bannerbannerbanner
Сайлес Марнер

Джордж Элиот
Сайлес Марнер

Полная версия

Глава II

Бывает, что судьба вдруг переносит человека в совершенно новый край, где его прошлое никому не известно, где никто не разделяет его мыслей, где сама мать земля предстает ему в ином облике, а жизнь человеческая приобретает иные формы, чем те, какие раньше питали его душу.

В таких случаях даже человеку, чья жизнь обогащена образованием, иногда трудно бывает сохранить привычные взгляды и веру в незримое, и даже сознание, что былые печали и радости им действительно пережиты. Разум, утратив прежнюю веру и любовь, иногда ищет Лету в одиночестве, когда прошлое становится призрачным, потому что исчезли все его внешние знаки, а настоящее тоже призрачно, ибо не связано с воспоминаниями о прошлом. Но даже человек с подобным жизненным опытом едва ли был бы в состоянии ясно представить себе, какое влияние оказало на простого ткача Сайлеса Марнера переселение из привычных мест, от привычных людей, в Рейвлоу. Эта ровная лесистая местность, где он чувствовал себя скрытым даже от небес под сенью деревьев и живых изгородей, была полной противоположностью его родному городу, живописно раскинувшемуся меж холмов. Когда среди глубокой утренней тишины он выходил на свой порог и смотрел на окропленную росой ежевику и буйно разросшуюся траву, ничто не напоминало ему здесь жизнь, центром которой было Фонарное подворье, когда-то бывшее для него олицетворением всего святого и возвышенного. Выбеленные стены, маленькие церковные скамьи, на которые, тихо шурша одеждой, усаживались такие знакомые фигуры и с которых поочередно раздавались такие знакомые молитвенные слова; смысл их, подобно амулету на груди, был одновременно и загадочен и привычен; кафедра, откуда пастор, слегка покачиваясь и всегда одинаковым жестом перелистывая Библию, провозглашал никем не оспариваемые истины, даже паузы между строфами псалма, когда его исполняли хором, и попеременное нарастание и замирание пения – все это в глазах Марнера было источником Божественной благодати, обителью его религиозных чувств, это было само христианство и царство Божие на земле. Ткач, не понимающий всех слов в своей псалтыри, ничего не смыслит в абстракциях, – он похож на младенца, не ведающего о родительской любви, но знающего лицо и грудь, к которым он простирает ручонки в поисках защиты и пищи.

А что могло быть менее похоже на жизнь в Фонарном подворье, чем жизнь в Рейвлоу, где фруктовые сады дремали, сгибаясь под обилием плодов, где люди редко ходили в просторный храм среди обширного кладбища и только издали посматривали в ту сторону, где краснолицые фермеры слонялись по узким улочкам, то и дело сворачивая в «Радугу», где в домах мужчины имели привычку плотно поужинать и поспать при свете вечернего очага, а женщины копили запасы холста, которого, казалось, им могло хватить и на том свете. В Рейвлоу не было человека, с уст которого могло бы слететь слово, способное пробудить уснувшую веру Сайлеса Марнера. В стародавние времена люди, мы знаем, верили, что каждый клочок земли населен и управляется особыми божествами; перейдя через пограничные горы, человек мог уйти из-под власти прежних богов, обитавших только в ручьях, рощах и холмах, знакомых ему с самого рождения. И бедный Сайлес смутно ощущал нечто похожее на чувство первобытных людей, когда они скрывались таким образом, напуганные и угрюмые, от взора равнодушного к ним божества. Ему казалось, что сила небесная, на которую он, шагая по улицам и сидя на молитвенных собраниях, тщетно уповал, осталась очень далеко от той земли, которую он избрал своим пристанищем, где люди жили в беспечном довольстве, не веря в эту силу и не нуждаясь в ней, причинившей ему столько мучений. Та искорка, которой ему дано было обладать, светила так тускло, что утрата веры стала завесой, создавшей вокруг него непроглядную тьму.

Немного оправившись от пережитого потрясения, Сайлес немедленно вернулся к станку. Он трудился не покладая рук, никогда не спрашивая себя, для чего теперь, переселясь в Рейвлоу, он так старательно работает допоздна, спеша выткать столовое белье для миссис Осгуд раньше срока, даже не думая о том, сколько она заплатит ему за работу. Казалось, он ткал, как паук, инстинктивно, не размышляя. Но труд, которому человек предается так упорно, сам по себе становится для него целью и служит ему мостом через пустынные пропасти жизни. Руки Сайлеса довольствовались перебрасыванием челнока, а глаза – теми маленькими квадратами ткани, которые появлялись благодаря его усилиям. Затем надо было позаботиться о еде, и Сайлесу в его одиночестве приходилось самому готовить себе завтрак, обед и ужин, носить воду из колодца и ставить на огонь котелок. Все эти необходимые дела вместе с ткацкой работой превращали его жизнь в бездумное существование муравья или паука. Он ненавидел память о прошлом, а среди чуждых ему людей, возле которых он поселился, не нашлось никого, кто бы мог вызвать в нем любовь или дружеские чувства. Будущее было темно, ибо не было на свете такой любви, которая незримо охраняла бы его от бед. Мысль его остановилась в растерянности, так как ее старый узкий путь теперь был закрыт, а чувства, казалось, умерли от раны, нанесенной его нежнейшим нервам.

Наконец столовое белье миссис Осгуд было готово, и Сайлесу было уплачено золотом. Его заработки в родном городе, где он сдавал свои изделия оптовому торговцу, были гораздо меньше, – ему платили понедельно, и значительная доля его получки уходила на благотворительность и другие богоугодные дела. А теперь впервые в жизни ему вручили пять блестящих гиней[3], и он ни с кем не обязан был делить эти деньги, да и не было у него никого, с кем он хотел бы поделиться своим богатством. Но к чему ему теперь эти гинеи, если впереди только работа, работа и больше ничего? Однако он не думал об этом, – ведь так приятно ощущать монеты на ладони, любоваться их ярким блеском и сознавать, что они – твоя собственность. Это была новая сторона жизни, подобно работе и удовлетворению голода, она существовала вне мира веры и любви, от которого он был отрезан. Рука ткача знала деньги, добытые тяжким трудом, еще в те годы, когда это была слабая рука подростка. Двадцать лет таинственные в своей власти деньги были для него символом земного благосостояния и непосредственной целью труда. Однако в те годы, когда каждый грош имел определенный смысл, Сайлес ценил не деньги, а то, что они сулили ему. Теперь же, когда цели не стало, эта привычка ждать заработанных денег и получать их, как награду за усилия, послужила почвой, достаточно глубокой для всхода семян алчности. И когда Сайлес под вечер возвращался через поля домой, он то и дело вытаскивал монеты из кармана, и ему казалось, что в надвигающихся сумерках они блестят еще ярче.

Как раз в это время произошел случай, который, казалось, открывал ему возможность для некоторого сближения с соседями. Придя к сапожнику отдать в починку башмаки, Сайлес увидел у камина его жену, которая страдала от ужасных болей, – у нее была болезнь сердца и водянка, – и вспомнил, что такие же признаки предшествовали смерти его матери. На него нахлынула волна жалости и, припомнив, как облегчал страдания матери простой настой наперстянки, он пообещал Сэлли Оутс принести лекарство, от которого ей станет легче, раз уж доктор не в силах ей помочь. Сделав это доброе дело, Сайлес впервые с тех пор, как поселился в Рейвлоу, почувствовал, что между его прошлой и настоящей жизнью как бы протянулась невидимая нить, и она могла помочь ему выбраться из того бессмысленного существования, в котором он погряз. Болезнь Сэлли Оутс как бы возвысила ее над соседями, сделала весьма значительной особой. Поэтому, когда после «снадобья», принесенного Сайлесом Марнером, ей стало легче, ткач стал предметом всеобщих толков. Не было ничего удивительного, если лекарства, предписанные доктором Кимблом, приносили пользу, но когда простой ткач, неизвестно откуда явившийся, творит чудеса исцеления при помощи склянки с бурой жидкостью, тут явно что-то нечисто. Ничего подобного здесь не видали с тех пор, как умерла знахарка из Тарли; у той были и амулеты и «снадобья», и к ней шли все, у кого были припадочные дети. Сайлес Марнер, должно быть, человек того же пошиба. Если он знал, что именно облегчит дыхание Сэлли Оутс, ему, надо думать, известно больше, чем простым смертным! Тарлийская знахарка бормотала про себя какие-то слова, так что ничего нельзя было разобрать, и если она в то же время перевязывала красной ниткой большой палец на ножке ребенка, это предохраняло его от водянки. В Рейвлоу и сейчас жили женщины, которые постоянно носили на шее ладанки, полученные ими от знахарки, и по этой самой причине у них не было детей-идиотов, как у бедной Энн Коултер. Наверно, Сайлес Марнер мог делать то же, что знахарка, и даже больше; теперь было вполне понятно, почему он явился из неведомых мест и был такой «чудной». Сэлли Оутс, однако, должна быть осторожна: нельзя ни слова говорить об этом доктору, ибо тот, конечно, рассердится на Марнера; он всегда сердился на знахарку и, бывало, грозил тем, кто обращался к ней, что никогда больше не будет помогать им.

Сайлес и его хижина вдруг оказались под осадой женщин, которые требовали, чтобы он заговорил коклюш и возвратил пропавшее в груди молоко, и мужчин, которые просили снадобья от ревматизма или подагры, а чтобы не было отказа, у каждого просителя была зажата в руке серебряная монета. Сайлес мог бы вести выгодную торговлю амулетами и немногими известными ему лекарствами, но такой способ получения денег не соблазнял его. Не умея и не желая лгать, он прогонял посетителей одного за другим, и раздражение его все росло, так как весть о нем как об искусном знахаре достигла даже Тарли, и прошло много времени, прежде чем люди издалека перестали обращаться к нему за помощью. Мало-помалу вера в его могущество сменилась страхом, ибо никто не хотел верить, когда он заявлял, что не знает никаких заговоров и никого не может лечить. Всякий, с кем случался недуг или припадок, после того как Сайлес отказывал им в помощи, обвиняли в этом мастера Марнера и его дурной глаз. Так вот и вышло, что порыв сострадания, вызванный в нем болезнью Сэлли Оутс и на короткое время вновь пробудивший в нем сознание братства всех людей, лишь увеличил неприязнь между ним и его соседями и сделал его еще более одиноким.

 

Между тем гиней, крон[4] и полукрон постепенно становилось все больше и больше, а Марнер все меньше и меньше тратил на свои нужды, всячески ограничивая свои потребности и стараясь лишь настолько поддерживать свои силы, чтобы их хватило на шестнадцатичасовой рабочий день. Разве люди, содержащиеся в одиночном заключении, не развлекаются тем, что отмечают время на стене черточками определенной длины, пока, наконец, подсчет этих черточек, расположенных треугольниками, не превращается в самодовлеющую цель их жизни? Разве мы не стараемся сократить минуты бездействия или утомительного ожидания, машинально повторяя одно и то же движение или один и тот же звук, пока такое повторение не породит потребность – зародыш привычки? Зная это, мы, может быть, поймем, каким образом любовь к накоплению денег вырастает во всепоглощающую страсть у людей, чье воображение даже при самом возникновении этой страсти не подсказывает им никакой иной цели, кроме того же накопления. Марнеру хотелось, чтобы столбики в десять монет заполнили квадрат, по десять в ряду, потом – еще больший квадрат, и с каждой новой гинеей, которая сама по себе доставляла удовольствие, рождалось и новое желание. В этом странном мире, превратившемся для него в неразрешимую загадку, он мог бы, если бы был менее сильной натурой, сидеть и ткать, ткать, ожидая то завершения узора, то окончания штуки ткани, пока не забыл бы о своей неразрешимой загадке и обо всем остальном, кроме ощущений минуты. Но получение денег стало делить его работу на периоды, и деньги не только росли, но и оставались при нем. Он все более проникался мыслью, что они, как и его станок, знают его, и потому он ни за что не разменял бы эти монеты, ставшие ему близкими, на другие, незнакомые. Он любовно брал их в руки, считал и пересчитывал, и любование их формой и цветом стало для него такой же потребностью, как утоление жажды. Однако только ночью, когда работа была закончена, он доставал свое сокровище. Вынув из пола под станком несколько кирпичей, он устроил тайник и там прятал чугунный горшок, в котором хранились его гинеи и серебро. Опустив горшок в тайник, он клал кирпичи на место и засыпал их песком. Нельзя сказать, чтобы его часто посещала мысль об ограблении, – в те дни в сельской местности многие хранили деньги в потайном месте, и в Рейвлоу были старые труженики, которые, как всем было известно, прятали свои сбережения, вероятно, просто под матрацем, но их более бедные соседи, хотя не все они отличались честностью, свойственной их предкам в дни короля Альфреда[5], не обладали достаточно смелым воображением, чтобы задумать покражу. Да и как могли бы они тратить эти деньги в родной деревне, не выдав себя? Они были бы вынуждены бежать, а бегство в те времена было столь же темным и сомнительным предприятием, как полет на воздушном шаре.

Так год за годом жил Сайлес Марнер в своем уединении, наполняя чугунный горшок гинеями, и его жизненный круг становился все уже и бледнее, превращаясь в простое чередование потребностей и их удовлетворения, без всякой связи с какой-либо другой человеческой душой. Его существование свелось к работе и накоплению, без мысли о какой-нибудь цели этих действий. Жертвой такого же процесса становятся, вероятно, и люди более мудрые, когда они утрачивают веру и любовь, с той только разницей, что, вместо станка и груды гиней, их прельщает какое-нибудь глубокое исследование, остроумный проект или тонко построенная теория. И внешность Марнера удивительно переменилась – лицо сморщилось, а фигура сгорбилась, ибо такова была его постоянная поза возле одних и тех же предметов его обихода, и поэтому он производил такое же впечатление, как отдельно взятая рукоятка или изогнутая трубка, не имеющие самостоятельного назначения. Выпуклые глаза его, которые, бывало, смотрели доверчиво и мечтательно, теперь, казалось, были способны разглядывать лишь какую-то одну вещь, маленькую как зернышко, которую они повсюду искали. Лицо его настолько увяло и пожелтело, что дети всегда звали его «старый мастер Марнер», хотя ему не было еще и сорока лет.

Но даже при таком увядании незначительная случайность показала, что источник чувства привязанности у него еще не совсем иссяк. Каждый день Сайлес приносил себе воду из колодца, находившегося через два поля от его хижины, и с самых первых дней жизни в Рейвлоу у него служил для этого коричневый глиняный кувшин, который Сайлес считал самым драгоценным из той немногочисленной утвари, какой он позволил себе обзавестись. Этот кувшин был его неразлучным товарищем в течение двенадцати лет, всегда стоял на одном и том же месте, ранним утром как бы протягивал ему свою ручку и всем своим видом выражал желание помочь, а прикосновением напоминал вкус свежей, чистой воды. Но вот однажды, возвращаясь от колодца, Сайлес споткнулся о ступеньку перелаза. Коричневый кувшин упал на камни, перекрывавшие канаву, и разбился на три части. Сайлес бережно подобрал осколки и с горечью в сердце понес их домой. Кувшин больше не мог служить ему, но Сайлес сложил вместе куски, подпер их палочками и поставил на прежнее место, в память этого события.

Такова история жизни Сайлеса Марнера до тех пор, пока не пошел пятнадцатый год его пребывания в Рейвлоу. Целые дни просиживал он за своим станком, уши его слышали только монотонное стрекотание, глаза внимательно следили за медленным увеличением однообразной коричневатой ткани, а руки двигались так равномерно, что остановка в их движении казалась почти таким же нарушением естественного хода вещей, как задержка дыхания. А ночью приходило наслаждение: он закрывал ставни, запирал дверь и вытаскивал свое золото. Уже давно чугунный горшок стал тесен для монет, и Сайлес сшил для них два кожаных мешка, которые лучше заполняли место в тайнике, легко втискиваясь в его углы. Как блестели гинеи, падая золотым дождем из темных кожаных вместилищ! Серебряных монет было гораздо меньше, чем золотых, потому что длинные куски полотна, которые составляли основную работу Сайлеса, всегда частично оплачивались золотом, а серебро он тратил на свои нужды, отбирая для этого шиллинги и шестипенсовики[6]. Больше всего он любил гинеи, хотя и серебро, кроны и полукроны, порожденные его трудом, он тоже не согласился бы променять на другие монеты, – он любил их все. Сайлес рассыпал золото по столу, погружал в него руки, затем пересчитывал, аккуратно складывал в столбики, любовно гладил и с радостью думал как о гинеях, наполовину уже заработанных, – их он считал своими не родившимися еще детьми, – так и о тех, которые будут медленно собираться в грядущие годы, в течение всей его жизни, а конец этой жизни терялся где-то в бесчисленных днях работы. Нет ничего удивительного в том, что теперь, когда он шел полевыми тропинками, неся готовый заказ или направляясь за пряжей, его мысли постоянно были сосредоточены на работе или на деньгах, и он уже никогда не сворачивал с дороги на зеленые лужайки, чтобы поискать знакомые ему целебные травы. Они тоже принадлежали прошлому, от которого его жизнь ушла, как ручеек убегает далеко от широкой реки и потом тонкой дрожащей ниточкой пробивает себе путь через бесплодные пески.

Но вот незадолго до Рождества этого пятнадцатого года в жизни Марнера произошла вторая крупная перемена, и его история необычайным образом сплелась с жизнью соседей.

Глава III

Самым значительным человеком в Рейвлоу был сквайр Кесс, который жил в большом красном доме с красивой каменной лестницей со стороны фасада и обширными конюшнями позади. Дом его был расположен почти напротив церкви, прихожанином которой он состоял в числе многих прихожан-землевладельцев, но только его одного величали титулом сквайра. И хотя было известно, что род мистера Осгуда также ведет свое начало с незапамятных времен, – жители Рейвлоу не могли даже представить себе то страшное время, когда на свете не было Осгудов, – все же мистер Осгуд оставался просто владельцем фермы, тогда как сквайр Кесс имел на своей земле двух-трех арендаторов, которые обращались к нему с жалобами и просьбами, как к настоящему лорду.

Еще не прошло благодатное военное время, которое крупные землевладельцы считали особой милостью провидения, и не наступило падение цен, когда порода мелких сквайров и йоменов помчалась к разорению в той гонке, для которой обильно смазывали колеса расточительность и неумелое ведение хозяйства. Я говорю сейчас только о Рейвлоу и других таких же деревнях, ибо в различных сельских местностях жизнь могла быть совершенно иной. В разных краях все бывает по-разному, начиная от ветров в небесах и кончая человеческими мыслями, которые находятся в постоянном движении и сталкиваются друг с другом, что приводит к самым неожиданным последствиям. Рейвлоу лежало в лесистой местности, среди изрытых колеями дорог, в стороне от промышленной горячки и строгих пуританских идей. Богачи селения пили и ели досыта, безропотно принимая подагру и апоплексию, как болезни, почему-то свойственные почтенным семьям, а бедные люди полагали, что богачи имеют полное право вести такую жизнь; кроме того, после пиров оставалось порядочно объедков, которые доставались беднякам. Бетти Джей, заслышав запах вареной ветчины с кухни сквайра Кесса, знала, что получит жирный навар с этой ветчины. По таким же причинам бедняки с вожделением ждали, когда наступит пора веселых празднеств. Пиршества в Рейвлоу затевались с большим размахом и длились долго, особенно в зимние месяцы. Ведь после того как дамы уложили в картонки свои лучшие туалеты и волосяные накладки и отважились с этим ценным грузом переправиться верхом вброд через ручьи в дождь или снег, когда еще никто не мог сказать, высоко ли поднимется вода, ясно было одно: они не ограничатся кратковременным развлечением. Поэтому глубокой осенью и зимой, когда работы было мало, а часы текли медленно, соседи поочередно устраивали большие приемы. И как только неизменные блюда сквайра Кесса начинали идти на убыль и терять свежесть, гостям стоило лишь перейти немного дальше вдоль деревни в дом мистера Осгуда, и там их снова ждали непочатые окорока и ростбифы, с пылу горячие пироги со свининой, только что сбитое масло – словом, все, чего может пожелать досужий аппетит, и если все это было не в таком изобилии, как у сквайра Кесса, то уж, конечно, качеством ничуть ему не уступало.

Жена сквайра умерла много лет назад, и Красный дом уже давно был лишен хозяйки и матери, источника благотворной любви и страха в гостиной и на кухне, и этим отсутствием хозяйки объясняется не только то обстоятельство, что праздничный стол Кессов отличался не столько отменным приготовлением блюд, сколько их количеством, но и то, что гордый сквайр снисходил до председательствования за обеденным столом в «Радуге» гораздо чаще, чем в своей собственной столовой, обшитой темными деревянными панелями. Возможно, по той же причине о его сыновьях, когда они выросли, пошла не слишком добрая слава. Хотя Рейвлоу и не отличалось особенно суровой моралью, тем не менее люди осуждали сквайра за то, что он позволял сыновьям бездельничать, и как бы снисходительно ни относились соседи к шалостям сыновей богатых отцов, большинство все же неодобрительно покачивало головой, глядя на второго сына Кесса – Данстена, или, как его обычно называли, Данси. Его пристрастие к лошадям, которых он постоянно покупал и менял, и к азартным играм могло привести к весьма серьезным последствиям. Конечно, рассуждали соседи, кому какое дело, что станется с Данси, злобным, глумливым юнцом, который, казалось, пил с особым удовольствием, если другие страдали от жажды! Только бы его поступки не принесли несчастья почтенной семье, обладающей фамильным склепом на церковном кладбище и серебряными кубками, из которых пили еще до короля Георга[7]. Но если мистер Годфри, старший сын сквайра, красивый, добрый юноша с открытым лицом, который в один прекрасный день должен унаследовать землю отца, пойдет по стопам брата, – это будет очень обидно, а он как будто так и делает в последнее время. Еще немного, и он потеряет мисс Нэнси Лемметер. Всем известно, что она стала очень пугливо посматривать на него с прошлой троицы, когда ходили слухи, будто он на несколько суток пропал из дому. Тут что-то неладно, это совершенно ясно, ибо мистер Годфри потерял свой цветущий вид и открытое выражение лица. А было время, когда все говорили: «Какая славная парочка будет – он и мисс Нэнси Лемметер!» И если бы она могла стать хозяйкой Красного дома, какая перемена к лучшему произошла бы там, ибо все Лемметеры воспитаны так, что у них и щепотка соли не пропадет, а в доме у них тем не менее для каждого всего вдоволь. Такая невестка была бы кладом для старого сквайра, даже если бы она и гроша не принесла в приданое. Ведь были основания опасаться, что, при значительных доходах сквайра, в его кармане было немало прорех, кроме той, куда он сам запускал руку. Однако если мистер Годфри не собирается изменить образ жизни, ему придется навсегда распрощаться с мисс Нэнси Лемметер.

 

Однажды под конец дня в ноябре, на пятнадцатый год пребывания Сайлеса Марнера в Рейвлоу, этот самый когда-то подававший надежды Годфри стоял, заложив руки в карманы и прислонившись спиной к камину в столовой Красного дома. Тусклый свет хмурого дня падал на темные стены, украшенные ружьями, хлыстами и лисьими шкурами, на плащи и шляпы, в беспорядке разбросанные по стульям, на кубки, распространявшие запах прокисшего эля, на полупотухший камин с приставленными к нему по углам курительными трубками – все признаки домашней жизни, не согретой домашним теплом, и с ними весьма мрачно гармонировала озабоченность на лице белокурого молодого Годфри. Он настороженно прислушивался, словно кого-то поджидая, и вот наконец из огромной пустой прихожей донеслись насвистывание и тяжелые шаги. Дверь отворилась, и в столовую вошел коренастый молодой человек. Его багровое лицо и беспричинная веселость свидетельствовали о первой стадии опьянения. Это был Данси, и при виде его на угрюмом лице Годфри отразилось еще и сильное чувство ненависти. Красивый коричневый спаниель, лежавший у камина, забрался под кресло.

– Ну, мистер Годфри, что вам от меня угодно? – насмешливо спросил Данси. – Как известно, вы мой старший брат и повелитель, поэтому я не посмел ослушаться, когда вы за мной послали.

– Мне угодно вот что… Протрезвись и слушай как следует, – крикнул взбешенный Годфри. Он сам выпил лишнее, пытаясь забыть свои мрачные мысли и быть более решительным. – Я хочу напомнить тебе, что пора отдать отцу деньги, уплаченные в счет ренты Фаулером, иначе я должен буду сказать, что дал их тебе. Отец грозится наложить арест на имущество Фаулера; тогда все обнаружится уже без моего участия. Он только что, уходя отсюда, сказал, что даст знать Коксу, чтобы описать имущество, если Фаулер не явится на этой неделе и не погасит задолженности. У отца сейчас туго с деньгами, он не намерен шутить, а ты понимаешь, что тебе грозит, если он узнает о тех ста фунтах, что ты присвоил. Ведь это не в первый раз! Постарайся достать деньги, да побыстрей, ясно?

– Ах, так? – с издевкой сказал Данси, подходя к брату и глядя ему прямо в лицо. – А может быть, ты сам достанешь деньги и избавишь меня от этой заботы? Раз ты был так добр, что дал их мне, то уж никак не откажешься возвратить их за меня – ведь ты же знаешь, что только братская любовь побудила тебя совершить этот благородный поступок.

Годфри закусил губу и сжал кулаки.

– Не подходи ко мне, не то полетишь у меня вверх тормашками.

– О нет, этого не будет, – ответил Данси, но на всякий случай повернулся на каблуках и отошел. – Ты ведь знаешь, какой я добрый брат. Стоит мне захотеть, и тебя в тот же час вышвырнут из дома с одним шиллингом на дорогу! Я мог бы рассказать сквайру, что его прекрасный сын женился на славной молодой женщине Молли Фаррен, а теперь очень несчастлив, ибо не может жить с женой-пьяницей. После этого я мог бы преспокойно сесть на твое место. Но ты видишь, я этого не делаю, я сговорчивый и добрый. Ты сделаешь для меня все на свете. Не сомневаюсь, что ты достанешь для меня и эти сто фунтов.

– Откуда я возьму деньги? – спросил Годфри, весь дрожа. – У меня нет за душой ни гроша. И напрасно ты думаешь, что тебе удастся занять мое место, тебя самого выгонят из дому, вот и все. Если ты вздумаешь донести на меня, я тоже кое-что расскажу. Любимец отца Боб, ты это прекрасно знаешь. Он будет только рад случаю избавиться от тебя.

– А, все равно! – сказал Данси, склонив голову набок и глядя в окно. – Будет очень приятно составить тебе компанию – ты такой прекрасный брат, а, кроме того, мы так привыкли ссориться друг с другом, что я просто не знаю, что буду делать без тебя. Но, пожалуй, будет еще лучше, если мы оба останемся дома, – я знаю, тебе это было бы больше по душе. Поэтому ты постараешься достать эту небольшую сумму, а я, хоть мне и жаль расстаться с тобой, пока прощаюсь.

Данстен двинулся к двери, но Годфри бросился за ним и, схватив его за руку, с проклятием воскликнул:

– Говорю тебе, нет у меня денег, и негде мне их достать.

– Займи у старика Кимбла.

– Ты же знаешь, он мне больше не даст, я и просить не стану.

– Ну, тогда продай Уайлдфайра.

– Да, легко сказать! А деньги-то нужны сейчас.

– Для этого стоит лишь поехать на нем на завтрашнюю охоту. Там ты, наверно, встретишь Брайса и Китинга. Да и не они одни будут рады купить у тебя такую лошадь!

– Может быть, но вернуться домой в восемь вечера, по уши забрызганным грязью? Я собираюсь на день рождения к миссис Осгуд. Там будут танцы.

– Ого! – сказал Данси, повернув голову и стараясь говорить тоненьким, жеманным голоском. – И там будет прелестная мисс Нэнси, и мы будем с ней танцевать и уверять ее, что никогда больше не будем плохо себя вести, и снова попадем к ней в милость, и…

– Не смей произносить имя мисс Нэнси, дурак, – закричал Годфри, багровея, – не то я тебя придушу!

– За что? – спросил Данси все тем же наигранным тоном, но взяв со стола хлыст и похлопывая себя рукояткой по ладони. – Тебе представляется весьма удобный случай. Я советую тебе снова вкрасться к ней в доверие. Тем самым ты выиграешь время; может, Молли в один прекрасный день выпьет лишнюю каплю опия и сделает тебя вдовцом. Мисс Нэнси будет не прочь стать твоей второй женой, разумеется, если не узнает о первой. А твой добрый брат будет хорошо хранить тайну, зная, что ты не забудешь о его нуждах.

– Слушай, – побледнев от волнения и дрожа, сказал Годфри, – мое терпение подходит к концу. Будь у тебя немного больше соображения, ты бы понял, что способен довести человека до крайности, когда ему все равно, куда кинуться. Пожалуй, это уже так. Я могу сам все открыть отцу; по крайней мере, хоть от тебя избавлюсь, если не выиграю ничего другого. Да и все равно он сам скоро узнает. Молли грозится прийти сюда и рассказать ему. Поэтому не льсти себя надеждой, что моя тайна стоит столько, сколько ты вздумаешь требовать. Ты вытягиваешь у меня столько денег, что мне нечем умиротворить ее, и в один прекрасный день она выполнит свою угрозу. Ты видишь, деваться мне некуда, поэтому я сам скажу отцу, а ты можешь убираться ко всем чертям.

3Гинея – английская золотая монета, бывшая в обращении до начала XIX века. С 1717 года равнялась 21 шиллингу. 1 шиллинг – 1/20 фунта стерлингов.
4Крона – английская серебряная монета, равная пяти шиллингам.
5Альфред Великий (848–901) – англосаксонский король (871–901), о котором сохранилась память как о мудром и просвещенном монархе. Годы его правления народ окружил легендой. Они представлялись ему своеобразным «золотым веком».
6Пенс (иначе пенни) – английская бронзовая монета, равная 1/12 шиллинга.
7Георг I (1660–1727) – английский король в годы 1714–1727. Первый английский король Ганноверской династии.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14 
Рейтинг@Mail.ru