В таких для меня заботах, жалостливые дамы, не только наступил столь желанный и в тоске ожидаемый срок, но еще многие дни сверх него; и сама еще не зная, порицать ли его или нет, не потеряв окончательно надежды, я умерила радостные мысли, которым, может быть, излишне предавалась; новые мысли забродили у меня в голове, и, укрепившись прежде всего в желании узнать причину, почему он просрочил, я стала придумывать оправдания, какие он сам лично, будучи здесь, мог бы привести. Иногда я говорила: «Фьямметта, зачем ты думаешь, что Панфило твой не возвращается по другой причине, чем простая невозможность? Часто непредвиденные случайности постигают людей, и для будущих поступков нельзя так точно определить срок. Без сомнения, жалость к людям, с которыми мы находимся, сильнее сострадания к отсутствующим; я уверена, что он меня искренне любит и, побуждаемый любовью и жалостью к горькой моей жизни, хотел бы вернуться домой, но, может быть, старик отец слезами и просьбами убедил его остаться дольше, чем тот хотел; когда сможет, он приедет».
Эти оправдательные рассуждения часто побуждали меня к новым и более важным мыслям. Я думала так: «Кто знает, может быть, у него сострадание преодолелось желанием приехать к сроку и видеть меня, и он, пренебрегши всеми делами и сыновним долгом, отправился в путь и, не дождавшись тихой погоды, доверился морякам, смелым из выгоды и лживым, сел на судно и в бурю погиб? Ведь совершенно таким образом Геро[30] лишилась Леандра. Кто может знать, не занесла ли его судьба на необитаемый остров, где, спасшись от утопления, он нашел голодную смерть или растерзан дикими зверями? Или просто забытый там, как Ахеменид, ждет, кто его возьмет оттуда? Кто не знает, как море коварно. Может быть, он взят в плен пиратами или другими врагами и закован в цепи». Все эти вполне возможные случаи я себе представляла.
С другой стороны, и сухопутное путешествие мне представлялось не менее опасным, и там много случайностей могли его задержать. Переходя мысленно к худшим возможностям и тем более находя его заслуживающим извинения, чем более важные причины его отсутствия я полагала, нередко думала я так: «Теперь от более горячего солнца тает снег в горах, откуда стремятся неистовым и шумным потоком реки, которых немало ему придется переезжать; если он, желая переправиться, вступил в одну из них, упал, вместе с лошадью его закрутило, понесло и он утонул, то как он может приехать? А ведь не редкость такие случаи, что при переправах люди тонут. Избежав этой опасности, он мог попасть в разбойничью западню, обокраден ими и держится в плену или заболел в дороге и приедет, когда выздоровеет».
Думая об этом, я обливалась холодным потом и так боялась, что часто молилась богу, чтоб это прекратилось, как будто перед моими глазами он подвергался всем этим опасностям.
Помню, я часто плакала, будучи вполне уверена, что одно из воображаемых мною несчастий с ним случилось. Но потом говорила себе: «Что рисуют мне жалкие мысли?! Боже, не допусти! Пусть он не возвращается, живет там сколько хочет, только бы не случилось с ним тех несчастий, мысли о которых меня, конечно, вводят в заблуждение. Потому что, если, допустим, они и возможны, но невозможно, чтобы они оставались скрытыми, гораздо правдоподобнее, что смерть такого юноши сделалась бы известна, особенно мне, которая в беспокойстве наводила непрерывные и очень ловкие о нем справки. Несомненно, что если б какое-нибудь из воображаемых мною несчастий было на самом деле, то молва, быстрейшая вестница бед, донесла бы сюда слух об этом; а случай, столь неблагоприятный для меня теперь, открыл бы широкую дорогу этим слухам, чтоб еще более меня опечалить. Скорей, я думаю, он, к большому горю для себя (как и для меня, если он не приедет), задержан против воли и скоро вернется или в утешение мне пришлет извинительное письмо о причинах своей задержки».
Конечно, я и эти мысли, столь сильно меня обуревавшие, довольно легко преодолевала и все старалась удержать надежду, готовую улететь, когда срок возвращения был просрочен, больше значения придавая нашей взаимной любви, обетам, клятве и горьким слезам; мне казалось, что измена не сможет побороть всего этого. Не в моей было власти, чтобы надежда, так удерживаемая, не уступила места оставленным было мыслям, которые, медленно и молча вытесняя ее понемногу из моего сердца, водворились на прежние места, приводя мне на память дурные предзнаменования и другие явления, и я заметила это уже тогда, когда почувствовала себя в их власти, надежда же почти совсем исчезла. Но более всего (в течение многих дней не слыша ничего о возвращении Панфило) я ревностью была томима. Она язвила меня против моей воли, она все оправдания, что ему я находила, как будто зная его вину, уничтожала, она опять забытые уже мысли на память мне приводила, говоря: «О! Как можешь быть ты так неразумна, чтобы не знать, что ни сыновняя любовь, ни важные дела, ни развлечения не могли бы удержать Панфило, если бы он тебя так любил, как говорит! Не знаешь разве ты, что любовь все побеждает? Конечно, он, позабывши тебя, влюбился в другую, и эта новая любовь его там держит, как здесь держала любовь к тебе. Эти женщины, как ты уже сказала, всячески способны любить, он сам имеет к этому наклонность и весьма достоин любви любой из них, и они снова влюбят его для обоюдного счастья. Что же ты думаешь, что не у всех женщин глаза во лбу, как у тебя, и что они не знают, что ты знаешь? Отлично знают. А ему, ты думаешь, ни одна из них не может понравиться? Конечно, полагаю, что, если бы он мог тебя видеть, он бы не полюбил другой; но теперь он тебя не может видеть и сколько месяцев уж не видал. Должна ты знать, что ни одно мирское явление не вечно; как он в тебя влюбился и ты ему нравилась, так может ему понравиться другая и он, любовь к тебе забывши, ее полюбил. Новое всегда больше нравится, нежели виденное, и всегда человек сильнее желает того, чего не имеет, чем того, чем обладает, и нет ничего, что бы от времени становилось милее. И кто не предпочтет любовь новой дамы в своей стране любви старинной на чужбине? Может быть, он тебя вовсе не так горячо любил, как показывал, а ничьи слезы не могут служить залогом такой любви, какую ты ему приписывала.
Ведь случается, что люди, побыв вместе всего несколько дней, уже мучатся и горько плачут, клянутся, обещают то, что наверное думают исполнить, потом случится что-нибудь новое – и все клятвы вылетают вон из головы. Разве так редко, что молодые люди слезами, клятвами и обещаниями обманывают женщин? Они умеют это раньше, чем любить, непостоянство этому их учит: всякий из них предпочтет в один месяц переменить десять женщин, чем десять месяцев любить одну и ту же; они всегда ищут новые лица и характеры и хвастаются, что многих любят. На что надеешься? Зачем напрасно предаешься пустой доверчивости? Ты не в силах отвлечь его, перестань любить и покажи, что таким же способом, как ты была обманута, ты сама можешь обмануть».
Такие речи возбуждали во мне неистовый гнев, ужасным жаром воспламеняли душу и побуждали к бешеным поступкам. Но тотчас ярость сменялась горькими слезами (иногда очень продолжительными), из груди вырывались тяжкие вздохи; чтобы успокоиться, гнала я вещие мысли и насильно надежду возвращала. И так долгое время провела, то надеясь, то отчаиваясь, то непрерывно стараясь узнать, что с ним случилось, что он не едет.
До сей поры, жалостливые дамы, все слезы покажутся легкими, все мои вздохи приятными в сравнении с теми, что печальное перо мое, более ленивое к описанию, чем сердце к чувствованию, готовится изобразить вам. И правда, если предыдущие горести могли рассматриваться как злоключения молодой женщины, более страстной, нежели несчастной, то последующие будут совсем другого рода. Итак, укрепитесь духом, чтобы вас, если вам рассказанные происшествия казались тягостными, не испугали мои обещания, что последующие будут еще тягостнее, и, право, я побуждаю вас к этому печальному занятию не столько для того, чтобы разжалобить вас моею судьбою, сколько для того, чтобы вы, узнавши причину моих бед, остереглись так доверяться всякому юноше; и, может быть, в одно и то же время себя я привлеку к повествованию, вас отвлеку советом и излечу, поведав, что со мной случилось.
Скажу вам, женщины, что, больше месяца по истечении обещанного срока проведя в вышеописанных домыслах, однажды я услыхала новость о любимом юноше. С благоговейной душою отправилась я посетить святых монахинь и помолиться, чтобы Господь или вернул мне Панфило, или, изгнав его из моей памяти, потерянную крепость мне возвратил; и случилось, что, когда я скромно беседовала с сестрами, соединенными со мною узами родства и давнишней дружбы, пришел туда купец, который нам, что Улисс и Диомед Дейдамии и ее сестрам, стал показывать различные убранства, приличные таким женщинам.
По его выговору я узнала, что он земляк Панфило, что он и сам подтвердил, будучи спрошен одною из монахинь. Показав свой товар и продав кое-что из него, он весело стал болтать с сестрами; покуда он ждал платы, одна из них, молодая, красивая, благородного происхождения, та самая, что прежде узнавала, кто и откуда он, теперь спросила, не знал ли он когда-нибудь Панфило, своего земляка. О, как такой вопрос совпал с моим желанием!
Конечно, я была очень довольна и прислушалась к ответу. Купец проворно ответил: «Да кто же лучше меня его знает?»
Девушка с притворным любопытством спросила: «А что с ним теперь?»
«О, – ответил купец, – довольно с него и того, что отец, у которого он единственный сын, к себе его вызвал».
Девушка опять спросила: «Как давно ты имел о нём последние новости?»
«Я думаю, еще нет и двух недель, как я с ним расстался», – ответил тот.
Женщина продолжала: «А тогда как он поживал?»
Тот ей ответил: «Отлично: в тот самый день, когда я уезжал, я видел, как в его дом входила с большою пышностью прекрасная госпожа, которая была, как я узнал, его молодою супругою».
Меж тем как купец это говорил (хотя я слушала с горчайшей скорбью), я пристально смотрела на лицо вопрошающей, думая с удивлением, что ее побуждает узнавать такие близкие подробности о том, кого считала я едва знакомым с другими женщинами. И я увидела, что лишь только до ее слуха достигло, что Панфило женился, как она, опустив глаза, покраснела, быстрая речь замерла на устах, и я заметила, что она едва удерживается от слез. Потрясенная словами купца и внезапно пронзенная еще новою скорбью, насилу я сдержалась, чтоб с ругательствами не упрекать ее за ее смущение, ревнуя, зачем так явно выдает она свою любовь к Панфило, меж тем как я больше ее имела бы законных причин страдать от слышанного. Однако я сдержалась и тоскливым усилием, подобное которому вряд ли найдется, скрыла сердечное волнение, не изменившись в лице, скорее готовая заплакать, чем слушать дальше.
Но девушка, тоже скрывши скорбь, быть может с таким же усилием, как и я, будто и не она это так смутилась, попросила подтверждения этой новости, но, чем больше расспрашивала, тем более убеждалась в том, что так противоречило ее и моему желанию. Потом, простившись с купцом и смехом скрыв свою печаль, я провела там в веселой беседе гораздо больше времени, чем хотела.
Когда беседа прекратилась, мы разошлись, и я с душою, исполненною мучительного гнева, трепеща, как ливийский лев, что в западне охотников завидел, пошла к себе домой, то краснея, то бледнея, то замедляя шаг, то ускоряя его больше, чем позволяет женское достоинство. И как только я нашла возможным отдаться своим чувствам, войдя в свой покой, принялась я горько плакать; а когда долгие слезы отчасти умерили мою печаль, так что дар слова мне вернулся, так слабым голосом я начала: «Теперь, несчастная Фьямметта, ты знаешь, почему Панфило твой не возвращается; теперь ты знаешь, почему так медлит твой желанный; теперь нашла ты чего искала! Чего же еще ищешь? Чего просишь? Довольно. Панфило уже не твой, отбрось желание снова его иметь, покинь напрасную надежду, прекрати горячую любовь, оставь неразумные мысли, но лучше доверяйся предчувствиям вещей твоей души и научись распознавать обманы юношей. Вот ты пришла туда, куда приходят все слишком доверчивые люди».
При этих словах снова охватывал меня гнев и слезы еще сильнее струились. И снова более твердые слова я начинала: «Вы, боги, где вы? Куда взираете? Куда вы правите свой гнев? Зачем не падает он на того, кто насмеялся вашей власти? Юпитер-клятвопреступник, что делают твои перуны? Куда теперь их мечешь? Кто нечестивее их заслужил? Как не поразишь негоднейшего юношу, чтобы другие впредь боялись нарушать клятву? О светлый Феб, где ныне твои стрелы, – их меньше заслужил Пифон пронзенный, чем тот, кто лживо призывал тебя в свидетели своих обманов? Лиши его света лучей твоих, нежалостливым будь к нему, как прежде был к несчастному Эдипу. Вы, боги и богини, и ты, Амур, чья власть осмеяна лживым любовником, что не покажете теперь своей власти и праведного гнева? Зачем не обратите вы небо и землю против новобрачного, чтоб не служил он примером обманщика, презревшего вашу власть, и не оставался, чтоб еще дольше длить надругательство! Ведь много меньших проступков побуждали ваш гнев к менее справедливому отмщению. Что ж медлите теперь? Достаточно жестокими к нему вы быть не можете в заслуженном наказании.
О я несчастная! Когда бы возможно было, чтоб вы, как я, почувствовали на себе последствия его обмана, чтоб загореться вам, как мне, желанием наказать! О боги, пусть часть несчастий или даже все те, которых для него я опасалась, и обратятся на него! Пошлите ему какую угодно смерть, чтоб я в последний раз всю боль из-за него испытала, – и отомстите зараз ему и мне! Не допустите, чтоб я одна страдала за его грехи, а он, позорно насмеявшись над вами и надо мною, спокойно наслаждался с новою супругой, в то время как меч правосудия поражает безвинного!»
Потом не с гневом, но со слезами к Панфило обращаясь, так, помнится, я говорила: «Панфило, теперь я знаю причину твоего отсутствия, теперь твои обманы мне открылись; теперь я вижу, какая жалость тебя удерживает. Теперь ты празднуешь свой брак, а я, словами твоими обманутая и обманувшаяся, томлюсь, рыдая, и смерть себе готовлю; она придет, проворная, твоей жестокостью влекомая, и прекратятся дни, которые я так желала бы продлить, – и ты будешь причиной этого. О негодный юноша, быстрый к моему горю! С каким сердцем женился ты? Ты думаешь и ее обмануть, как обманул меня? Какими глазами ты на нее смотрел? Теми, что обольстили меня, несчастную, слишком доверчивую? Какую клятву ты ей дал? Ту же, что и мне? Но как ты мог это делать? Разве ты не знаешь, что раз обещанная вещь не может быть обещана в другой раз? Какими богами клялся ты? Теми же, клятвы которым ты нарушил? Я не знаю, какое превратное желание тебя так ослепило, что ты, чувствуя себя моим, другой предался. Увы, чем заслужила я такое отношение? Куда от нас так быстро отлетел легкий Амур? Увы, как тягостно теснит печальная судьба несчастных! Теперь ты всё: клятвы, что произнес и подтвердил десницей, богов, которыми ты поручился о возврате, но не вернулся, свои льстивые слова, что так часто дарил мне, слезы, которыми не только свое, но и мое лицо ты орошал, – всё бросаешь по ветру и весело живешь с новой женою, надо мною издеваясь?!»
Увы, кто мог подумать, что ложь таится в твоих словах и что твои слезы искусственны? Не я, конечно, так как мне казалось, что твои слова и слезы искренни, я их за таковые и принимала. Может быть, ты скажешь, что слезы были искренни и клятвы даны от чистого сердца, тогда какое оправдание найдешь ты, что их не сохранил так же свято, как дал их? Ты скажешь, что прелесть новой женщины была причиной этого? Причина слаба и только явственно доказывает непостоянство. И, кроме того, разве она меня удовлетворит? Конечно нет. Злой юноша! Разве не видишь, как пламенно тебя любила и люблю помимо воли? Конечно, ты это знал, тем легче было тебе меня обманывать. Но ты, чтобы показаться тоньше, все искусство слова хотел пустить в ход. Ты не подумал, что честь невелика ввести в обман женщину, столь доверявшую тебе. Моя простота заслуживала бы большей верности, чем та, которую ты выказал. Что говорить! Я верила тебе самому так же, как богам, которыми ты клялся; теперь же молю их: пусть это будет славнейшим подвигом твоим, что ты обманул ту, что любила тебя больше самой себя.
Скажи, Панфило, сделала ли я что-нибудь, чтобы ты мне так хитро изменял? Против тебя ни в чем я не провинилась, кроме того, что неразумно в тебя влюбилась, и любила, и верила тебе больше, чем нужно; но эта вина не заслуживает, особенно с твоей стороны, такого наказания. Действительно, я знаю за собою преступление, которым навлекла я на себя небесный гнев, – это принять тебя, негодного и безжалостного юношу, себе в постель и терпеть, чтоб ты лежал со мною рядом и касался меня, но, может быть, ты в этом был более меня виновен, как они сами видели; ты же сам, будто привыкший ранее к обманам, искусно нашел случай застать меня среди тихой ночи мирно спящей и, заключив в объятия почти насильно, победил стыдливость, – я была почти еще всецело во власти сна. Что было делать мне, видя это? Кричать – и этим криком навлечь на себя вечное бесчестье, а на тебя, которого любила я больше, чем самое себя, накликать смерть? Видит Бог, я сопротивлялась насколько могла, но ты победил и овладел своей добычей. Увы, день, предшествовавший этой ночи, был последним, в который я могла бы умереть честной!
Какая скорбь теперь меня настигла! Ты, находясь с избранной девушкой, чтобы понравиться ей больше, будешь рассказывать про старые любви, меня, несчастную, во многом обвинишь, унизишь мою красоту и повадки, которыми вслед за восторженными хвалами моих товарок прежде так восхищался; теперь же ее хвалить лишь будешь и то, что сделала тебе я от полноты любви и сожаления, сочтешь за происшедшее от буйной похоти.
Но не забудь средь выдумок сказать о твоем невыдуманном обмане, упомяни, как ты меня, несчастную, в слезах оставил, о почестях и уважении к тебе, чтоб сделать очевидною всем слушающим твою неблагодарность. Не премини сказать, какие и сколько юношей добивались моей любви различным способом, как украшали цветами мои двери, дралися по ночам, днем выказывали храбрость и никогда не могли меня отвлечь от твоей обманчивой любви; а ты, едва завидев незнакомую тебе девушку, уж изменил мне. Когда она не так проста, как я, поостережется твоих поцелуев, твоих обманов, как я их остеречься не сумела, – пускай она с тобой поступит, как с Атреем поступила его возлюбленная, как дочери Даная со своими мужьями, как с Агамемноном Клитемнестра или, по крайней мере как я, подстрекаемая твоею злобой, поступила со своим мужем, не заслужившим такого оскорбления; чтоб привела тебя к такому состоянию, что у меня исторгло бы из глаз слезы, как ныне плачу над самой собою; и, если боги имеют сострадание к несчастным, пусть это все скорей тебя постигнет!
Кроме того, что подобные жалобные мысли меня преследовали не только этот день, но возвращались часто и в последующие; кроме того, немалое волнение, выказанное вышеупомянутой девушкою, меня повергли в тягостные думы, и по обыкновению я так сама с собою рассуждала: «Увы, чего жалеть мне, Панфило, что ты далеко и принадлежишь другой женщине, когда, будь ты здесь, ты все равно не был бы моим? Злой юноша, на сколько частей делится твоя любовь или может делиться? Можно предположить, что таких, как я и эта девушка (теперь ты к ним присоединил еще третью), было у тебя много, а я считала, что я у тебя одна; и вышло, что, думая заботиться о своем счастье, я заботилась о чужом. Кто может знать, если это возможно знать, не просила ли у неба кто-нибудь более меня достойная милости Божьей, чтобы за обиду, за мои злые к ней поступки я получила эту тягостную скорбь, в которой пребываю? Но кто бы она ни была, если таковая есть, пусть простит мне, что согрешила я по неведению, и мое неведение мне будет оправданием, но ты как мог с таким искусством притворяться? С какою совестью ты это делал? Какая нежная любовь тебя толкала к этому? Я слышала не раз, что возможно только одну любить в одно и то же время, но, очевидно, не для тебя такое правило, ты многих любил или делал вид, что любишь.
Что ж, со всеми или только с нею, что не сумела скрыть то, что тобой скрывается так хорошо, ты связан такой же клятвой, обещаниями, как и со мной? Если так, ты можешь быть спокоен, как бы не связанный ни с кем, ибо то, что дается безразлично всем, никому не дается. Как может случиться, чтоб тот, кто столько покорил сердец, свое сохранил свободным? Нарцисс, любимый многими, ко всем суровый, влюбился наконец в свое отражение; Аталанта, быстрейшая беглянка, ко всем влюбленным строга была, пока, добровольно не поддавшись обману Гиппомена, не была побеждена. Но зачем прибегать к древним примерам? Я сама, никем раньше не побеждаемая, была покорена тобою; ты меж многих не мог найти, кому бы сдаться. Не верю, убеждена, что и ты был взят; а если так, то почему со всею силой та не вернет тебя к себе? И если ты ко мне прийти не хочешь, так возвращайся к той, что не сумела скрыть вашу любовь. Если ты хочешь, чтобы меня преследовало несчастье (может быть, ты считаешь, что я заслуживаю этого), то не отмщай на других мои проступки, возвращайся хоть к ним, сохрани хоть клятву, данную, может быть, раньше, чем мне, и не оскорбляй из желания досадить мне столько других, которых ты оставил здесь в надежде; что значит одна в сравнении с многими? Та принадлежит уже тебе, не может при всем желании не быть твоей, и так оставь ее надежною и поспеши сюда, чтобы своим присутствием сохранить тех, которые могут сделаться и не твоими».
После таких слов, пространных и напрасных, так как они не доходили ни до слуха богов, ни до ушей неблагодарного юноши, иногда я вдруг переменяла намерение и говорила: «Несчастная, зачем ты хочешь, чтоб Панфило сюда вернулся? Ты думаешь, тебе легче будет вблизи переносить то, что, отдаленное, тебя так мучит? Своей погибели ты хочешь? Теперь ты сомневаешься, любит он тебя или нет; когда же он вернется, ты сможешь убедиться, что он вернется не для тебя. Издали он держит тебя в сомнении насчет своей любви, вблизи же сделает уверенной, что он тебя не любит. И тем будь довольна, что не одна страдаешь, утешься, как все несчастные, что есть у тебя товарки по несчастью».
Трудно, о женщины, мне было бы передать, с каким пламенным гневом, горькими слезами, стеснением сердца я каждый день почти так размышляла, но, как всякая тяжесть с течением времени смягчается, так и у меня, проведшей много дней таким образом, скорбь не могла уже усиливаться и начала понемногу стихать. И, по мере того как она покидала мое сердце, туда возвращались горячая любовь и теплая надежда, и, пребывая там вместо печали, они заставляли меня менять желание и снова хотеть возвращения Панфило; и чем более преобладала надежда, тем сильнее становилось желание; как огонь от ветра усиливается в большое пламя, так любовь от противоречащих мыслей становится сильнее, и я раскаивалась в своих думах.
Разбирая слова, что в гневе я говорила, как будто мог меня он слышать, я стыдилась и упрекала порыв, что в первые мгновения закрывает от глаз истину; но чем сильнее я воспламенялась, тем холоднее делалась с течением времени и ясно видела, что дурно поступала; и, вновь обретши должное состояние духа, так говорила: «О неразумная, чего мятешься? Зачем гневаешься без проверенной причины? Положим, то, что сказал купец, верно (а может быть, и нет), а именно что он женился, – разве это так важно и неожиданно для тебя? Необходимо, чтобы в подобных случаях молодые люди слушались родителей. Если его отец пожелал этого, то как же мог он ослушаться? Ты должна знать, что не все, кто женятся или женаты, любят своих жен как других женщин; необходимость иметь всегда жену порой производит быстрое разочарование, даже когда они сначала очень нравятся, а ты не знаешь, как она ему понравилась. Панфило, может быть, против желания женился на ней, любя еще тебя, и уже скучает с нею, а если она ему нравится, то скоро надоест. Конечно, ты не можешь его обвинять в клятвопреступничестве, потому что, вернись он в твою комнату, он бы исполнил свои обещания.
Помолись Богу, чтобы любовь, которая сильнее клятв и обещаний, побудила его снова вернуться. Кроме того, почему ты по смущению той девушки заключаешь что-то о нем? Разве мало юношей, влюбленных в тебя бесплодно, которые бы смутились, узнав, что ты принадлежишь Панфило? Возможно, что и его любят многие, которым неприятно слышать то, что и тебя огорчило, хотя и по другим причинам!»
Таким образом сама себя опровергая, я возвращалась почти к прежним надеждам и там же, где кляла и хулила, молилась о противоположном.
Однако вернувшаяся ко мне таким образом надежда не имела силы развеселить меня, но я была вся в волнении и не знала, что делать. Прежние заботы исчезли; в порыве гнева я выбросила камешки, бывшие отметками дней, сожгла его письма и испортила много других вещей. Смотреть на небо мне больше не нравилось, так как прежде я была не уверена в его возвращении, теперь же твердо уверилась. Охота к рассказам прошла, да не было и времени в бессонные ночи, так как я проводила их то в плаче, то в думах, а когда случалось мне засыпать, то я все видела сны, то веселые, то очень печальные. Праздники и церкви мне надоели, и я, будто не зная, куда деваться, только изредка посещала их; мое лицо побледнело и наводило уныние на весь дом и давало повод к различным толкам; и так, сама не зная в ожидании чего, была я печальна и грустна.
Обуреваемая сомнительными мыслями, не знала я целые дни, радоваться ли мне, печалиться ли, но с наступлением ночи, удобнейшего времени для скорби, одна в своей комнате, сначала пролив слезы и предавшись размышлению, так я молилась Венере: «О высшая небесная красота, милосерднейшая богиня, святейшая Венера, чей образ с начала моего горя пребывал в этих покоях, дай помощь мне в скорбях, молю тебя священною и несомненною любовью, что к Адонису ты питала, умерь мои горести; взгляни, как мучаюсь я из-за тебя; взгляни, сколь часто ужасный призрак смерти вставал уже передо мною; взгляни, заслужила ли моя незапятнанная верность то, что я переношу. Будучи молодой и ветреной, не знала я твоего оружия и подчинилась тебе не говоря ни слова, по первому твоему желанию. Ты знаешь, сколько благ ты мне обещала, – не отрицаю, что часть их я испытала; но если это горе, что ты мне даешь, считается за счастье, то пусть погибнут сейчас небо и земля и подчинятся, преобразовавшись, таким законам, по которым так выходило бы. Если же это – несчастье, как я его ощущаю, исполни, милая богиня, свое обещание, чтобы не могли сказать про божественные уста, что они, как человеческие, могут лгать.
Пошли своего сына с факелом и стрелами к моему Панфило, что от меня далече, и пусть (если, не видя меня, тот охладел или к другой воспламенился) опять воспламенит его, как я пылаю, чтобы ничто его там больше не держало и я, укрепившись, не умерла под тяжестью скорбей. Прекраснейшая богиня, пусть мои слова дойдут до твоего слуха; если не хочешь снова вложить огня в Панфило, вынь из моего сердца свои стрелы, чтоб я, как он, могла без тягостных печалей жить».
После таких молитв, неспособных, казалось бы, быть услышанными, однако какая-то надежда облегчала мое мучение и снова я начинала шептать: «О Панфило, где ты теперь? Что делаешь? Плачешь ли бессонною ночью, как я, или тебя обнимает девушка, о которой я, к несчастью, слышала? Или просто, нисколько не вспоминая обо мне, сладко спишь? Возможно ли, чтобы любовь двумя влюбленными по столь различным законам управляла, когда каждый так пламенно любит, как я, а может быть, и ты? Не знаю, но, если так, какие темницы, какие цепи могли бы тебя удержать от возвращения ко мне? Что касается меня, я не знаю, что меня удержало бы, чтобы не прийти к тебе, разве мой пол, который, несомненно, во многих местах мешал бы мне и заставлял стыдиться. Все дела, что ты там нашел, должны уже кончиться, твой отец насытился тобою, его-то я считаю (боги знают, что я всегда молюсь о его смерти) причиной твоей задержки, – во всяком случае, он отнял тебя от меня. Но, несомненно, мои молитвы о его смерти только продолжат его жизнь, настолько боги мне неблагосклонны и не внимают моим мольбам. О, победи их силы своей любовью, если она такова, какова была, и приезжай! Подумай, я все ночи лежу одна, тогда как ты мог бы быть со мною, если б здесь находился, как это делал прежде! Увы, сколько ночей в протекшую зиму я провела, длиннейших, без тебя, дрожа на громадной постели! Увы, вспомни, сколько различных радостей от разных вещей мы получали; если вспомнишь, никто тебя уж не отнимет от меня. Эта вера больше всего заставляет меня не верить новости о твоей женитьбе, да, если бы это было и так, я не боюсь, зная, что это тебя если и отнимет, то лишь на время. Итак, возвращайся! И если милые наслаждения не в силах вызвать тебя сюда, пусть вызовет желание спасти от жалкой смерти ту, что любит тебя больше всего на свете. Если бы ты сейчас приехал, я думаю, меня бы не узнал – так изменили меня страдания; конечно, то, что слезы взяли, быстро вернется от радости тебя видеть, и снова обращусь в прежнюю Фьямметту.
О, приди, приди, сердце зовет тебя! Не дай погибнуть моей юности, что готова к твоему наслаждению! Я не знаю, как обуздаю свою радость, когда ты вернешься, чтобы не всем она была очевидна; потому что я не без основания думаю, что наша любовь, так долго и усиленно скрываемая, никому не известна. Если бы ты был здесь, чтобы решить, нужно ли прибегать к одинаковым уловкам и при счастливых и при несчастных обстоятельствах. Если б ты уже приехал, то будь что будет – я на все сумею найти средство».
После чего, будто он мог слышать мои слова, я вскакивала и бежала к окну, обманчиво слыша то, чего не было слышно, а именно будто в мою дверь он постучал, как обыкновенно. Если бы мои ухаживатели знали это, сколько раз они меня могли бы обмануть, да и обманули бы, если б кто-нибудь из них был хитер притвориться Панфило. Открыв окно и посмотрев на дверь, я своими глазами убеждалась в ошибке, моя напрасная радость сменялась смятенностью, как корабль носится бурей, когда мачта с парусами, сломанная ветром, рухнула в море; и, к обычным слезам вернувшись, печально плакала я; пытаясь успокоиться и нагнать сон на закрытые, еще влажные глаза, так говорила я: «О сон, отраднейший покой для всех, истинный мир душам, кого, как враг, бежит всякая забота, приди ко мне и своим действием прогони на время беспокойство из моей груди! Что не приходишь ты, что тело в тяжком горе укрепляешь и для новых трудов готовишь? Ты всем даешь покой, дай же его и мне, которая в нем так нуждается; покинь глаза тех веселых молодых, что теперь в объятиях любовников предаются Венериной борьбе, лети к моим, ведь я одна, покинутая, сломленная горем, вздыхаю. О укротитель горести, лучшая часть человеческой жизни, утешь меня и сохрани, покуда Панфило своей прелестной беседой не усладит мой слух, такой жадный к ее слушанию; о томный брат жестокой смерти, мешающий правду с неправдою, слети к моим глазам! Ты усыпил сто Аргусовых глаз, желавших бодрствовать, усыпи же два моих, желающих тебя! О гавань жизни, покой света, товарищ ночи, ты одинаково желанно приходишь к высоким королям и к смиренным рабам, сойди в мою скорбную грудь и восстанови несколько мои силы! Сладчайший сон – человечество, страшащееся смерти, понуждает тебя приготовить его к долгой власти этой последней, – наполни меня своей силой и избавь от болезненных волнений, бесполезно терзающих мою душу».