bannerbannerbanner
Фьямметта

Джованни Боккаччо
Фьямметта

Полная версия

Сам властитель неба Юпитер, побуждаемый любовью, принимал низшие формы, то под видом белой птицы, хлопая крыльями, издавал более нежные звуки, чем предсмертная песнь лебедя, то, обернувшись тельцом, украсив лоб рогами, мычал в полях, свою спину унизил девичьей ношей и чрез братское владение греб раздвоенными копытами, избегая пучин, и насладился своей добычею. То же он сделал для Семелы, не меняя лика, для Алкмены, обратившись в Амфитриона, для Каллисто, приняв вид Дианы, для Данаи, сделавшись золотым дождем, – всего не перечислить. И гордый бог войны, чья сила внушает до сих пор страх гигантам, под властью любви укротил свой дикий нрав и сделался влюбленным. И привыкший к огню Юпитеров кузнец, сделавший трезубую молнию, был поражен еще более могучею, и я сама, хоть и мать, не смогла уберечься, ибо все видели, как я открыто плакала о смерти Адониса. Но для чего утруждаться словами? Ни один небожитель не остался целым, кроме Дианы; одна она, любительница лесов, избежала любви, хотя и думают другие, что скрыла ее только, не избежала.

Но, может быть, примеры небожителей тебя не убеждают и ищешь ты услышать земных подтверждений, – их столько, что начинать почти не стоит, упомяну лишь те, что отличались наибольшей силой. Посмотри прежде всего на сильнейшего сына Алкмены[9]: как, отложив стрелы и грозную львиную шкуру, он украсил пальцы изумрудами, причесал растрепанные волосы и рукою, что прежде носила палицу, убила великого Антея и вывела из ада пса, прял пряжу за Иолиной[10] прялкой, а плечи, что вместо Атланта груз высокого неба принимали, теперь впервые заключенные в объятия Иолой, покрылись, чтоб ей понравиться, тонкими пурпурными одеждами[11]. А что сделал Парис, любовью движимый? Елена? Клитемнестра? А Эгист? Всему миру это известно; не нужно говорить также об Ахилле[12], Скилле, Ариадне, Леандре[13], о Дидоне[14] и многих других. Верь мне, это пламя свято и могуче. Ты видела, как всё на небе и на земле, люди и небожители, подчинены моему сыну, но что сказать тебе о его власти, простирающейся даже на бессловесных животных и птиц? Чрез него горлица следует за своим самцом и наши голубки с теплым чувством возвращаются к своим и никогда их не покидают; а в рощах робкие олени свирепеют, когда другой коснется с желанием той, которой первый боями и мычанием давал своей любви пламенные признаки; дикие вепри бесятся и скалят клыки, покрытые пеной от любви; а африканские львы, пораженные любовью, трясут шеей. Но, оставляя леса, замечу, что стрелы моего сына даже через холодную воду поражают стадо морских и речных божеств. Не думаю, чтоб неизвестно тебе было свидетельство Нептуна, Главка[15], Алфея и других, которые своею мокрою водою не то что залить, но утишить не могли того пламени, которое, всем будучи известно на земле и под водою, проникает в глубь земли до самого властителя темных болот[16].

Итак, небо, земля, море, ад по опыту знают его оружие; и, чтобы ты из кратких слов могла понять всю величину его могущества, скажу тебе: все подчинено природе, ничто от нее не свободно, она же покорствует любви. Когда она повелевает, стихает древняя вражда и новый гнев сменяется огнем любви; так широка ее власть, что даже мачехи становятся благосклонными (о диво!) к пасынкам[17]. Итак, чего ищешь? В чем сомневаешься? Чего бежишь, безумная? Когда столько богов, людей, зверей побеждены любовью, стыдишься быть ею побежденною? Ты не знаешь, что делать, но, если ты боишься нареканий за то, что поддалась любви, они не должны иметь места, потому что примеры тысячи поступков людей более тебя знаменитых тебе, менее сильной и менее впавшей в ошибку, будут служить оправданием.

Если же эти слова тебя не трогают и ты все-таки хочешь сопротивляться, значит, ты думаешь быть доблестнее Юпитера, мудрее Феба, богаче Юноны и краше меня, – а мы все побеждены. Ты одна думаешь победить? Ты обманываешься и наконец погибнешь. Тебе довольно того, что только вначале было достаточно всем, но пусть это не понуждает тебя равнодушно говорить: «У меня есть муж, святые законы и обет мне это запрещают», потому что пусты эти доводы перед доблестью любви. Она, сильнейшая, небрежет другим законом, уничтожает его и дает свой. И Пасифая имела мужа, и Федра, и я, а мы любили. Сами мужья, будучи женаты, часто любят других: возьми Ясона, Тесея, сильного Гектора, Улисса. Не будь к ним несправедлива, судя их другим законом, чем сами они судят, им преимущества перед женами не дано; итак, брось глупые мысли и спокойно продолжай любить, кого полюбила. Ведь если ты не хочешь подчиниться любви, тебе следует бежать, а куда убежишь ты, где бы любовь тебя не догнала? Во всех местах ее могущество равно: ты все равно будешь во владениях Амура, где нельзя скрыться, когда он поразить захочет. Достаточно того, что он тебя воспламенил не нечестивым огнем, как Мирру[18], Семирамиду, Библиду, Канаку[19] и Клеопатру. Ничего необычайного мой сын с тобой не сделал; как всякое божество, он имеет свои законы, не ты первая, не ты, надеюсь, и последняя будешь им следовать. Если ты считаешь себя теперь единственной, ты ошибаешься. Не будем говорить обо всем мире, наполненном любовью, но возьмем только твой город, тебе подруг могу указать бесчисленное количество, и помни, что делаемое столькими людьми не может заслуживать названия позорного поступка. Итак, следуй за мной и благодари нашу божественность и красоту, на которую столько любовались, за то, что я вызвала тебя из ряда простых женщин, чтоб узнала ты радость моих даров».

О Жалостливые дамы, если любовь благосклонно принимает ваши желания, что можно отвечать таким словам богини, как только не «да будет воля твоя». Она уже умолкла, когда я, рассудив ее слова, нашла их исполненными бесконечного милосердия, и она уже знала, к чему меня подвигла, когда я быстро поднялась с кровати и со смиренным сердцем опустилась на колени, так говоря к ней робко: «О дивная и вечная краса, небесная богиня, госпожа моих мыслей, чья власть тем могучее, чем больше ей сопротивляются, прости мне неразумное противление оружию твоего сына, не узнанного мною, и пусть со мною будет по твоему желанию и обещанию; ты же в урочное время оправдай мою веру, чтобы, взысканная тобою меж другими, я увеличила число твоих бесчисленных подданных».

 

Едва произнесла я эти слова, как она двинулась с того места, где стояла, подошла ко мне и с пламенным желанием на лице, обнявши, поцеловала меня в лоб. Затем, подобно лживому Асканию[20], который дыханием зажег в Дидоне тайное пламя, она, дохнув мне в уста, сделала первые мои желания более пылкими, как я почувствовала. И, приоткрыв пурпурное покрывало между нежных грудей, показала мне изображение возлюбленного юноши, завернутое в тонкий плащ с предосторожностями, вроде моих, и так сказала: «Взирай на него, юная жена, – не Лиса[21], не Гета[22], не Биррия[23], не кто-нибудь тебе в возлюбленные дан, достоин он любви богини; по нашей воле тебя он любит и будет любить больше самого себя; итак, без страха, радостно его любви предайся. Твои молитвы тронули наш слух, достойные, и потому надейся, что без ошибки награда ждет твои поступки».

И тут, умолкнув, вдруг из очей моих скрылась. Увы мне, несчастной! Во мне не явилось ни тени подозрения, что, как показало будущее, не Венера являлась ко мне, но, скорее, Тисифона, что, скрывши свои волосы, наводящие ужас, подобно Юноне, скрывшей некогда блистание своей божественности, облекшись в светлый вид, как та в старческий, ко мне пришла будто к Семеле, подобным же советом побуждая меня к конечной гибели; и я, приняв его, к несчастью, вас, верность благоговейная, почтенный стыд, святейшая чистота, единственное сокровище честных женщин, – вас прогнала я. Но простите мне, ведь можно о прощении молить, хотя бы наказание грешника и продолжалось.

Когда богиня скрылась, я осталась с открытою душой к ее наслаждениям, и будто новый разум мне дала неистовая страсть, которую я сдерживала, не знаю как; из всех потерянных мною благ одно осталось: сознание, что редко или никогда так открыто не давалось обещание любви конца счастливого. И потому, часто раздумывая о трудно исполнимых замыслах, я решила не рассуждать о желании довести до конца эту именно волю. И правда, как ни теснил меня неоднократно случай, мне была оказываема такая милость, что я проходила горе, мужественно и без промаха борясь. И верно, силы эти мои еще не исчезли, потому что, хотя я описываю одну правду, но так ее расположила, что, исключая того, кому, как мне, известны все причины, никто, как бы остро у него ни было соображение, не узнает, кто я. И я молю того, если когда-нибудь случайно эта книжечка попадется ему в руки, любовью молю скрыть все, что не клонится, очевидно, к его пользе или чести. И если он лишил меня чести, незаслуженно с моей стороны, то пусть он не захочет лишить меня той чести, которую несправедливо я ношу и которую, как бы он ни хотел, не сможет мне вернуть обратно.

Итак, имея такое намерение и изнемогая под тяжестью страданий, я дала волю заветнейшим желаниям и сумела незаметным образом, когда представился случай, зажечь юношу тем же огнем, каким пылала я, и сделать его осторожным, подобно мне. По правде, это не стоило больших трудов; если лицо – зеркало сердца, то я скоро увидела, что мое желание увенчалось успехом, и его я увидела не только полным любовного жара, но и совершенной осторожности, чему была я крайне рада. Он, питая полное уважение, желая не подвергать опасности мою честь и в то же время, насколько возможно, удовлетворить своим желаниям, с большим трудом и хитростью достиг близкого знакомства с некоторыми моими родственниками и наконец с моим мужем; с последним он не только познакомился, но так мило поддерживал это знакомство, что тот не находил большего удовольствия, как находиться с ним. Я думаю, вы знаете и без меня, как было это мне приятно, притом кто был бы настолько глуп, чтоб не понять, что эта близость давала нам возможность иногда разговаривать в присутствии других лиц?

Но ему уже казалось, что настало время приступить к более тонким вещам, и вот, когда он видел, что я могу его слышать, говоря то с тем, то с другим, он разговаривал о предметах, из которых я узнала, пламенно желая научиться, что словами не только можно выразить свою любовь кому-либо и получить ответ, но что разными движениями рук и лица можно многое показать; мне это очень понравилось, и я поняла, что нет ничего, чего бы мы не могли друг другу изъяснить и правильно понять. Не довольствуясь этим, чтобы точнее выразить мне свои желания, он придумал называть себя Панфило, а меня – Фьямметтой. О, сколько раз, разгоряченный пиром, едой и любовью, перенося Панфило и Фьямметту в Грецию, он рассказывал, как он в меня, а я в него с первого взгляда влюбились и какая нас постигла судьба, давая местам и людям, упоминавшимся в этом рассказе, подходящие названия. Конечно, я часто смеялась не столько над его хитростью, сколько над простодушием слушателей; иногда я боялась, как бы, увлекшись, он не проболтался, но он был умнее, чем я думала, и всегда с большою ловкостью избегал подобных ошибок.

О сострадательные дамы, чему только не научит любовь своих подданных и кого не сделает способным к науке! Я, совсем простая девушка, едва могущая раскрыть рот между подругами о житейских вопросах, с таким увлечением переняла у него манеру говорить, что в короткое время выдумкой и красноречием превзошла поэтов; и мало было предметов, на которые, узнав положение дела, я не могла бы тотчас ответить вымышленной повестью, а этому, по-моему, не так легко научить девушку, а тем более заставить её рассказывать или действовать. Если бы нужно было по ходу рассказа, я могла бы сообщить (положим, неважную мелочь), с какою тонкою опытностью мы убедились в верности одной приближенной служанки, которой мы решили открыть тайный огонь, никому еще не известный, рассудив, что, не имея посредников, мы не сможем более скрываться без серьезных несчастий. Так же долго было бы писать о решениях, какие мы с ним принимали по поводу различных вещей; может быть, подобные решения другими не только никогда не приводились в исполнение, но даже в голову не приходили; хотя все они, как я вижу теперь, клонились к моей гибели, однако не потому мне горестно было их узнавать.

Если меня, женщины, не обманывает воображение, не мала была стойкость наших душ, если представить себе, как трудно двум молодым влюбленным столь долгое время не сойти с благоразумного пути, хотя бы обоих толкало к тому сильнейшее желание; неплохо поступили тот и другая, если за этот поступок, соверши его более сильные люди, они достигли бы высокой и достойной похвалы. Но перо мое, более приятное, чем достойное, готовится описывать то состояние любви, когда никто уже, ни волею, ни делом, не может заставить ее уклониться с пути. Но прежде, чем перейду к этому, как только могу, с мольбой взываю к вашему состраданию и к той любовной силе, что, находясь в вашей нежной груди, к такому же концу склоняет и ваши желания; прошу вас, если мой рассказ оскорбит вас (не говорю о фактах, так как знаю, что если вы не находитесь в таком положении, то желаете находиться в нем), пусть любовь быстро встанет на мою защиту. А ты, почтенная стыдливость, поздно мною узнанная, прости мне; прошу тебя, оставь без угроз робких женщин спокойно прочитать в моей повести о том, чего они сами себе, любя, желают.

День за днем проходили в привычной надежде: оба переносили с трудом такое промедление, друг другу тайно говоря, как трудно это, свыше сил, как сами вы, которые желаете, чтобы насильно случилось то, чего хотите добровольно, знаете обычаи влюбленных женщин. Итак, он, не доверяя в этом отношении моим словам, выбрав подходящее время и место, более смело, чем мудро, более пламенно, чем искусно, получил от меня то, чего и я (хотя и притворялась в противном) желала. Если бы я говорила, что это было причиной моей любви к нему, я бы призналась, что без сильнейшей скорби не могу об этом вспомнить; но бог свидетель, этот случай был только незначительнейшею причиною моей к нему любви; однако не отрицаю, что это и теперь, и тогда было мне всего дороже. И кто бы был так неразумен, чтобы не желать любимый предмет иметь подле себя, раньше чем расстаться. И как усиливается любовь после того, как почувствуешь его близко к себе. Признаюсь, что после этого случая, доселе знаемого мною лишь в мечтах, не раз, не два, но часто судьба и разум наш дарили нас тем счастьем полной радости долгое время, хотя теперь мне кажется, что оно пролетело быстрее и легче ветра. В течение этих веселых дней ни разу не было, и подтвердить это может любовь, единственная возможная свидетельница, чтоб мой страх, дозволен ли его приход, не был тайным образом им преодолен. О, как дорога была ему моя комната и с какою радостью она его встречала! Он чтил ее как храм. Увы, сладкие поцелуи, любовные объятия, ночи, до света без сна, проводимые в нежных речах! Сколько других ласк, дорогих любовникам, узнали мы в это блаженное время! Святейшая стыдливость, узда вольным умам, зачем ты не ушла, как я тебя просила об этом! Зачем удерживать мое перо, готовое описывать прошлое блаженство, затем чтобы последующее несчастье тем сильнее тронуло состраданием влюбленные сердца! Как ты мешаешь мне, думая оказать помощь! Я хочу рассказать гораздо больше, а ты не допускаешь.

Но пусть те из вас, кто имеет преимущество по сказанному догадываться о том, что умалчивается, расскажут это другим, менее догадливым. И пусть какая-нибудь неразумная, будто ничего не понимая, не говорит мне, что было бы приличнее не открывать того, что я написала: кто может противиться любви, когда ее все силы на вас направлены? Я часто клала перо, но вновь брала его, побуждаемая любовью; притом же приличествует, чтобы послушно повиновалась я тому, чему, свободная, сопротивляться сначала не сумела. Я знаю от нее, что радость скрытая такую же имеет цену, как клад, зарытый в землю. Но почему в этом рассказе я так охотно медлю? Тогда неоднократно я благодарила святую богиню, что обещала и дала мне такие наслаждения. О, сколько раз в её венке[24] я приносила фимиам к ее алтарю и хулила советы кормилицы-старухи! Кроме того, довольная больше всех моих подруг, я высмеивала их любовь, издеваясь над тем, что сердцу моему было всего дороже. И часто сама с собой я говорила: никто так не любит, как я; никто более достойного юноши не любит, никто так радостно плодов любви не собирает, как я их собираю. Скоро весь мир стал мне нипочем; казалось, что головой я достигаю неба, и я считала, что для полного блаженства не хватает лишь одного – открыто объявить причину моей радости, – полагая, что всем должно нравиться то, что нравится мне. Но меня удерживала, с одной стороны, стыдливость, с другой – страх, угрожая вечным бесчестьем и потерей того, чего впоследствии судьба меня лишила. И так по воле любви жила я, не завидуя другим женщинам, радостно любя, в довольстве, не думая, что наслаждение, которому с открытым сердцем предавалась, было корнями дерева грядущих бедствий, которое теперь я с жалостью вижу бесплодным.

 

Глава вторая,
в которой Фьямметта рассказывает, почему ее возлюбленный разлучился с нею, и скорбь, происшедшую от этой разлуки

Меж тем как я, дорогие дамы, проводила дни свои в вышеописанной веселой и радостной жизни, мало о будущем думая, враждебная ко мне судьба втайне готовила свои отравы, с непрерывною гневностью меня, не знающую этого, преследуя. Не довольствуясь тем, что из свободной женщины сделала меня любви рабою, видя, сколь радостно мне это рабство, она, словно жгучей крапивой, стала бичевать мою душу. И когда наступило ожидаемое ею время, приготовила она, как скоро услышите, свои горькие травы, вкусить которые довелось мне против воли, и они веселье в печаль обратили мне, а в горький плач – смех сладкий. Не только вытерпеть все это, но одна мысль, что я должна рассказать это другим, наполняет меня таким состраданием к самой себе, что я почти лишаюсь чувств, на глаза навертываются слезы, не знаю, как вести свою повесть; однако как могу буду ее продолжать.

Однажды я и он в скучную, дождливую пору (когда молчаливая ночь тянется дольше обычного) отдыхали в моей комнате на богатом ложе; утомленная нами Венера почти сдавалась, побежденная, а яркий свет, зажженный в одной части комнаты, давал возможность взорам возлюбленного веселиться моей красотою, моим же – его. Но пока во время разговора мои глаза впивали высшую сладость красоты и блеск их был как бы опьянен ею, случилось, что, не знаю, каким обманчивым сном побежденные, прервав мою речь, они сомкнулись. Когда этот сон так же сладко прошел, как и пришел, мой слух был поражен грустными стонами моего дорогого возлюбленного; внезапно обеспокоенная за его здоровье, хотела уже я спросить: «Что с тобою?» Но, побежденная новой мыслью, я промолчала и, острым взором смотря тайком на него, лежавшего по другую сторону кровати, слушала некоторое время, навострив уши. Но больше ничто не дошло до моего слуха, хотя я видела, что он рыдает и что лицо его и грудь омочены слезами.

О, как выразить состояние моей души, когда я видела его в таком положении, причины же не знала! Тысяча мыслей в один миг пронеслась в моей голове, и все свелись к одной – что он любит другую женщину и потому так страдает. С уст моих готов был сорваться вопрос: «Что тебя мучит?» Но я удерживалась из боязни, как бы ему не было стыдно, что я видела его слезы; также я остерегалась смотреть на него, чтобы мои теплые слезы, упавши на него, не дали ему понять, что он наблюдаем мною. В нетерпении сколько способов придумывала я, чтобы он не догадался, что я его видела, и ни в чем меня не заподозрил. Наконец, побежденная желанием знать причину его рыданий, чтобы он обернулся ко мне, я сделала так, как люди, которые просыпаются от страшного сна, падения, диких зверей или другой какой опасности, прерывая сновидение вместе со сном; я в ужасе закричала, уронив ему на плечи одну из рук своих. Обман, очевидно, удался, потому что тот, перестав плакать, обернулся быстро ко мне с бесконечною радостью и ласково сказал: «Душа моя, чего страшишься?» На это я немедленно отвечала: «Казалось мне, тебя я потеряла».

Увы! Насколько слова мои, к которым не знаю какой дух меня побудил, оказались пророчеством и верными предвестниками будущего, как я теперь вижу!

Но он ответил: «Милая, ты лишь мертвым можешь меня потерять».

Непосредственно за этими словами он тяжело вздохнул, и не успела я, желая знать причину прежних стонов, спросить его об этом, как слезы хлынули из глаз его ручьем и вновь обильно смочили еще не высохшую грудь; и долго он держал меня в тяжелой скорби, уже плачущую, не будучи в состоянии произнести слова от рыданий, пока смог ответить на мои расспросы. Но, освободившись несколько от напора чувств, часто прерываясь рыданиями, так он ответил мне: «Дорогая моя, превыше всего мною любимая, как можешь видеть из ясных доказательств, если мои стоны заслуживают какой-нибудь веры, ты убедишься, что не без горькой некой причины я так обильно проливаю слезы, как только вспомню о том, что меня мучит в столь радостном свидании с тобою, – подумать только, что не могу, как я хотел бы, раздвоиться, чтоб удовлетворить и любви, и должной жалости, в одно и то же время здесь оставаясь и идя туда, куда насильно влечет необходимейшая нужда. От этой невозможности сердце мое несчастное в тяжкой пребывает скорби, как у того, кого жалость, с одной стороны, вырывает из твоих объятий, любовь, с другой стороны, с всею силою в них удерживает».

С не испытанною доселе горечью входили эти слова в мое несчастное сердце, и разум их не вполне еще постигал, однако, чем более они доходили до слуха, чуткого к их враждебности, тем скорее, в слезы обратившись, они выходили из моих глаз, оставляя в сердце горький осадок. Тогда впервые я узнала скорби в моем счастье, тогда впервые я узнала такие слезы, которых он ни словами, ни утешениями, хотя в них не было недостатка, сдержать не мог. Проплакав достаточное время, я стала просить яснее пояснить мне, что за жалость вырывает его из моих объятий: тогда он не переставая плакать мне сказал: «Неизбежная смерть, конец наших дней, из всех сыновей теперь одного меня оставила моему отцу, один я из братьев могу быть опорой вдового старца; не имея более надежды иметь детей, не видя меня долгие годы, теперь он призывает меня себе в утешение. Многие месяцы я придумывал всякие отговорки, чтобы избежать разлуки с тобою, но теперь он не принимает больше никаких, постоянно заклиная меня приехать к нему моим детством, в лоне его нежно взращенном, его непрерывною ко мне любовью, моею, что должен я питать к нему, сыновним долгом и другими, еще более важными доводами. Кроме того, он заставляет родственников и друзей побуждать меня к тому торжественными мольбами, говоря, что безутешно душа его покинет тело, если он меня не увидит. Увы! Как сильны законы природы! Я не мог, не могу сделать, чтобы при всей моей любви к тебе у меня не нашлось места и этой жалости; итак, решив с твоего согласия поехать повидаться с отцом и пробыть там короткое время ему в утешение, не знаю, как проживу без тебя, и, лишь вспомню об этом, небеспричинно зальюсь слезами».

Тут он умолк.

Если с кем из слушательниц случались такие случаи в горячей любви, те поймут, какова была печаль души моей, безмерно пламенной, его любви уже вкусившей; если же нет, то не понять вам – так скудны все слова и все примеры. Скажу только, что при этих словах душа моя была готова покинуть тело и покинула бы, если бы я не почувствовала себя в объятиях возлюбленного; но долго от ужаса и горькой скорби я слова вымолвить сил не имела. Но чрез некоторое время, как бы привыкнув к доселе неведомой скорби, вернулись мои испуганные силы, глаза застывшие вновь получили слезный ток и язык – способность говорить, и так я обратилась к господину дней моих:

«Последняя надежда дум моих, пусть мои слова найдут силу, войдя в твою душу, изменить новое твое решение, чтобы, если ты меня так любишь, как говоришь, не расставаться нам обоим с печальной жизнью раньше срока. Ты колеблешься между любовью и жалостью, но, если верны прежние твои неоднократные уверения в любви, никакая жалость не должна превозмогать этого чувства и отрывать тебя от меня, пока я жива, и вот почему. Тебе очевидно, что, исполняя свое намерение, ты в большой опасности оставляешь мою жизнь, когда я едва день могу прожить не видя тебя; ты можешь быть уверен, что с тобою вместе покинет меня всякая радость. И этого было бы достаточно, но кто будет сомневаться, что всякая неожиданная печаль меня, вероятно или даже наверное, убьет? Сегодня ты должен был понять, каких усилий стоит молодым и нежным женщинам спокойно вынести такие несчастья. Ты, может быть, скажешь, что прежде, любя так сильно, я выносила большие; отчасти я согласна, но тогда были совсем другие причины, надежда и желание делали мне легким то, что теперь будет непереносимым. Когда желание меня томило выше меры, кто отрицал бы, что и ты, влюбленный, как и я, испытываешь то же? Никто, конечно; когда ж ты будешь разлучен со мною, сознания этого не будет. Кроме того, тогда тебя я знала только с виду, хотя и уважала; теперь же вижу и знаю на деле, что ты дороже мне, чем я могла воображать, и сделался настолько моим, насколько может возлюбленный своей быть даме. И вне сомнения, что горестнее нам терять то, что имеем, чем то, что лишь надеемся иметь, хотя бы надежда и готова была осуществиться. Итак, приняв все это во внимание, я ясно вижу неизбежность моей смерти. Что ж, предпочтя жалость к старому отцу законной жалости ко мне, ты будешь причиной моей смерти? Ты не возлюбленным, а врагом окажешься, если так поступишь. Ты захочешь (и сможешь, так как я согласна) предпочесть недолгие уже годы отца сохранить, а не мои, кому разумно долгий век еще предположить? Увы, несправедлива будет эта жалость! И ты думаешь, Панфило, что кто-нибудь связанный с тобою родством, кровью или дружбой любит тебя, как я тебя люблю? Считаешь плохо, если так считаешь; по правде, никто тебя, как я, не любит. Если же я люблю тебя больше других, то больше заслуживаю и жалости, – справедливо и достойно будет, если ты, сжалившись надо мною, всякую другую жалость, противоречащую этой, отбросишь, а отца оставишь одного на покое: как прежде долго жил он без тебя, так и теперь пускай живет иль умирает. Уж много лет, если я не ошибаюсь, он избегал смерти и зажился на свете; и если тягостно живет, как старики, то большею жалостью с твоей стороны будет оставить его умереть, чем своим присутствием поддерживать тягостную жизнь.

Но мне, которая без тебя не жила и не проживет без тебя, – мне надобно помочь; я еще так молода и ожидаю долгих и веселых лет с тобою вместе. Да, если бы твой приход помог отцу, как помогли Ясону Медеины снадобья, тогда, конечно, твой поступок был бы справедлив и я сама тебя послала бы, как бы это ни было мне тяжело; но знаешь сам, что это не так и не может быть так. Но вот ты оказываешься более жестоким, нежели я думала; если меня, которую ты полюбил и любишь по вольному выбору, ты так мало ценишь, что моей любви хочешь предпочесть напрасную жалость к старику, с которым ничего особенного нет, то пожалей хоть себя, если не его и не меня; ведь ты, пробывши час без меня, ни жив ни мертв (если твое лицо и слова меня не обманывают), – здесь же столь долгое время, которого потребует некстати пришедшая жалость, ты думаешь прожить не видя меня?! Боже мой! Рассуди хорошенько: ведь ты можешь умереть от этого пути (если правда, как я слышала, что долгая скорбь убивает людей), а видно по твоим слезам, по биению твоего сердца, которое беспорядочно стучится в твоей стесненной груди, что этот путь будет очень тяжел для тебя; если же смерть тебя не постигнет, то жизни худшей, нежели смерть, не избежишь. Увы, как томится влюбленное мое сердце состраданием к себе самой и к тебе! И я прошу тебя, не будь так безрассуден, чтобы из жалости к кому бы то ни было подвергать себя самого большой опасности! Подумай, ведь кто себя не любит, ничего в мире не имеет. Разве твой отец, к которому ты нынче так жалостлив, дал тебя миру, раз ты сам можешь уйти из него? Без сомнения, если бы ему можно было открыть наше положение, он сам бы, будучи мудрым, посоветовал бы тебе остаться. И если бы рассудительность его к этому не побудила бы, побудила бы жалость; я думаю, что тебе самому это очевидно. Представь, что это решение, которое он посоветовал бы, зная дело, он уже сделал, – по его совету и оставь это путешествие, столь гибельное для нас обоих.

Дорогой мой повелитель, конечно, я привела достаточно убедительные доводы, чтобы послушаться их и остаться, принимая в соображение куда ты едешь; положим, ты едешь на родину, для каждого естественно дорогую, но, судя по твоим словам, она тебе опостылела. Ведь, как ты сам говорил, твой город исполнен хвастливых речей и малодушных поступков, подчиняется не закону, а произволу людей, всегда раздираем внешними и междоусобными войнами, населен гордыми, скупыми и завистливыми людьми и полон бесчисленных забот; все это отнюдь не подходит к состоянию твоей души. Город же, который ты собираешься покинуть[25], тебе представляется веселым, мирным, обильным, щедрым и подчинен одному королю[26]; если я тебя хоть немного знаю, тебе это должно было бы быть приятно; кроме же всех перечисленных вещей, тут нахожусь я, которой ты не найдешь в другом месте. Итак, брось мучительное намерение и, переменив план, позаботься о твоей и моей жизни, оставшись здесь, – прошу тебя!»

От моих слов увеличились его слезы, которые я пила, смешанные с поцелуями. Но он после многих вздохов, так мне ответил:

«Сокровище души моей, я вижу, что ты, безусловно, права, и мне очевидны все опасности; чтобы ответить кратко, не как я хотел бы, а как заставляет меня нужда, скажу, что, мне кажется, ты должна позволить мне иметь возможность краткою скорбью расплатиться с давним и большим долгом. Ты должна быть уверена, что меня побуждает не только законная жалость к старому отцу, но еще больше жалость к нам самим, которая, если бы позволено было открыться и предположить, что твой совет оставить отца умирать одного, мог быть услышан, кроме отца, еще кем-нибудь, – меня бы оправдала; но так как эта жалость должна быть тайной и не обнаруживаться, я не вижу, как я могу поступить иначе без того, чтобы навлечь на себя жестокие упреки и бесчестье. Чтобы избегнуть этих упреков исполнением долга, я буду лишен счастья три или четыре месяца, по истечении которых или даже раньше я, безусловно, вернусь к тебе, к нашей обоюдной радости. А что то место, куда я еду, так неприятно (по сравнению с этим, где ты находишься), так это должно тебя радовать, убеждая, что не какая-нибудь другая причина меня увлекает отсюда и что в силу неблагоприятное… места я вернусь оттуда сюда. Итак, позволь мне уехать, и, как прежде всего ты заботилась о моей чести и пользе, так и теперь будь терпелива, чтобы я, зная, насколько тебе тяжел этот случай, был более уверен на будущее, что всегда моя честь тебе так же дорога, как моя жизнь».

9То есть Геракла.
10Иола – более известна как Омфала, лидийская царица. По ее прихоти Геракл, влюбленный в нее, надел женскую одежду и сел прясть в кругу рабынь.
11Боккаччо путает дочь эхалийского царя Иолу, возлюбленную Геракла, и Омфалу.
12Любовь Ахилла к троянской царевне Поликсене стала причиной гибели героя: придя на свидание в храм Аполлона, Ахилл был убит Парисом.
13См. пояснения Боккаччо на стр. 246.
14См. пояснения Боккаччо на стр. 238, 245.
15Главк – морское божество в греческой мифологии. Родился человеком, зарабатывал на жизнь рыбной ловлей, но, съев загадочную траву, превратился в бога.
16То есть до царя преисподней Плутона, влюбившегося в Прозерпину.
17Намек на Федру и ее пасынка Ипполита.
18См. пояснения Боккаччо на стр. 207, 244
19См. пояснения Боккаччо на стр. 244
20Имеется в виду эпизод из мифа об Энее и Дидоне: Амур, чтобы зажечь в Дидоне любовь к Энею, превратился в прекрасного мальчика Аскания, сына Энея.
21Возможно, речь идет о Люции, герое «Метаморфоз» Апулея.
22Гета – персонаж одноименной средневековой пьесы, написанной по-латыни в подражание Плавту французским поэтом второй половины XII в. Виталем де Блуа.
23Биррия – комический персонаж из той же пьесы Виталя де Блуа.
24С культом Венеры был связан ряд растений, в том числе мирт и роза.
25Неаполь.
26Роберту Анжуйскому.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24 
Рейтинг@Mail.ru