Что же касается до тех действий индивидуума, которыми он не нарушает какой-либо определенной обязанности своей к обществу, и которые, будучи вредны только для него самого, не наносят прямо видимого вреда тому или другому индивидууму, то такие действия, если и могут причинять зло обществу, то зло только случайное, или, если можно так выразиться, истолковательное, и общество должно переносить это зло ради сохранения другого высшего блага, ради сохранения индивидуальной свободы. Если уже взрослые люди должны быть подвергаемы наказанию за то, что не заботятся о себе надлежащим образом, то скорее ради их собственного блага, а никак не на том основании, чтоб удержать их от порчи тех их способностей, которые им необходимы, чтоб приносить обществу ту пользу, требовать которую само общество не считает себя имеющим право. Я никак не могу признать, чтобы общество имело право в этом случае наказывать: как будто для того, чтоб возвысить даже самых слабых своих членов до обиходной рациональности в поступках, оно не имеет другого средства, как выжидать, пока они совершат какой-либо нерациональный поступок, и наказывать их за это легальной или нравственной карой. Общество имеет абсолютную власть над индивидуумом во весь период его детства и малолетства, чтобы сделать его способным к рациональности в поступках. Настоящее поколение есть полный хозяин как по воспитанию, так и вообще по устройству всей судьбы грядущего поколения, и хотя оно не может, конечно, сделать его совершенством мудрости и доброты, так как само терпит крайний недостаток и в том, и в другом, и хотя самые лучшие его стремления в этом отношении не всегда бывают в частных случаях и самые удачные, но оно имеет совершенно достаточные силы на то, чтобы сделать новое поколение столь же хорошим, как и оно само, или даже несколько лучшим. Если общество допустило, чтобы значительное число его членом дожило до зрелого возраста, оставаясь в детском состоянии, не приобретя способности руководствоваться в своих поступках рациональными соображениями, которые бы основывались не только на непосредственных, но и на более или менее отдаленных мотивах, то в таком случае общество само и виновато в последствиях этого. Оно вооружено не только всеми могущественными средствами воспитания, но и тем могущественным влиянием, какое обыкновенно имеет авторитет общепринятого мнения на умы тех, которые малоспособны иметь свои собственные мнения; кроме того, ему содействуют и те естественные кары, неизбежно падающие на каждого, кто своим поведением возбудит к себе отвращение или презрение в том, кто его знает, – и неужели же при всем этом общество может еще претендовать на необходимость для него существования такой власти, которая бы отдавала приказания и принуждала индивидуума к повиновению в том, что касается только его самого и что по всем правилам справедливости и здравой политики должно быть безраздельно предоставлено его индивидуальному решению, так как он несет на себе последствия этого решения. Ничто так не роняет кредит и не ослабляет силу имеющихся хороших средств для влияния на поступки людей, как когда прибегают для этого к дурным средствам. Если между теми людьми, которых намереваются насильственным образом принуждать к благоразумию или воздержанию, найдутся люди с такими задатками, из которых образуются сильные и независимые характеры, то неизбежно, что эти люди восстанут против такого насилия, потому что никогда не примирятся они с тем, чтобы, подобно тому как их контролируют в действиях, касающихся других людей, мог бы также кто-либо их контролировать и в том, что касается только их самих. Такое насилие имеет обыкновенно своим последствием то, что люди начинают считать за признак ума и мужества, когда кто-либо идет прямо наперекор власти и делает именно противное тому, что требует власть. Подобный пример представляет нам век Карла II, когда доходившая до фанатизма нравственная нетерпимость пуритан вызвала моду на грубость нравов. Что же касается до того возражения, что будто для общества необходимо оберегать своих членов от тех дурных примеров, какие могут им подавать порочные и распущенные люди, то я совершенно согласен с тем, что дурной пример может иметь вредное влияние, особенно же когда этот пример состоит в том, что делается зло людям и сделавший зло остается без наказания; но здесь идет дело не о таком поведении индивидуума, которое причиняет зло людям, а о таком, которое причиняет зло только ему самому, и я не вижу никакой возможности не согласиться с тем, что пример такого поведения должен иметь вообще скорее благодетельное, чем вредное действие, потому что в таком случае всегда, или по большей части, вместе с дурным поступком пример представляет и тяжелые или унизительные от него последствия для того, кто его совершил.
Но самый сильный аргумент против общественного вмешательства в сферу индивидуальности состоит в том, что такое вмешательство оказывается в большей части случаев вредным, обыкновенно совершается некстати и невпопад. Когда идет дело об общественной нравственности, или об обязанности, лежащей на индивидууме по отношению к другим людям, то в этих случаях общественное мнение, т. е. мнение господствующего большинства, хотя и бывает часто ошибочно, но имеет по крайней мере шансы быть правильным, потому что тут люди судят не о чем ином, как только о своих собственных интересах, – о том, какое влияние может иметь на их интересы, если будет дозволен индивидууму тот или другой образ действия. Но когда идет дело о таких поступках индивидуума, которые касаются только его самого, то мнение большинства, налагаемое как закон на меньшинство, имеет столько же шансов быть ошибочным, как и быть правильным; оно в таких случаях не более как мнение одних о том, что хорошо или дурно для других, а часто даже и менее, чем это, и публика руководствуется в своем суждении единственно своими собственными наклонностями, относясь с совершенным равнодушием к благу или удобству тех, чьи поступки судит. Есть много людей, которые чувствуют себя оскобленными в своих чувствах, считают для себя обидой, когда кто-либо совершает такой поступок, к которому они имеют отвращение; так один религиозный изувер на упрек, что не уважает в других религиозного чувства, ответил, что напротив, другие не уважают в нем его чувства, потому что упорствуют в своих заблуждениях. Но между чувством, которое имеет человек к своему собственному мнению, и тем чувством к этому мнению другого человека, который чувствует себя оскорбленным, между двумя этими чувствами такое же отношение, как между желанием вора взять у меня мой кошелек, и моим желанием сохранить его. Вкус человека есть его личное достояние в такой же степени, как и его мнение или его кошелек. Нетрудно представить себе в воображении такую идеальную публику, которая предоставляет каждому индивидууму полную свободу действовать по своему усмотрению во всех тех случаях, которые представляют какое-нибудь сомнение, как лучше поступать, и требует только воздержания от таких поступков, которые уже осуждены всемирным опытом; но существовала ли когда-нибудь подобная публика, которая ограничивала бы таким образом свое вмешательство? и была ли когда-нибудь такая публика, которая заботилась бы о том, что говорит всемирный опыт? Вмешиваясь в индивидуальную сферу, она обыкновенно не о чем ином и не думает, как только о чудовищности такого явления, что среди ее есть люди, которые действуют и чувствуют не так, как она; и этот критериум, едва прикрытый, предъявляют человечеству, как требование религии или философии, девять десятых пишущей братии, и моралисты, и философы. Они проповедуют нам, что такие-то вещи справедливы, потому что они справедливы, потому что мы чувствуем, что они справедливы; они учат нас, что мы должны искать в нашем собственном уме и в нашем сердце законы поведения, обязательные как для нас самих, так и для всех других людей. И что же делать бедной публике, как не применять к делу такие наставления, и если только в ней существует единодушие в степени сколько-нибудь значительной, то как же не возводить ей свои личные чувства в критерий добра и зла и не признавать их обязательными для всего мира?
Зло, о котором идет речь, не из тех зол, которые существуют только в теории, и читатель, может быть, ожидает, что я представлю примеры тому, как английская публика нашего времени возводит свои наклонности в нравственные законы. Я пишу трактат не о нравственных заблуждениях нашего времени, – это предмет слишком важный, чтоб о нем можно было говорить мимоходом, в виде пояснительных примеров. Тем не менее необходимо привести примеры, чтобы показать, что высказанный мною принцип имеет в наше время серьезное и практическое значение, и что я вооружаюсь против действительного, а не против воображаемого зла. Нетрудно доказать множеством примеров, что расширение пределов того, что можно назвать полицией нравов, составляет одну из самых всеобщих человеческих наклонностей, и что это расширение простирается до того, что захватывает даже самую бесспорную сферу индивидуальной свободы.
Я укажу прежде всего на те антипатии между людьми, которые проистекают единственно из того, что, будучи различных религиозных верований, люди исполняют неодинаковые религиозные обряды, и в особенности из того, что у них неодинаковая религиозная дисциплина. Припомните этот несколько уже избитый факт, что при всем различии и в догматах, и в обрядах ничем христианин не возбуждает в себе столь сильной ненависти со стороны магометанина, как тем, что ест свинину. Мало найдем мы примеров, чтобы что-нибудь внушало христианину или европейцу более сильное отвращение, чем какое чувствует магометанин к этому способу утолять голод. Причина этого отвращения заключается не в том, что есть свинину запрещено магометанской религией: вино также запрещается этой религией и мусульманин осуждает употребление вина, а между тем оно не возбуждает в нем отвращение. Омерзение, какое магометанин чувствует к мясу «нечистого животного», представляет ту особенность, что оно имеет совершенно характер инстинктивной антипатии; дело в том, что мысль о нечистоте, раз овладев чувствами человека, способна, по-видимому, возбуждать самое сильное омерзение к тому, что считается нечистым, даже в тех людях, которые сами вовсе не отличаются особенной чистотой. Замечательный пример подобного чувства, истекающего из представлений о религиозной нечистоте, находим мы также у индусов. Предположим теперь, что существует такой народ, которого большинство состоит из магометан, и что это большинство никому не дозволяет есть свинину. Для магометанских стран такой факт не есть что-либо небывалое.[8] Должны ли мы признать, что такое действие со стороны большинства будет законным пользованием той нравственной властью, какая должна принадлежать общественному мнению, а если нет, то почему? Употребление в пищу свинины на самом деле представляется большинству делом в высшей степени гнусным и большинство возмущается этим совершенно искренно, – оно совершенно искренно верит, что есть свинину запрещено Богом, что это противно Богу. На каком же основании можем мы в этом случае признать незаконным вмешательство общественного мнения? Здесь нет религиозного преследования, потому что хотя запрещение употреблять в пищу свиное мясо и имеет своим источником религию, но ведь нет такой религии, которая бы ставила кому-нибудь в обязанность есть свинину. Очевидно, что для осуждения подобных действий со стороны общества нет другого основания, кроме того, что общество не имеет права вмешиваться в то, что есть дело личного вкуса и касается только самого действующего.
Приведем другие примеры, более к нам близкие. Большинство испанцев признает величайшим нечестием, в высшей степени оскорбительным для Бога, если богослужение совершается на какой-либо другой манер, а не на римско-католический, и законы Испании не дозволяют никакого другого общественного богослужения, кроме римско-католического. Народы южной Европы не только признают брак духовным делом, противным религии, но смотрят на него, как на соблазн, как на бесстыдство, – брачное духовенство составляет для них предмет омерзения. Что могут сказать протестанты против этих совершенно искренних чувств, – против их стремления насильно подчинить своим требованиям некатоликов? Если мы признаем, что человечество имеет право вмешиваться в индивидуальную жизнь даже и в тех случаях, которые не касаются интересов других людей, то мы не можем не признать, что в обоих приведенных нами примерах нет ничего, что заслуживало бы осуждения. И на каком основании, в самом деле, можем мы в таком случае осуждать людей, когда они стремятся уничтожить то, что по их совершенно искренним убеждениям есть вместе и оскорбление Бога, и оскорбление человека? Никакое преследование какой бы то ни было индивидуальной безнравственности не может представить себе более сильное оправдание, чем какое имеет за себя то преследование, которое совершается во имя искренних религиозных чувств, и нам ничего более не остается, как или принять логику преследователей и сказать вместе с ними, что мы можем преследовать других, потому что мы нравы, а эти другие не могут преследовать нас, потому что они не правы, – или же отвергнуть такой принцип, который справедлив только тогда, когда он за нас, и составляет вопиющую несправедливость, если применяется против нас.
На приведенные мною примеры могут заметить, что они не имеют никакого практического значения и ничего подобного теперь быть не может, – что это совершенная невозможность, чтобы общественное мнение нашей страны стало кого-нибудь принуждать что-либо есть или не есть, жениться или не жениться, отправлять то или другое богослужение. Хотя такое замечание совершенно неосновательно, но мы тем не менее примем его во внимание и приведем другой пример, еще более к нам близкий и более у нас возможный. Везде, где только пуритане были достаточно могущественны, как, например, в Новой Англии и Великобритании во времена республики, они всегда стремились, и со значительным успехом, к уничтожению всех общественных и почти всех частных удовольствий, в особенности же они преследовали музыку, танцы, общественные игры, театры и вообще всякого рода увеселительные общественные собрания. До сих пор еще у нас, в Англии, очень много таких людей, которые по своим религиозным и нравственным понятиям строго осуждают все подобного рода удовольствия; люди эти принадлежат преимущественно к среднему классу, который имеет преобладающее значение при теперешнем общественном и политическом устройстве нашей страны, и нет ничего невозможного, что в один прекрасный день у них будет большинство в парламенте. Что скажут тогда члены нашего общества, которые не разделяют пуританских понятий, если их будут вынуждать сообразоваться в своем препровождении времени с религиозными и нравственными чувствами строгих кальвинистов и методистов? Не найдут ли они тогда желательным, чтобы эти благочестивые люди заботились о себе, а их оставили бы в покое? Не то ли же самое должны мы сказать и относительно всякого правительства, и относительно всякой публики, когда они предъявляют притязание запретить какое-нибудь удовольствие, потому что находят его дурным! Если раз мы признаем в принципе правильным подобное вмешательство общества в сферу индивидуальной свободы, то не будем иметь ни малейшего основания осуждать то или другое применение этого принципа, какое заблагорассудит сделать большинство парламента или вообще господствующая власть в обществе, – мы должны будем безропотно подчиниться требованиям идеальной христианской общины, как ее понимали первые колонисты Новой Англии, если только их секта или какая-нибудь другая, ей подобная, достигнет преобладания в обществе; а это не представляет никакой невозможности, потому что, как мы знаем по опыту, нередко религиозные секты, считавшиеся окончательно утратившими свое значение, вновь воскресали с полной силой.
Сделаем другое предположение, которое может быть еще более возможно, чем первое. Бесспорно, что в современном нам мире существует сильное стремление к демократическому общественному устройству. Утверждают, что будто в той стране, где это стремление успело наиболее осуществиться, где и и общество, и правительство отличаются наибольшим демократизмом, а именно, в Северо-Американских Соединенных Штатах, – утверждают, что будто бы там большинство смотрит чрезвычайно неблагоприятно на людей, дозволяющих себе более блестящий или более дорогой образ жизни, чем какой доступен самому большинству; что эти чувства большинства имеют там такое сильное влияние на общественную жизнь, как если бы и в самом деле существовали законы, регулирующие расходы, и что во многих частях Соединенных Штатов человек, имеющий большое состояние, встречает серьезное затруднение найти такой способ проживать свои доходы, который бы не навлек на него общего осуждения. Хотя подобное утверждение преувеличивает, без сомнения, то, что существует в действительности, но тем не менее оно указывает на такой факт, который не только не представляет ничего необыкновенного и не только весьма возможен, но и едва ли не составляет весьма вероятный результат, к которому может придти демократическое чувство везде, где с ним соединяются такие понятия, что общество имеет право налагать свое veto на тот или другой способ, каким индивидуум может тратить свои доходы. Если же мы при этом еще предположим значительное распространение социалистических идей, то нет ничего невозможного, что в обществах образуется такое большинство, которое будет считать позором иметь собственность выше известного незначительного размера, или жить такими доходами, которые не зарабатываются физическим трудом. Понятия, по принципу близко подходящие к этим, уже значительно преобладают в рабочем классе и видимо дают уже чувствовать свою тяжесть тем, которые находятся главным образом в зависимости от понятий, господствующих в этом классе, т. е. самим же рабочим. Известно, что между дурными работниками – а они составляют большинство во многих родах производства – установилось такое мнение, что дурной работник должен получать ту же заработную плату, как и хороший, и что не следует дозволять, чтобы один работник получал более, чем другой, под каким бы то ни было предлогом, потому ли что работает лучше, или потому что вырабатывает больше. У них образовалась даже своего рода полиция, которая старается препятствовать тому, чтобы хорошие работники получали более высшую плату, или чтобы хозяева платили им больше, чем дурным работникам, и эта полиция при случае превращается даже в настоящую полицию, которая действует не только нравственными, но и прямо физическими средствами. Если раз мы признаем, что общество имеет право на какое-нибудь вмешательство в то, что касается только самого индивидуума, то я не вижу никакого основания, почему мы могли осудить в этом случае действия рабочего класса, почему бы мы могли не признать за отдельной частью общества такой же власти над составляющими ее индивидуумами, какую признаем за всем обществом, вместе взятым, над всеми индивидуумами безразлично.
Впрочем, мы не имеем никакой надобности ограничиваться одними только предположениями; мы можем указать действительно существующие в наше время весьма грубые нарушения индивидуальной свободы, и еще более грубые нарушения, которыми нам угрожают в будущем и которые легко могут осуществиться, – и наконец мы можем указать на такие действительно существующие в наше время понятия, которые признают за обществом неограниченное право запрещать законом не только все то, что оно признает злом, но даже и то, что само по себе признается совершенно безвредным, если только это запрещение нужно для более полного искоренения преследуемого зла.
Так для того, чтобы уничтожить пьянство, в одной английской колонии и почти в целой половине Соединенных Штатов запрещено было законом употреблять крепкие напитки за исключением тех случаев, когда это нужно для лечения как лекарство; собственно говоря, закон запрещал только торговать крепкими напитками, но на практике это совершенно было равнозначно тому, как если бы запрещено было их употреблять, и сторонники закона, собственно, это и имели в виду. Хотя этот закон и оказался на практике невыполним и потому был отменен во многих штатах, которые сначала его приняли, и даже в том штате, который дал ему свое имя, но несмотря на это и у нас сделана была попытка поднять агитацию в пользу подобного закона, при чем некоторые записные филантропы выказали довольно замечательное рвение. С этой целью организовалось у нас даже особое общество, называвшееся Alliance. Общество это получило некоторую известность благодаря гласности, какая была дана переписке его секретаря с одним из тех немногих государственных людей Англии, которые признают, что мнения государственного человека должны быть основаны на принципах. Участие, какое лорд Стэнли принял в этой переписке, еще более усиливает те надежды, которые он возбудил во всех, кто знает, как редко встречаются на нашей политической арене те качества, которые он не раз уже имел случай выказать в своей общественной деятельности. Общество в лице своего секретаря выражает «глубокое сожаление, что его принцип может быть извращен для определения фанатизма и преследования» и старается доказать, что «широкая и неодолимая преграда» отделяет его от подобных принципов. «Мысль, мнение, совесть, я признаю, что все это, – говорит секретарь общества, – вне сферы закона; только то, что составляет социальный акт, что касается отношений между членами общества, только то подлежит власти не индивидуума, а государства». О тех же актах, которые суть не социальные, а индивидуальные, он и не упоминает, а между тем к этому именно разряду и принадлежит употребление крепких напитков. Но продажа крепких напитков, могут мне заметить, один из видов торговли, а торговля есть социальный акт. Я замечу на это, что зло, которое имеется в виду обществом, заключается не в свободе продавца, а в свободе покупателя и потребителя: если государство имеет право принимать меры с целью, чтоб нельзя было достать крепких напитков, то оно в таком случае имеет такое же право и прямо запретить их употребление. Но секретарь общества утверждает вот что: «…я, как гражданин, признаю за собой право на такие законы, которые бы ограждали меня от таких социальных актов со стороны моих сограждан, которые препятствуют мне пользоваться моим социальным правом». Эти социальные права он определяет так: «Ничто в такой степени не нарушает моих социальных прав, как торговля крепкими напитками; она уничтожает мое право на безопасность, потому что создает и непрестанно поддерживает беспорядки в обществе. Она нарушает мое право на равенство, обращая в свой барыш ту подать, которую я плачу на содержание бедных. Она парализует мое право на свободное, нравственное и умственное развитие, потому что окружает меня опасностями, ослабляет и деморализует общество, от которого я вправе требовать помощи и содействия». Мы здесь в первый раз встречаем подобную систему социальных прав; по крайней мере мы не знаем, чтоб она до этого была где-нибудь ясно формулирована. Сущность этой системы можно выразить так: каждый индивидуум имеет абсолютное социальное право на то, чтобы каждый другой индивидуум поступал во всем, во всех отношениях безукоризненно, так, как должен, – кто отступает в чем-либо от того, что должен, тот нарушает мое социальное право, и я имею право требовать от законодательной власти устранения этого нарушения. Такой чудовищный принцип несравненно опаснее всякого вмешательства в индивидуальную свободу, потому что нет такого нарушения свободы, которое нельзя было бы им оправдать; он не оставляет за свободой никаких прав, исключая разве только права иметь мнения, но не выражать их, так как всякое выражение такого мнения, которое я признаю вредным, будет уже нарушением моего социального права. По этой доктрине все люди имеют взаимно интерес в нравственном, умственном и даже в физическом совершенствовании друг друга, и интерес этот определяется каждым по своему собственному критерию.
Я укажу еще на другое, весьма важное нарушение индивидуальной свободы, которое не есть только угроза, но уже с давних пор и в широких размерах существует на самом деле; это – законы о праздновании воскресного дня. Конечно, отдыхать один день в неделю от ежедневных своих занятий, насколько это дозволяют необходимые требования жизни, – конечно, это весьма хороший обычай, хотя он и не составляет религиозной обязанности ни для кого, кроме евреев. Но соблюдение этого обычая возможно для рабочих только при том условии, если его будут одинаково соблюдать и все другие рабочие, потому что если часть рабочих не приостановит свои работы, то и остальные будут вынуждены сделать то же самое; поэтому можно признать дозволительным и даже справедливым, чтобы закон в этом случае вмешался и гарантировал каждому возможность иметь отдых от ежедневных своих занятий, установив общее, для всех обязательное, прекращение работ в известный день недели. Такое вмешательство закона оправдывается тем, что каждый имеет непосредственный интерес, чтобы другие соблюдали празднование воскресного дня, потому что иначе лишается возможности иметь отдых от ежедневных своих работ; но это ни в каком случае не может служить оправданием для такого вмешательства со стороны закона, которое бы препятствовало индивидууму проводить этот день по своему усмотрению, заниматься тем, чем хочет, – а тем более не может это быть оправданием для такого вмешательства, которое бы ограничивало индивидуума в свободном выборе удовольствий. Правда, есть такие удовольствия, которые иначе невозможны, как при том условии, чтобы не прекращались некоторые работы, но мы должны принять во внимание, что в этом случае работа немногих служит для доставления удовольствия, а может быть, даже и полезного препровождения времени весьма многим, и исключение в пользу этой работы совершенно оправдывается, если присоединим к этому то условие, чтоб она не была принудительной, т. е. чтоб рабочий не был вынужден непременно работать в воскресный день, если сам того не желает. Рабочие нисколько не ошибаются в своем расчете, полагая, что если все будут работать в воскресные дни, тогда заработная плата за все семь дней работы не будет больше того, чем сколько они теперь получают за шесть дней; но если все работы будут прекращены и сделано будет только исключение в пользу небольшого числа работ, необходимых для того, чтобы сделать возможным для большого числа людей пользование известными удовольствиями, то такого рода работа в день общего отдыха и при таких условиях увеличит заработки и не поставит рабочего в необходимость непременно работать, в случае если бы он пожелал променять увеличение заработка на отдых. Наконец, в случае нужды можно было бы установить такой обычай, чтобы некоторые классы рабочих имели свой особый день отдыха, а не общий с другими. Итак, стеснения личной свободы избирать для себя тот или другой род удовольствия, какой кому нравится, не имеют в свое оправдание никакого основательного довода, и защитникам этих стеснений ничего более не остается, как опереться на основание, что есть такие удовольствия, которые осуждаются религией – но подобное притязание мотивировать закон религиозными соображениями заслуживает самого энергического протеста. «Deorum iujniae Diis curae». Для того, чтоб оправдать подобное притязание, надо доказать, что общество или его представители имеют поручение свыше мстить за оскорбления.