе свою дрожащую руку, ладонью кверху. Он почувствовал, как инспектор взял ладонь и распрямил на ней пальцы, потом услышал шелест рукава сутаны, когда линейка взметнулась для удара. Режущий жалящий обжигающий раздирающий удар, с громким звуком, как будто переломили палку, заставил его дрожащую руку скрючиться как листок на огне, и с этим звуком, с этой болью на глаза его навернулись жгучие слезы. Все его тело сотрясалось от ужаса, рука тряслась, а скрючившаяся горящая багровая кисть трепыхалась в воздухе как оторванный листок. Его губы готовы были испустить вопль, мольбу, чтобы его отпустили. Но хотя слезы обжигали ему глаза, а все члены мелко дрожали от боли и от страха, он сдержал и жгучие слезы, и вопль, который обжигал горло.

– Другую руку! – крикнул инспектор.

Стивен опустил правую руку, покалеченную, дрожащую, и протянул левую. Снова прошелестел рукав сутаны, когда взметнулась линейка, и громкий трескучий звук, а за ним резкая жалящая раздирающая безумная боль заставила его ладонь вместе с пальцами сжаться в один трясущийся багровый комок. Жгучая влага брызнула из его глаз и, сгорая от стыда, страдания, страха, он в ужасе отдернул свою дрожащую руку и застонал. Все тело пронизала судорога страха, и со стыдом, с отчаянием он почувствовал, как из горла у него вырвался обжигающий вопль, а из глаз по пылающим щекам текут обжигающие слезы.

– На колени! – крикнул классный инспектор.

Стивен поспешно стал на колени, прижимая к бокам своим избитые руки. Он представил эти руки, избитые, распухшие сразу же от боли, и его охватила жалость к ним, такая, словно это и не были его собственные руки, а были чьи-то еще. И, стоя на коленях, подавляя в горле последние рыдания и чувствуя прижавшуюся к бокам жалящую и режущую боль, он думал про те руки, что он протянул в воздухе ладонями вверх, про твердое прикосновение инспектора, распрямившее дрожащие пальцы, и про избитый, распухший и багровый комок из пальцев и ладони, жалко трепыхавшийся в воздухе.

– Все принимайтесь за работу! – уже из дверей крикнул инспектор. – Отец Долан каждый день будет проверять, не требуется ли тут порка какому-нибудь лентяю. Запомните – каждый день!

Дверь за ним затворилась.

Притихшие ученики продолжали переписывать упражнения. Отец Арнолл поднялся и начал ходить по классу, мягким голосом подбадривая учеников и помогая им исправлять ошибки. Голос у него был очень мягкий и ласковый. Потом он вернулся за свой стол и сказал Флемингу и Стивену:

– Вы оба можете сесть на свои места.

Флеминг и Стивен встали и, пройдя к своим местам, сели за парты. Стивен, весь красный от стыда, одной слабой рукой быстро открыл учебник и склонился над ним, уткнувшись низко в страницу.

Это было несправедливо и жестоко, потому что доктор не велел ему читать без очков и утром он уже написал домой папе, чтобы тот прислал бы другую пару. И отец Арнолл сказал ведь, что он может не заниматься, пока не пришлют новые очки. И потом, если тебя перед всем классом назвали обманщиком и наказали, а ты до этого получал всегда место первого или второго и еще считался вождем Йорков! И как инспектор мог знать, что это трюк? Он ощутил пальцы инспектора, когда тот ему распрямлял ладонь, и сперва решил, что тот ему пожимает руку, потому что пальцы были мягкие и крепкие – но потом почти тут же услыхал шелест рукава сутаны и – рраз! Потом несправедливо и жестоко было ставить его на колени посреди класса – а еще отец Арнолл им обоим сказал, что они могут сесть на свои места, как будто не было никакой разницы между ними. Он слышал тихий ласковый голос отца Арнолла, помогающего ученикам. Может быть, сейчас он жалеет и старается быть добрым. Только все равно это несправедливо и жестоко. Хотя инспектор – священник, а все равно это жестоко и несправедливо. И жестокими были его серо-белесое лицо и никакогоцвета глаза за очками в стальной оправе, потому что для того он своими мягкими крепкими пальцами сперва расправил ему ладонь, чтобы удар вышел сильней и громче.

– Это самая гадостная подлянка, вот это что, – сказал Флеминг, когда все классы тянулись шеренгой по коридору в столовую, – бить парня за то, в чем он не виноват.

– Ты ж не нарочно разбил очки, правда? – спросил Крыса Роуч.

Стивен переживал слова Флеминга, которые вошли ему прямо в сердце, и не ответил.

– Ясное дело, не нарочно! – сказал Флеминг. – Я б этого не потерпел. Пошел бы и пожаловался на него ректору.

– Да, – с жаром подхватил Сесил Сандер, – а я еще видел, он линейку заносит выше плеча, так запрещается бить.

– Очень рукам-то больно? – спросил Крыса Роуч.

– Ужасно больно, – ответил Стивен.

– Я бы не потерпел, – повторил Флеминг, – ни от Плешивки и ни от какого другого Плешивки. Подлый гадостный трюк, вот это что. Я прямо бы после ужина пошел к ректору и все ему рассказал.

– Так и надо. Да, так и надо, – сказал Сесил Сандер.

– Так и надо. Иди и пожалуйся ректору, Дедал, – сказал Крыса Роуч, – а то ведь он сказал, что завтра опять придет тебя бить.

– Да, да, пойди к ректору, – заговорили все.

Это всё слышали бывшие рядом второклассники, и один из них объявил:

– Сенат и римский народ решили, что Дедал был наказан незаслуженно.

Это было незаслуженно, и это было несправедливо, жестоко – и сидя в столовой, он то и дело в памяти снова переживал свое унижение, пока не начал наконец думать, что может быть в лице у него есть правда что-то такое, почему он выглядит как обманщик, и тут он пожалел, что нет маленького зеркальца, чтобы поглядеть и проверить. Но нет, такого не могло быть. Это было нечестно, жестоко, несправедливо.

Он не мог есть черноватые ломти рыбы, которые им давали по средам в Великий пост, а на одной из картофелин была отметина от лопаты. Да, он сделает, как сказали мальчики. Пойдет и скажет ректору, что его незаслуженно наказали. Так раньше уже поступил кто-то в истории, какой-то великий человек, его портрет есть в учебнике. И ректор объявит, что он был наказан незаслуженно, потому что сенат и римский народ всегда объявляли, что тот, кто так поступил, был наказан незаслуженно. Это были те великие люди, имена которых стояли в вопроснике Ричмэл Мэгнолл. История вся про таких людей и про их деяния, и про это же рассказы о Греции и Риме Питера Парли. Там на первой странице нарисован и сам Питер Парли. На картинке была дорога через пустынную равнину, по бокам дороги трава и кустики, и Питер Парли в широкополой шляпе, как у протестантского пастора, с большим посохом, спешил по ней в Грецию и в Рим.

Это же легко, то, что он должен сделать. Все, что надо, это когда ужин кончится и он со всеми будет в шеренге выходить – пойти не по коридору, а направо и вверх по лестнице, что ведет в замок. Ничего больше не надо: свернуть направо, подняться быстро по лестнице – и уже через полминуты будешь в узком, низеньком темном коридорчике, что ведет через замок к комнате ректора. Все мальчики говорили, это несправедливо, даже тот второклассник, который сказал про сенат и римский народ.

 

Что сейчас будет? Он услышал, как старшеклассники в глубине столовой поднялись из-за стола, потом услышал, как они зашагали по ковровой дорожке: Падди Рэт, Джимми Маги, испанец, португалец, а пятым шел верзила Корриган, которого будет сечь мистер Глисон. Вот почему инспектор назвал его обманщиком и побил ни за что: и, напрягая близорукие заплаканные глаза, он смотрел на широкую спину и большую черную понурую голову верзилы Корригана, который шагал в шеренге. Но он же натворил что-то, и потом мистер Глисон его не будет сечь сильно. Он вспомнил, каким большущим Корриган ему показался в ванной. У него кожа была такого же торфяного цвета как болотистая вода на мелком конце бассейна, а когда он шел вдоль бассейна, то при каждом шаге его ступни громко шлепали по мокрой плитке, а бедра колыхались слегка, потому что он был толстый.

Столовая уже наполовину опустела, и мальчики продолжали шеренгой выходить. По лестнице-то пойти можно, там дальше за дверями никогда ни священников, ни надзирателей. Только он не сможет пойти. Ректор станет на сторону инспектора, решит, что это был его трюк, и тогда инспектор все равно будет приходить каждый день, только станет еще хуже, потому что он жутко обозлится на того, кто на него ходил жаловаться ректору. Мальчики ему сказали, чтобы он шел, а сами-то бы они не пошли. Они уже забыли про все. Нет, самое лучшее это про все забыть, а инспектор, может быть, только так сказал, что придет. Нет, самое лучшее это просто не попадаться на глаза, потому что когда ты маленький и младше других, то часто так и можно отделаться.

Его стол поднялся. Он тоже поднялся и зашагал со всеми в шеренге. Надо решать. Уже совсем близко дверь. Если он пойдет с мальчиками, то уже никак не попадет к ректору, потому что с площадки не удастся уйти. А если он пойдет, а потом все равно его накажут, все мальчики его засмеют и будут рассказывать, как малыш Дедал ходил к ректору жаловаться на классного инспектора.

Он ступал по ковровой дорожке, глядя на дверь перед собой. Это же невозможно, он не сможет. Он вспомнил плешивую голову инспектора, его жестокие никакогоцвета глаза, глядящие на него, и услышал инспекторский голос, который дважды спросил, как его фамилия. Почему он с первого раза не запомнил фамилию? Не расслышал или же хотел понасмехаться над ней? У великих людей в истории бывали похожие фамилии и никто над ними не насмехался. Если он хотел насмехаться, так лучше бы насмехался над своей собственной фамилией. Долан: фамилия для какой-нибудь прачки.

Он подошел к двери и, повернув быстро направо, поднялся по лестнице; прежде чем ум его мог приказать ему вернуться обратно, он уже был в узком низеньком темном коридорчике, ведущем в замок. И когда перешагивал порог в коридор, то, не поворачивая головы, видел, как все мальчики, проходящие в шеренге, глядят ему вслед.

Он шел по узкому темному коридору, минуя маленькие двери, за которыми были кельи общины. Он вглядывался в полумраке вперед и по сторонам, помня, что тут должны быть портреты. Кругом было темно и безмолвно, и своими близорукими заплаканными глазами он ничего не мог видеть. Но он помнил, что тут были портреты святых и великих деятелей ордена, и думал, что сейчас они смотрят безмолвно на него: святой Игнатий Лойола держит раскрытую книгу и указывает перстом на слова Ad Majorem Dei Gloriam,[5] святой Франциск Ксаверий указует на свою грудь, Лоренцо Риччи в берете на голове, как у одного из старост классов, и три святых покровителя отроков, святой Станислав Костка, святой Алоизий Гонзага и блаженный Иоанн Берхманс, все с молодыми лицами, потому что они умерли молодыми, и отец Питер Кенни в креслах, закутанный в широкий плащ.

Он вышел на площадку над вестибюлем и огляделся кругом. Это здесь проходил Гамильтон Роуэн, и здесь остались следы от солдатских пуль. И здесь старые слуги видели призрак маршала в белом одеянии.

Один старый слуга в конце площадки подметал пол. Он спросил у него, где комната ректора, и тот показал ему дверь в противоположном конце и смотрел вслед ему, пока он подходил к двери и стучал.

Никто не ответил на стук. Он постучал погромче, и сердце его подпрыгнуло, когда послышался приглушенный голос:

– Войдите!

Повернув ручку, он открыл дверь и закопошился в поисках ручки внутренней двери, обитой зеленой бязью. Найдя ее, он толкнул дверь и вошел.

Перед ним был ректор, он сидел за письменным столом и писал. На столе лежал череп, и в комнате был какой-то странный и торжественный запах, как от старых кожаных кресел.

Сердце у него сильно билось от того, что он был в таком торжественном месте, и от царившей в комнате тишины. Он глянул на череп; потом на приветливое лицо ректора.

– Ну что же, малыш, – сказал ректор, – что случилось?

Стивен сглотнул комок в горле и сказал:

– Я разбил очки, сэр.

Ректор открыл рот и произнес:

– О!

Потом он улыбнулся и сказал:

– Что же, раз мы разбили очки, нам придется попросить новые из дома.

– Я написал домой, сэр, – сказал Стивен, – и отец Арнолл мне сказал, я не должен заниматься, пока новые не пришлют.

– Совершенно правильно! – сказал ректор.

Стивен снова сглотнул комок, стараясь удержать дрожь в голосе и в ногах.

– Но, сэр…

– Но что же?

– Отец Долан пришел сегодня и побил меня линейкой за то, что я не писал упражнения.

Ректор молча посмотрел на него, и он почувствовал, как к лицу его прилила кровь, а к глазам подступили слезы.

Ректор сказал:

– Твоя фамилия Дедал, верно?

– Да, сэр.

– И как это ты разбил очки?

– На гаревой дорожке, сэр. Один мальчик выезжал из велосипедного гаража, я упал, и они разбились. Я не знаю, как этого мальчика зовут.

Ректор опять молча посмотрел на него, а потом улыбнулся и сказал:

– Ну, значит вышло недоразумение, я уверен, что отец Долан просто не знал.

– Но я ему сказал, что они разбились, а он наказал меня.

– А ты сказал ему, что ты написал домой про новую пару? – спросил ректор.

– Нет, сэр.

– Ну, тогда ясно, – сказал ректор. – Отец Долан просто не понял. Ты можешь сказать, что я сам освободил тебя от занятий на ближайшие дни.

Стивен добавил быстро, боясь, что дрожь вот-вот не даст ему говорить:

– Да, сэр, но отец Долан сказал, он придет завтра и меня снова побьет.

– Понятно, – сказал ректор, – это недоразумение, и я сам поговорю с отцом Доланом. Как, хватит этого?

Стивен, ощущая, как слезы выступили на глазах, прошептал:

– О да, спасибо, сэр.

Ректор протянул ему руку через стол, с той стороны, где был череп, и Стивен, вложив на секунду свою руку в его, почувствовал влажную и прохладную ладонь.

– На этом до свидания, – произнес ректор, отнимая руку и кивая ему.

– До свидания, сэр, – ответил Стивен.

Он поклонился и тихо вышел из комнаты, медленно и старательно закрывая за собой двери.

Но, когда он миновал старого слугу на площадке и был снова в узком низеньком темном коридоре, шаг его делался все быстрей. Быстрей и быстрей, спешил он сквозь полумрак в возбуждении. В торце он стукнулся о дверь локтем, сбежал вниз по лестнице, промахнул живо через два коридора и – вдохнул вольный воздух.

С площадок доносились крики играющих. Он пустился бежать, все ускоряя и ускоряя свой бег, пересек гаревую дорожку и, уже задыхаясь, достиг площадки своего класса.

Мальчики видели, как он бежал. Они обступили его кольцом, отталкивая друг друга, чтобы лучше слышать.

– Рассказывай! Рассказывай!

– Что он сказал?

– Ты так и вошел к нему?

– Что он сказал?

– Рассказывай! Рассказывай!

Он рассказал им, что он говорил и что сказал ректор, и когда он рассказал все, то они все как один запустили свои фуражки в небо и завопили:

– Урра!

Поймав фуражки, они снова их запустили высоко-высоко, так чтоб они крутились, и снова завопили:

– Урра! Урра!

Потом они сделали сиденье, сплетя руки, усадили его туда и таскали до тех пор, пока он не стал вырываться на свободу. А когда он от них вырвался и убежал, они сами разбежались во все стороны, опять швыряя в воздух фуражки, так чтоб крутились, и свистя, и вопя:

– Урра!

А потом они издали тройной хрюк в честь Плешивки Долана и тройное ура в честь Конми и провозгласили его самым лучшим ректором в Клонгоузе за все времена.

4Море (лат.).
5К вящей славе Божией (лат.) – девиз иезуитского ордена.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru