(Классическая школа для мальчиков) «Сент-Освальдз», академия, Михайлов триместр, 4 сентября 2006 года
Да, конечно, я помню эту историю, ставшую трагедией для всех ее участников. Конрад Прайс, ученик 3-го класса[26] грамматической школы «Король Генрих», исчез в последний день летнего триместра и впоследствии так и не был обнаружен. Если бы это был кто-то из наших учеников, я, видимо, гораздо быстрее бы сумел сориентироваться и установить связь между событиями, но «Король Генрих» от нас в шести милях, да к тому же они наши вечные соперники, и, наверное, по этим причинам я несколько подзабыл то печальное происшествие.
– Искренне вам сочувствую, госпожа директор, – сказал я. – Для вас наверняка было просто ужасно потерять старшего брата.
– Вы и впредь намерены именовать меня «госпожа директор»? – Как ни странно, глаза ее по-прежнему весело блестели, и я понял, что мои сожаления неуместны и неоправданны.
– Но госпожа директор – это традиционное обращение, – возразил я.
Она рассмеялась.
– Ну если так, то, конечно, пользуйтесь им, ради бога. Однако должна заметить, что брат мой умер много лет назад, и не стоит чувствовать себя обязанным выражать мне по этому поводу сочувствие. Я ведь не для этого начала рассказывать вам все с самого начала. Просто мне казалось, что нужно сперва хорошенько все объяснить, прежде чем мы решим, в какую сторону нам двигаться дальше.
Ее слова несколько меня озадачили. Обнаружив на территории школы мертвое тело, куда же еще идти, как не в полицию? Однако, если это действительно останки ее родного брата, тогда, наверное, она сама имеет право решать, когда и куда сообщать об этом? И тут в голову мне вдруг пришла некая страшная мысль, и я с трудом удержался от комментариев. Но один вопрос продолжал меня мучить: с какой стати мальчик из «Короля Генриха» мог быть похоронен на территории «Сент-Освальдз»? Чисто случайно или его связывало с этими местом нечто иное?
Некоторое время Ла Бакфаст смотрела на меня с какой-то жалостливой улыбкой, потом спросила:
– Ваш друг Эрик Скунс ведь какое-то время преподавал в «Короле Генрихе», верно?
– Да, но это было через десять лет после смерти Конрада Прайса, – ответил я. Пожалуй, чересчур поспешно. – С 1982 по 1990 год. – Я и сам услышал в собственном голосе извиняющиеся нотки и желание защитить Скунса. Я даже поморщился. Скорее всего, Ла Бакфаст ничего такого в виду и не имела, но я всегда становлюсь излишне чувствительным, если речь заходит об Эрике. Этот человек, мой друг, умер. И пусть покоится с миром. Но почему-то беспокойство, вызванное ее словами, не проходило. Что же она имела в виду? Что Скунс с его порочными наклонностями[27] вполне мог оказаться в числе подозреваемых в убийстве Конрада? Нет. Это просто невозможно. Эрик, наверное, и впрямь был глубоко порочен, но убийцей он никогда не был. Я бы знал, если бы это было иначе. Я бы наверняка это заметил.
А Ла Бакфаст, глядя на меня все с той же жалостливой улыбкой, сказала:
– Я ведь и сама в это время работала в «Короле Генрихе», правда, недолго и всего лишь как внештатный преподаватель. Я провела там всего один триместр, в 1989 году. У них тогда заболел один из преподавателей французского языка, и срочно понадобилось его заменить.
– Правда? – Я был несколько удивлен. Школа «Король Генрих» всегда чрезвычайно гордилась своими незыблемыми традициями – даже, пожалуй, сильней, чем «Сент-Освальдз». Собственно, те традиции, что еще сохранились в «Сент-Освальдз» в виде грубоватой разновидности академического фольклора, в «Короле Генрихе» превратились в готический памятник претенциозности – с этим было связано и обязательное ношение преподавателями докторских мантий, особенно во время утренних Ассамблей, и непременные канотье из соломки для членов школьной команды гребцов, и множество других таинственных и нелепых правил и ритуалов, словно специально придуманных для того, чтобы любой аутсайдер тут же почувствовал себя в стенах этой школы неуютно. Наши мальчики давно уже прозвали тамошних учеников «генриеттами», и, несмотря на то что в «Короле Генрихе» в последнее время произошли весьма существенные перемены, а ее руководство осуществило некие престижные и прибыльные политические ходы, характерные для двадцатого века (были созданы гендерно-смешанные классы, учрежден статус «академии», официально введено в общий курс английского языка и литературы изучение драматического искусства, в связи с чем всячески поощрялись школьные спектакли, а также было расширено преподавание общественных наук), эта школа по-прежнему сохраняла репутацию эксклюзивной (отчасти, на мой взгляд, незаслуженно). В результате – что было вполне предсказуемо – «оззи», то есть ученики «Сент-Освальдз», и «генриетты» стали жесточайшими врагами, отчего и тогдашнее внезапное дезертирство старика Скунса воспринималось мною как-то особенно болезненно.
Ла Бакфаст опять улыбнулась.
– Зато я приобрела определенный опыт.
– О, в этом я как раз не сомневаюсь!
– И я действительно работала вместе с мистером Скунсом. Впрочем, об этом я вам еще расскажу. А сейчас прошу меня извинить, но у меня назначена встреча с доктором Марковичем и председателем попечительского совета. Вы ведь дадите мне еще денек, Рой? Я хоть немного переведу дух: все это довольно сильно на меня подействовало.
Подействовало ли? На сей счет у меня имелись большие сомнения. Уж больно спокойной она выглядела. Однако, подумав хорошенько, я решил, что улыбка у нее была, пожалуй, несколько вынужденная, да и лицо бледнее обычного, и мне, конечно же, сразу стало совестно. Ведь это в любом случае нелегко – вспоминать такие трагические события, как смерть брата. И уж тем более – если он внезапно и бесследно исчез. Такие вещи способны в клочья разорвать душу. Но так и не принести успокоения. Да и надежда – этот неумирающий вампир – будет вечно тревожить живых, а мертвому не позволит упокоиться с миром.
Да, конечно, сам-то я был единственным ребенком в семье. И родителей потерял много лет назад, и как полагается их оплакал. Хотя скорее из чувства долга. Лишь со смертью Эрика я понял, что такое настоящее горе. Мы с ним были почти ровесниками, всего два года разницы, и чувствовали себя братьями во всем, кроме фамилии. Я знаю, что порой отсутствие дорогого тебе человека способно ощущаться в виде почти физической боли – так причиняет фантомные страдания ампутированная конечность, словно по-прежнему требуя внимания своего хозяина. И признаюсь, от разговора с Ла Бакфаст мне хотелось большего. Мне хотелось услышать от нее, каким был Эрик, когда работал в «Короле Генрихе». Хотя, наверное, больше всего мне необходимо было убедиться, что совершенное им насилие над одним из наших мальчиков было лишь дикой одиночной случайностью, вызванной неким сдвигом в сознании, который проявил себя лишь в самом конце его карьеры преподавателя.
– Конечно, конечно, – сказал я, – я прекрасно вас понимаю.
– Тогда встретимся завтра, после занятий, хорошо? Скажем, в половине шестого?
Я кивнул и с улыбкой заметил:
– Это у нас будет что-то вроде свидания.
«Сент-Освальдз», 5 сентября 2006 года
Господи, чего только не скажешь от растерянности! Свидание? Должно быть, он был действительно потрясен моим рассказом. Что ж, это даже хорошо. Этого я, собственно, и добивалась. Впрочем, для этого было бы достаточно и одного лишь упоминания о Скунсе. Однако для меня куда важнее то, что он поверил в мою уязвимость.
Хотя я действительно уязвима, но причина этого, возможно, совсем не та, как это представляется Стрейтли. Шехерезада, может, и прожила тысячу ночей под смертным приговором, но ситуацию-то всегда контролировала именно она. А мне и тысячи ночей не требуется – вполне хватит одной-двух недель. В душе Рой Стрейтли – типичный романтик. Он похож на Белого Рыцаря из «Алисы в Стране Чудес» и видит себя в роли спасителя, полагая, что сумеет потихоньку увести меня в безопасное место, пока я буду рассказывать ему свою историю. Только он, увы, заблуждается. Именно я задаю направление нашей беседе и рассказываю ему только то, что ему нужно знать, – то есть некую сказку, направляющую его по неверному пути, а мне дающую возможность удерживать его на моей стороне, пока не минует опасность. А все остальное – то есть глубинная часть этой истории, так сказать, нутро этой сказки, путанное и довольно неприятное, – пусть продолжает спокойно храниться в дальнем уголке моей души, как хранятся в сундуке носовые платки, заботливо пересыпанные лавандой. И все же я чувствую, что во мне до сих пор как бы звучит эхо той женщины, какой я была тогда, много лет назад: молодой, хрупкой, по-прежнему отчасти скрывающейся в тени Конрада и по-прежнему, несмотря на всю ее внешнюю самоуверенность, ожидающую неизбежной кары.
Мистер Смолфейс. Ох, уж это проклятое имя! Да еще написанное рукой моей дочери! До чего же я была наивна, поверив, будто шрамы от нанесенных мне душевных ран со временем могут запросто исчезнуть. Всего два слова на листке бумаги. И этого оказалось достаточно, чтобы все снова вернулось. Два слова и детский невнятный рисунок: фигура человека с очень маленькой головой[28]. И неожиданно возникло воспоминание, острое, как запах гари: я, пятилетняя, сижу на пластмассовом стуле, а по обе стороны от меня полицейские в форме; они с надеждой смотрят на меня блестящими глазами, и лица их раскраснелись от усталости и разочарования:
– Ты видела, куда ушел Конрад? С кем он вместе ушел?
И я снова и снова отвечаю тихо-тихо, почти шепотом:
– Его увел мистер Смолфейс. За ту зеленую дверь.
– А где этот мистер живет, Беки? И где та зеленая дверь?
– Внизу. Под тем отверстием, что в раковине.
– Под землей?
Ясное дело, для них подобных сведений было маловато, но других зацепок у них не имелось. Вот они и шли по этому следу, сколько могли: просили меня нарисовать мистера Смолфейса; спрашивали, где он живет, кто он такой и почему он вдруг захотел забрать Конрада. Они предпринимали все новые и новые попытки, надеясь выяснить, какую зеленую дверь я имела в виду. Они обследовали школьный подвал, а также подвалы чуть ли не всех заброшенных зданий в Молбри, Пог-Хилле и соседних деревнях. Они искали в кульвертах и глиняных карьерах; они забирались даже в заброшенные угольные шахты. Особо педантичные идиоты даже ухитрились притащить в полицейский участок какого-то местного бедолагу, страдавшего микроцефалией, надеясь, что это меня подтолкнет и я смогу дать им наводку на потенциального преступника.
У того несчастного и впрямь и голова, и лицо были очень маленькими (а еще у него была исполненная надежды нервная улыбка, обнажавшая коротенькие пеньки полусгнивших зубов, и отвратительная привычка выдергивать волосы из собственной макушки), так что полицейские упорно твердили: Посмотри на него внимательно, Беки. Этот тот самый человек? Это он увел Конрада? Но я только головой мотала, отказываясь его признавать. Несмотря на это, местные газеты пронюхали, как зовут этого инвалида, да еще и дверь у него в доме оказалась, к несчастью, выкрашена зеленой краской. В итоге он не выдержал и уехал из нашей деревни, однако и после этого газета «News of the World» ухитрилась его выследить; в конце концов он покончил с собой на кемпинге близ Блекпула. По мере того как «остывали» все предполагаемые следы преступления, о Конраде стали забывать – нет, конечно же, совсем о нем в полиции не забыли, просто в итоге его дело оказалось в самом низу той груды дел, которые требовали безотлагательного внимания.
А вот дома у нас образ Конрада со временем не только не побледнел и не выцвел, но, напротив, разросся настолько, что затмил все остальное в нашей жизни. Его комната содержалась точно в том же виде, в каком он ее оставил, уходя в школу, только белье на постели ему меняли каждое утро. За обеденным столом его место всегда оставалось незанятым. Именно о нем мои родители говорили непрестанно, причем так, словно он просто вышел из дома на часок-другой и скоро вернется, а не исчез бесследно неделю (или десять дней, или полгода) назад. Время шло, но в доме моих родителей оно словно остановилось. Кристаллизовалось, как кристаллизуется соль в глубинах Мертвого моря на некогда упавшем на дно тюке, обернутом грубой тканью. И в тот день, много лет спустя, когда моя дочь, вернувшись из школы, гордо продемонстрировала мне нарисованную на уроке картинку, дом моих родителей на Джексон-стрит выглядел точно так же, как в 1971 году, – стены увешаны фотографиями Конрада, его место за обеденным столом по-прежнему свободно, на столе его столовый прибор, а над его кроватью по-прежнему висит постер с группой «The Doors». Когда-то родители этот ансамбль просто ненавидели, но Конраду он очень нравился, и теперь, естественно, этот постер превратился в реликвию, а мама иногда даже ставила записи этой группы, убирая у него в комнате – ей тогда казалось, что сын по-прежнему сидит за письменным столом, делает уроки и слушает музыку. «Doors» были куда лучше номерных радиостанций, но я предпочитала классическую музыку или те псалмы, которые мы часто пели в церкви. Впоследствии выяснилось, что у меня даже какой-то голос имеется, и я с удовольствием этим пользовалась. Но как бы громко я ни пела, родители меня не слышали – мой голос был как бы заглушен горестным звоном колоколов, вечно звучавшим у них в ушах. А когда я из дома ушла, то вновь обрела свой голос – на этот раз в качестве учительницы.
В тот день, когда Эмили принесла домой «портрет» мистера Смолфейса, мы с Домиником уже полгода жили вместе. Уже полгода я не тревожилась из-за того, есть ли дома какая-то еда и хватит ли денег, чтобы заплатить за квартиру. Уже полгода у Эмили была собственная комната, ей купили новую одежду, новые игрушки, новую обувь, новые книжки. Мало того, и у меня намечались приятные перемены. Я целых двенадцать месяцев безуспешно искала место постоянного преподавателя, и тут вдруг мне позвонили из школы «Король Генрих». Там произошло ЧП – внезапно скончался от инфаркта преподаватель французского языка, а поскольку было самое начало летнего триместра, им срочно понадобилась замена, хотя бы на временной основе. Хотя преподавала я в основном английский, но диплом у меня был «двойной», что обеспечивало мне необходимую для данной работы квалификацию, и потом, я так долго ждала возможности вновь попасть в эту школу.
Для расписания занятий, да еще и в конце учебного года, подобное «выбывание из строя» одного из преподавателей было поистине катастрофичным, тем более что договоры на следующий учебный год, начиная с сентября, со всеми доступными кандидатами были уже подписаны. Это был тот самый случай, когда даже недавние выпускники колледжей, едва успевшие получить диплом, зачастую оказываются недоступны. И «Королю Генриху» пришлось довольствоваться кем-то из внештатных преподавателей, согласных доработать хотя бы до конца триместра.
На такое место я и была приглашена, но с перспективой продлить контракт в сентябре, если Совет сочтет, что я полностью соответствую требованиям школы. Этот «вердикт», переданный мне через секретаря директора, выглядел одновременно и снисходительным, и смутно подозрительным – казалось, некий прибывший в колонию белый миссионер обращается к представителю местного племени, ранее с ним в контакт не вступавшего. Да и Доминику моя затея с «Королем Генрихом» страшно не понравилась. А я прекрасно понимала, что именно он спас нас с Эмили. Однако Доминик ненавидел эту школу с пылом, достойным недавно обращенного фаната-евангелиста, и все время твердил мне:
– Ты заслуживаешь большего! И уж во всяком случае не того, чтобы тебя постоянно обливали презрением эти снобы в оксбриджских галстуках и докторских мантиях, которые так гордятся своими связями, сохранившимися еще со времен школьного Дома[29]. Ты только представь, как ты будешь с ними работать!
Я только головой покачала:
– Зато там деньги хорошие платят.
– Но ведь ты в деньгах больше не нуждаешься. – И это была чистая правда; я вообще почти перестала волноваться насчет денег с тех пор, как мы в прошлом году переехали к Доминику. – К тому же, подумай, как ты будешь себя чувствовать, вернувшись в то место, где бесследно пропал твой брат?
– Но это же только временно, – сказала я. – И вообще не волнуйся: со своими чувствами я вполне могу справиться.
– Надо было тебе все-таки добиться того места в «Саннибэнк». – Год назад в школе «Саннибэнк Парк» действительно была вакансия на английской кафедре, и я по просьбе Доминика подала заявку, но это место досталось кому-то другому. И он до сих пор был этим возмущен. Мало того, он еще и меня обвинял в нерасторопности.
– Ничего, что-нибудь другое найдется, – говорила я.
– Но вряд ли другое место будет таким же хорошим, – возражал он.
В общем, Доминик рассерженно отвернулся и стал заваривать чай. Он всегда начинал возиться с чаем, если бывал чем-то огорчен или разгневан. По-моему, он уже нарисовал себе заманчивую картину нашей будущей совместной работы в «Саннибэнк», как это было, когда я впервые попала в эту школу в качестве внештатного преподавателя и мы с ним виделись каждый день. Но меня-то всегда манили более высокие вершины. И вот теперь негодование Доминика стало прямо-таки физически ощутимым. Даже его смуглое приветливое лицо казалось твердым, как кусок дубовой древесины. И на меня он совсем не смотрел, полностью сосредоточившись на приготовлении чая.
– Ты же знаешь, Дом, я пыталась туда устроиться. Но мне отказали.
Доминик пожал плечами:
– Это ты сейчас так говоришь.
– Неужели ты считаешь, что я мало старалась? Что я умышленно не прошла собеседование?
Я тоже начинала злиться и невольно повысила голос. Хотя прекрасно знала, что рядом Эмили – затаилась в уголке над своей книжкой-раскраской и внимательно слушает. Эмили всегда сразу чувствовала любое возникшее между нами напряжение. Доминик стал споласкивать под краном чайные чашки, но слишком сильно открыл воду, и водопроводная труба тут же запротестовала: застонала, задребезжала. Я эти звуки всегда ненавидела. Они почему-то неизменно вызывали у меня воспоминания о Конраде и о каком-то темном пространстве со спертым воздухом.
Вот там он и живет. В сливном отверстии. Туда он и детей забирает.
Я заставила себя говорить спокойней и, положив руку Доминику на плечо, примирительным тоном сказала:
– Это же только временно. Честное слово, я спокойно со всем справлюсь, если ты по-прежнему будешь на моей стороне.
Выражение лица у него сразу стало менее напряженным. Он посмотрел на меня и улыбнулся.
– Ну, конечно, я всегда на твоей стороне, Бекс. Извини, я, кажется, несколько перегнул палку. Просто мне хочется, чтобы у вас, у тебя и Милли, все было хорошо. И ты это отлично понимаешь, да?
– Да. Я все это прекрасно понимаю, Дом.
В общем, кризиса мы избежали. Доминик всегда очень остро переживал любую несправедливость по отношению ко мне и всегда стремился меня защитить. В этом он был похож на хорошего пса: такой же надежный, полностью мне доверяющий и зависимый. А еще он был очень добрый и смешной. И был, безусловно, умен. И внешностью обладал весьма привлекательной. И в постели был на высоте… И я уже далеко не впервые задала себе вопрос: так почему же я не смогла по-настоящему его полюбить? В нем не было ровным счетом ничего, что стоило бы не любить; однако в душе моей, в том самом месте, где должна была бы цвести моя к нему любовь, была лишь некая свистящая пустота, вроде разбитого окна. А может, это «разбитое окно» действительно образовалось там, где должна была бы существовать моя любовь ко всем близким людям – к моим родителям, к Доминику, к Эмили?..
Вот тут-то Эмили и сообщила нам из своего угла:
– А я в школе картинку нарисовала. Хотите посмотреть?
– Конечно, хотим, – тут же откликнулся Доминик и поманил ее к себе. Я хорошо помню, как ее розовая мордашка появилась из темной части гостиной, и в одной руке она держала листок из альбома для рисования, на котором в самом низу крупными неровными буквами было ею написано то самое имя. Я уже раскрыла ей навстречу объятия, надеясь ласково ее обнять, однако она прямиком направилась к Доминику. Собственно, так теперь было всегда. Возможно, и Эмили подсознательно чувствовала у меня в душе то разбитое окно.
– Между прочим, твоя мама сегодня работу получила, – сообщила я ей. Она никак на это не отреагировала.
– Наша девочка когда-нибудь станет настоящей художницей, – сказал Доминик, рассматривая ее рисунок. – Давай, дорогая, покажем это маме, пусть она посмотрит. – И он протянул рисунок мне. Издали я, кроме того имени, сумела разглядеть на листке только некое неясное цветовое пятно, но уже сама форма этого пятна пробудила в моей душе некий холодный ужас. И теперь, держа рисунок перед глазами, я, естественно, сразу узнала и это бесформенное тело, и эту крошечную голову. И снова прочла то, что было написано внизу желтым карандашом…
– Кто это такой? – спросила я совершенно ледяными, онемевшими губами.
– Ой, мамочка, ну что ты? Посмотри: там же написано! – И Эмили как бы подчеркнула пальчиком каждое слово. – Мистер Смолфейс.
Горло у меня мучительно сжалось. Голос превратился в еле слышный шепот.
– Объясни мне, дорогая, кто он такой?
– Ну, он живет глубоко в водопроводных трубах. По ним он и наверх выходит, а вылезает из сливного отверстия в раковине. Иногда он из этого отверстия выглядывает и издает вот такие звуки… – Эмили очень похоже изобразила то рычанье и хлюпанье, которое порой доносится из старых труб, и я почувствовала, как по спине и рукам у меня побежали мурашки. Казалось, мне опять четыре года, я обеими руками держу закрытую дверь в ванную, и оттуда доносится зловещее завывание водопроводных труб, которое становится все громче, разворачиваясь в воздухе подобно огромному черному знамени.
– Он идет, – слышу я из-под двери чей-то шепот.
– Нет!
– Он знает. Он всегда все может узнать. И теперь он идет, чтобы забрать тебя, Бекс.
– Нет! – Но мой голос слабеет, сникает, умирает и, свернувшись спиралью, точно вода, исчезает в сливном отверстии раковины. Остается лишь тот страшный шепот, словно повисший в воздухе, и ощущение сдавленного горла и удушья, сопровождаемого жалкими попытками всосать в себя хоть капельку кислорода. Все остальные мои чувства исчезают под тяжким покровом ужаса. А там, где-то у меня за спиной, раздаются те страшные горловые звуки, то хлюпанье и завыванье, переходящее в пронзительный визг…
– Закрой глаза, – снова слышу я знакомый шепот. – Закрой глаза и постарайся свернуться в клубок, стать как можно меньше. Может, тогда он тебя и не заметит.
И я, свернувшись клубком под дверью ванной комнаты, стараюсь стать как можно меньше, как можно незаметней, закрываю глаза и жду. Мало-помалу те жуткие звуки слабеют, превращаясь в цепочку икающих всхлипов, но я все еще не двигаюсь с места, не открывая глаз и подтянув коленки к груди. Точно так же потом я буду сидеть и в школьном шкафчике, когда меня найдут в раздевалке средних классов школы «Король Генрих».
С водопроводом в доме на Джексон-стрит всегда были нелады; тамошние трубы вечно против чего-то протестовали. Родители уверяли меня, что бояться нечего, но в четыре года мир вокруг непонятен и полон сверхъестественных страхов. Да и Конрад говорил, что мистер Смолфейс существует на самом деле; а ведь Конрад не мог совершить ничего плохого; ведь Конрад был моим братом.
Мистер Смолфейс живет в водопроводных трубах. Он сразу узнает, если ты зубы не почистишь.
А когда мистер Смолфейс протискивается по трубам наверх, как раз и возникают такие страшные звуки.
Жила-была одна маленькая девочка, которая не любила молиться перед сном. И мистер Смолфейс поднялся по водопроводной трубе, вылез из сливного отверстия в той раковине, что была у девочки в спальне, схватил ее за волосы и утащил в свое канализационное царство. Говорят, она и теперь еще там. Иногда люди слышат, как снизу доносится ее плач, как она умоляет мистера Смолфейса отпустить ее…
Да, наверное, это могло бы показаться жестокостью. Но все дети порой бывают жестокими, а мой брат был тогда тоже всего лишь ребенком. Вряд ли он отдавал себе отчет, до какой степени меня пугает мистер Смолфейс. Вряд ли он знал, что я каждый вечер, прежде чем лечь спать, тщательно затыкаю сливное отверстие в раковине пробкой, а на крышку унитаза наваливаю что-нибудь тяжелое, например книги. Вряд ли он мог себе представить, до чего часто мне снится мистер Смолфейс, у которого глаза как дыры на темном, ничего не выражающем лице, а все тело покрыто отвратительной темной слизью. Иной раз я, затаив дыхание, заглядывала в темное сливное отверстие, и мне казалось, что оттуда на меня кто-то смотрит.
Разумеется, я ни о чем таком Эмили не рассказывала; да и Стрейтли ничего не расскажу. Пусть все это так и хранится в моей душе. Ни к чему ворошить подобные воспоминания. Но ведь кто-то же рассказал Эмили о мистере Смолфейсе! А может, этот «кто-то» и дальше эту историю развил? Может, за эти годы мистер Смолфейс, как и многие другие монстры детского фольклора, пробрался все-таки в копилку городских мифов, постепенно переходя на детских площадках из чьих-то маленьких уст в чьи-то маленькие ушки?
Я вернула Эмили картинку, заставила себя весело улыбнуться и сказала:
– Но ведь ты же понимаешь, что он ненастоящий? Понимаешь, что никакого мистера Смолфейса на самом деле нет? Понимаешь, что его попросту кто-то выдумал?
– Конечно, понимаю. Я знаю, что его кто-то выдумал, – ответила Эмили с высокомерием мудрой шестилетки. – Я ведь уже не ребенок!
– Ну и где же ты эту историю услышала? – осторожно спросила я, стараясь, чтобы мой голос звучал как можно мягче.
Эмили только головой помотала:
– Это секрет.
– И от меня?
Ее взгляд явственно ответил: Ох, только, пожалуйста, не надо! Зря ты думаешь, будто хорошо меня знаешь. Господи, думала я, до чего же дети похожи на домашних кошек! Те и другие выработали свои правила поведения, благодаря которым они так нравятся взрослым, кажутся им такими трогательными. Дикие кошки, как известно, молчаливы. Среди своих сородичей они предпочитают хранить безмолвие. Однако, желая привлечь внимание людей, они начинают и мяукать, и мурлыкать, и тереться о ноги хозяйки или о ее кровать. Точно так же ведут себя и дети в присутствии взрослых; их специальное, детское, поведение изобретено для того, чтобы что-то выклянчить или, например, скрыть тот факт, что они прирожденные убийцы.
– Кто рассказал тебе о мистере Смолфейсе, Эмили? – строго спросила я. – Кто-то из твоего класса?
Она молча улыбнулась и покачала головой.
– Но тогда кто же? – Я тщетно пыталась скрыть нетерпение. Разговорчивостью Эмили никогда не отличалась, да и экстравертом никогда не была. Скрытный тихий ребенок, довольно спокойный и с виду вполне счастливый. Играет себе с куклами или читает какую-нибудь книжку с картинками. Если бы у меня был выбор, я бы, конечно, предпочла, чтобы моя маленькая дочь была доверчивой улыбчивой девочкой, похожей на ту, чьим именем я ее назвала: на Эмили Джексон, милую, веселую, с чудесными розовыми щечками и не слишком развитым воображением. Но, увы, моя Эмили оказалась очень, даже, пожалуй, чересчур, похожа на меня. Точнее, на ту девочку, какой я была в ее возрасте. И у нее были такой же тихий голос и большие глаза, полные неведомых тайн.
– Так кто все-таки рассказал тебе о мистере Смолфейсе? – снова спросила я.
Несколько мгновений она смотрела на меня. Наверняка это кто-то из школы, думала я. Подобные «страшилки» распространяются по игровым площадкам с той же скоростью, как и песенки из детской. Страшная Од-Гугги, смешной Дверовой, жуткий Том Покер[30], бука – нам кажется, что всех этих монстров из нашего детства мы благополучно переросли. А теперь к их компании присоединился еще и мистер Смолфейс. Так, может, обо мне он уже попросту забыл? Вот о чем я думала, глядя на этот рисунок, который моя дочь мне с гордостью показывала – так домашняя киска приносит своей хозяйке в подарок обезглавленную мышь.
Эмили еще немного помолчала, потом улыбнулась во весь рот и сообщила:
– Да мне сам Конрад об этом рассказал!