Германским народам, не говоря уж о немцах, отнюдь не принадлежало историческое первенство в деле заселения приневского края. На него, как известно, могут претендовать народы прибалтийско-финского корня – ижора и водь, карелы и финны – в зависимости от того, о какой именно местности и эпохе мы говорим. Как помнит читатель, многие места в наших краях не раз подвергались запустению, а потом заселялись заново.
Не довелось немцам и участвовать в весьма раннем заселении этого края, предпринятом далекими предками современных русских. Обосновавшись здесь, они с давних пор упорно обороняли свои владения от посягательств соседей и неизменно включали приневские земли в состав своих важнейших государственных образований – от ранней «империи Рюриковичей» до Новгородской республики, и от московского царства до «петербургской империи».
В отличие от шведов, не довелось немцам до наступления двадцатого столетия и век за веком, настойчиво и изобретательно претендовать на приневские земли, биться за них, основывать здесь укрепления и города. Как мы помним, последний из таковых, основанный в начале века «шведского великодержавия», Ниен с крепостью Ниеншанц, непосредственно предшествовал Санкт-Петербургу во времени и пространстве.
Вот почему, посвятив предыдущую, выпускаемую в свет также издательством «Алетейя», книгу о предыстории и истории участия в деле формирования «мифа Петербурга» носителей трех упомянутых выше культурных традиций, исторически первенствовавших в освоении приневского края, мы не нашли уместным включить в нее очерк «немецких влияний и контактов».
Вместе с тем, нужно напомнить, что немецкие колонизаторы появились в Восточной Прибалтике очень давно. Точкой отсчета в их продвижении, безусловно, нужно считать основание Риги весной 1201 года (хотя первая немецкая экспедиция высадилась в устье Западной Двины за добрых полтора десятилетия прежде указанной даты). Быстро заняв основную территорию теперешних Латвии и южной Эстонии, немецкие рыцари предъявили претензию на новгородские земли – не исключая и Водской пятины, где они предприняли попытку основать настоящий «бург» на территории Копорского погоста. Только решительный отпор, который они встретили в Ледовом побоище и ряде других сражений, оставшихся менее известными, остановил в наших местах немецкий «дранг нах Остен» и установил на долгие века знаменитую «ливонскую границу», прошедшую по реке Нарове, Чудскому озеру и далее на юг.
Разделив великие христианские цивилизации Восточной и Западной Европы, эта граница не помешала ганзейским купцам наладить взаимовыгодные связи с их новгородскими контрагентами. Основной поток ганзейских товаров проходил транзитом через Неву, нередко перегружаясь прямо на островах ее дельты. Основав в этом месте свою столицу, Петр Великий продолжил как традицию противостояния немецкой угрозе, воплощенную в камне возведенных в разное время «на ливонском направлении» укреплений Ивангорода, Ямгорода и Копорья, так и линию деловых и культурных контактов, начатую новгородско-ганзейскими сношениями и продолженную Немецкой слободой в Москве.
Сразу же после основания нашего города, в него устремился поток немецких переселенцев как из соседних, только что приобретенных остзейских земель, так и из более отдаленных германских государств. Они представляли практически все основные классы тогдашнего общества. С течением времени, «петербургские немцы» составили особую этническую группу, весьма выделявшуюся в числе жителей столицы Российской империи по своим численности, сплоченности и влиянию – и проявлявшую вполне выраженную тенденцию к перерастанию в «субэтнос». Ну, а «немецкому духу» суждено было оказать более чем заметное воздействие на культурную традицию всего «петербургского периода». Более того, говоря о первостепенных культурных влияниях этой эпохи, следует назвать только два – немецкое и французское – причем именно в такой исторической последовательности.
Нельзя умолчать о событиях обороны Петрограда – и, разумеется, блокады Ленинграда, когда героическое сопротивление не только защитников города, но и всех ленинградцев, предотвратило его занятие немецкими войсками, за которым последовало бы разрушение города и прекращение его уникальной культурной традиции. То было самое тяжелое испытание в истории нашего города, последствия которого явны до сей поры. В этом контексте представляется особенно важным, что церемония возложения венков, проведенная на Пискаревском мемориальном кладбище перед недавним открытием российско-германского форума «Петербургский диалог», рассматривалась немецкой стороной в качестве символического акта окончательного примирения обеих наций.
В силу указанных и многих других причин, обращение к истории российско-немецких духовных контактов также принадлежит к числу первоочередных задач исследователя петербургской культуры. Ну, а читатель или читательница, следуя за нами по страницам предыстории Петербурга или его истории, сможет в полной мере оценить, как многими мыслями, образами и чувствами он или она обязаны фактору немецкой культуры, претворенной в тигле петербургской традиции.
Употребление этого образа, принадлежащего не только технологии, но и алхимии, принципиально важно для нас. Ведь, широко заимствуя многообразные ингредиенты из сокровищниц чужестранных культур, носители «петербургского духа» деформировали и переплавляли их настолько существенно и помещали потом в такие своеобразные культурные контексты, что итог этой «культурной рецепции» принадлежал уже безусловно петербургской традиции – и только ей.
Разумеется, что таким свойством располагают отнюдь не все культурные традиции – но лишь, так сказать, наиболее сильные из них. Будучи упорядочены по своим собственным, качественно своеобразным законам, они обеспечивают решение в принципе всех задач, необходимых для полноценной материальной и духовной жизни членов соответствующего социума – а в первую очередь, само их осознавание. В современной семиотической науке, такие традиции получили название «замкнутых целостных семиосфер». Говоря о них, мы примыкаем к высказанной уже около четверти века назад, однако отнюдь не утратившей актуальности, концепции Ю.М.Лотмана – кстати сказать, воспитанника ленинградской «Петришуле» – в свою очередь, продолжавшего линию мысли, намеченную его предшественниками, прежде всего – У.Эко[1].
Строя «культурные тексты» по ходу своей каждодневной деятельности, носители семиосферы следуют ее имманентным законам, задумываясь над ними обычно не в большей степени, чем над правилами грамматики родного языка. Впрочем, смутное чувство причастности к некой сверхличной – или, как сейчас стали говорить, трансперсональной – сфере время от времени посещает их сердца и умы. Оно достигает особой отчетливости «во дни торжеств и бед народных», когда продолжение традиции или отказ от нее переходит из императивов коллективного подсознания в область сознательного личного выбора, за который иной раз приходится отвечать жизнью.
Особую роль в этих условиях приобретают канонические тексты, последовательность которых может рассматриваться не только как результат творчества отдельных писателей, архитекторов или мистиков – но как самораскрытие «души города». Употребив последнее выражение, мы подчеркнули, что продолжаем традицию изучения Петербурга, начатую трудами выдающегося историка-урбаниста и теоретика-краеведа прошлого века Н.П.Анциферова. «Не следует задаваться совершенно непосильной задачей – дать определение духа Петербурга», – писал он, намечая в 1922 году одну из существенно важных доминант в психологическом строе петроградского интеллигента на закате «серебряного века», в предвидении эпохи «великих потрясений», – «Нужно поставить себе более скромное задание: постараться наметить основные пути, на которых можно обрести „чувство Петербурга“, вступить в проникновенное общение с гением его местности»[2].
Наградой за это общение служит обретение душевного мира, которое обычно сопровождает приобщение к сверхличностным знаниям и ценностям – и, сверх того, к тем поистине судьбоносным драмам, что разыгрываются в океане «большого» исторического времени, фактура которого качественно отлична от «малого» времени, на пространстве которого суждено протекать человеческим жизням. Что касается подразумеваемых, а иногда и высказываемых в связи с этим надежд на онтологическую трансформацию – продолжение своего земного существования в надличном бытии семиосферы – то мы признаем, что ее систематическое рассмотрение далеко выходит за пределы наших задач и познаний. Впрочем, мы с неизменным благоговением будем мысленно возвращаться к замечательным строкам классика петербургской литературы:
«Нет, весь я не умру – душа в заветной лире
Мой прах переживет и тленья убежит»…
Итак, под метафизикой Петербурга мы будем подразумевать его замкнутую целостную семиосферу, осуществляющую трансперсональную психологическую трансформацию. Едва поставив здесь точку, мы сразу должны оговорить, что приведенное определение останется у нас первой и единственной строго научной формулировкой. В дальнейшем изложении, мы обратимся к ее конкретным приложениям – в надежде на то, что они будут всего интереснее для той широкой аудитории, которой в первую очередь адресована эта книга.
Что же касается ученого, то ему не составит труда восстановить теоретическую канву наших размышлений, руководствуясь адресованными подготовленному читателю краткими пояснениями, систематически включаемыми в ткань повествования. В качесте вводного замечания, отметим, что общий контекст для наших метафизических штудий составлен научной дисциплиной, которую мы предложили называть культурологией Петербурга. Предметная область ее разделяется на историю и идеологию «петербургской цивилизации», как способа приведения к общему знаменателю и упорядочения «форм жизни» на евразийском пространстве, последовавшего во времени за одним московским «затворенным царством» и предшествовавшего другому; а также культуры самого города на Неве, служившего, образно говоря, мозговым центром, лабораторией и витриной инноваций этого периода[3].
С представленной выше расстановкой приоритетов согласуется принятый нами порядок библиографических ссылок. Литература о «немцах на берегах Невы» весьма обширна – а если учесть и огромные архивные материалы, то практически необозрима. Разработке этой предметной области посвящен целый ряд интересно задуманных и тщательно проведенных исследований ученых нашего города, от В.М.Жирмунского, Л.В.Пумпянского, И.В.Шаскольского – до Ю.Н.Беспятых, Н.А.Казаковой, Т.А.Славиной, Т.Н.Таценко, Т.А.Шрадер, Н.В.Юхневой и многих других. Мы ограничились здесь упоминанием лишь имен нескольких исследователей последнего столетия – а ведь о «петербургских немцах» или о немцах в Петербурге, о петербуржцах в Германии и о рецепции немецких идей на русской почве много писали у нас и прежде того.
Глубокую разработку получили эти проблемы также в работе славящихся своей скрупулезностью ученых-гуманитариев и обществоведов Германии, Австрии, а в последнее время также Швейцарии[4]. Нельзя не упомянуть и о периодически выпускаемых с 1998 года петербургским издательским домом «Дмитрий Буланин» сборниках статей отечественных и зарубежных ученых, выходящих под общим названием «Немцы в России». В их числе выделяется выпущенный в 1999 году объемистый том, дающий обильную пищу для размышлений об исторических судьбах и особенностях менталитета «петербургских немцев».
Даже если учесть, что рассмотрение доминирующих черт немецкой метафизики Петербурга представляет собой задачу достаточно узкую по сравнению с обозрением всей совокупности петербургско-немецких культурных контактов – нужно признать, что мало-мальски подробное описание наших источников все равно приобрело бы черты с трудом выполнимого предприятия. В этих условиях, мы сочли оправданным ограничиться отсылками к выпущенным или переизданным в последнее время на русском языке книгам или статьям обзорного характера, снабженным ключевыми библиографическими указаниями. Само собой разумеется, что в случае упоминания концепций и фактов, менее известных отечественной аудитории – тем более, впервые вводимых в оборот современного «петербурговедения» – ссылки приводятся в полном объеме.
Оговорим также с чувством сожаления, что нам пришлось оставить вне рамок настоящей книги художественную литературу и изобразительное искусство Ленинграда 1970-1990-х годов. Близость во времени, обилие источников, а иногда – личное знакомство с авторами могут создать ощущение простоты и понятности закономерностей культурной динамики этого периода. Такое впечатление безусловно обманчиво, сама же тема настолько важна и своеобразна, что ее раскрытие следует отнести к особой работе.
Первой главе предпослано изображение так называемого «знака молнии». В числе других магических знаков, он был помещен на железном наконечнике готского копья, изготовленного в третьем веке. Копье было найдено археологами на Волыни, близ города Ковель. Как помнят историки, как раз в III столетии готам удалось создать на территории будущей Русской земли и при самом активном участии наших предков мощное, хотя и недолговечное «протогосударственное образование».
Вторая глава начинается с изображения двуглавого орла, утвердившегося в качестве герба Священной Римской империи к середине XV столетия и передававшего идею германского великодержавия. Согласно свидетельствам дипломатических архивов, знакомство с этим гербом укрепило Ивана III в решении положить изображение византийского двуглавого орла в основу своего нового государственного герба, на что он приобрел право после женитьбы на принцессе Софии Палеолог. Этот герб осенял победы московского царства, а потом и российской империи на всем протяжении их исторического бытия; нашлось ему место и на гербе Санкт-Петербурга.
Третью главу открывает изображение грифа – мифического существа с телом льва, но головою и крыльями орла. Передающая идею двойного прорыва в физическом и метафизическом пространстве, эта древняя эзотерическая эмблема была принята немецкими рыцарями в качестве герба средневековой Лифляндии. Во время Ливонской войны, она так полюбилась одному из русских военачальников, что он взял ее в качестве своей родовой эмблемы. Это решение оказалось на удивление дальновидным. Ведь сыну боярина, Феодору (в монашестве Филарету) довелось взойти на трон патриарха, а внуку, Михаилу Феодоровичу Романову – царя, то есть принять скипетры соответственно высшей духовной и светской власти.
Что же касалось грифа – или, как говорили у нас в старину, «птицы-львицы» – то его изображение было сохранено династией Романовых в составе своего родового герба вплоть до последнего дня существования «петербургской империи». С тем, чтобы отличить его от эмблемы Лифляндии, вместе с другими остзейскими землями вошедшей в состав Российского государства одновременно с Ингерманландией, был изменен цвет эмблемы и поля, грифу дан в левую лапу тарч с малым орлом, а весь герб окружен мрачной «романовской каймой», на черное поле которой были брошены восемь оторванных львиных голов.
Тексту четвертой главы предшествует изображение «железного креста», которое ассоциируется у нас с идеей германского милитаризма после событий как первой, так и второй мировой войны. Современные немцы продолжают относиться к этой эмблеме весьма позитивно, напоминая, что еще в 1813 году прусский король Фридрих-Вильгельм III положил ее очертания в основу ордена за участие в Освободительной войне против войск Наполеона. На основании аргументов этого рода, несколько измененный «железный крест» служит официальной эмблемой «нового бундесвера» по сей день.
Настоящая монография включает материалы работы, поддержанной Российским Фондом фундаментальных исследований, грант 00-06-80065. Автор сердечно признателен жене, Ирине Михайловне Спивак, принявшей посильное участие в редактировании рукописи и ее подготовке к печати.
Книга посвящена матери автора – блокаднице, прима-балерине Мариинского театра Нонне Ястребовой.
Обратившись к тексту Повести временных лет, внимательный читатель сразу заметит, что немцам в ней особого внимания не уделено…
Едва дописав это предложение, автору приходится остановить свое перо, взявшее уже было разбег, и сделать необходимые оговорки. Прежде всего, прародины обоих «племен-братьев одного индоевропейского происхождения», как их справедливо аттестовал замечательный наш историк С.М.Соловьев, располагались поблизости друг от друга. Многочисленные, более или менее отчетливые следы первоначального соседства сохранились как в языках, так и в народной памяти восточных славян, равно как самих германцев.
Кроме того, во времена, принадлежавшие седой древности уже с точки зрения древнерусского летописца, наши предки вошли в состав мощного племенного союза, сложившегося в причерноморских степях, и на землях, примыкающих к ним, от Днепра до Дуная, под верховенством германского племени готов.
Слова об «империи Германариха» или «державе готов», встречающиеся до настоящего времени в сочинениях историков германофильской ориентации, содержат вне всякого сомнения сильное преувеличение, питаемое в основном плодами геополитической фантазии старого готского хрониста Иордана, не обинуясь записавшего в состав подданных этой державы множество народов Восточной Европы, вплоть до древних пруссов, чуди и мери. Однако некое «протогосударственное» образование готам, несомненно, удалось создать, славянам же довелось сыграть самую активную роль как в его возвышении, так и упадке. Исторический контекст событий задан тем, что в первых веках нашей эры готы еще принадлежали балтийскому миру, занимая земли близ устья Вислы.
Любопытно, что к числу следов их пребывания на теперешних польских землях можно, повидимому, отнести и имя современного города Гданьска. Как это ни удивительно, в современной этимологии оно возводится к предположительно готскому топониму «*Gutisk-andja», значившему ни больше ни меньше, чем «Готский берег»[5]. Если это действительно так, то получается, что польское название города сохранило большую близость к исходному германскому имени, чем его традиционный немецкий вариант, а именно Данциг.
В начале третьего столетия готы снялись с насиженных мест и переселились на юг, в причерноморские степи. Там им предстояло разделиться на готов восточных и западных – иначе остготов и вестготов, известных также под принятыми ими образными названиями грейтунгов («людей степи») и тервингов («людей леса»), войти в тесные отношения с местными племенами и, наконец, на равных вступить в круг народов «циркумпонтийской цивилизации». Отметим, что в ходе переселения готы разведали водные пути от Балтики до Черного моря, скорее всего вверх по Висле (а также, возможно, Неману), и далее вниз по Припяти, либо другим притокам Днепра.
Помимо того, историки определенно предполагают, что готским купцам или путешественникам был издревле, еще до переселения в южные степи, известен и путь по Неве к Ладожскому озеру, а после того вверх по рекам Ладожского бассейна, и далее после минимального по длине волока – по притокам Волги на юг, вплоть до Каспийского моря (или, выражаясь на старинный манер, «из Венедского моря в Гирканское»). Мы обращаем внимание на эти обстоятельства, поскольку тут едва ли не впервые просматривается реальная возможность пути «из варяг в греки», сыгравшего позднее такую роль в русской истории.
Остготы, поселившиеся к востоку от Днепра[6], достигли наибольшего могущества на новых местах уже в следующем, четвертом веке, под предводительством короля Германариха[7]. Легенда о гибели Германариха была записана уже упомянутым выше готским хронистом Иорданом. Согласно его рассказу, в число союзников готов входило племя, носившее имя росомонов. После измены одного из их предводителей, готский король приказал казнить жену предателя, которую звали Сванильда. Мстя за сестру, братья Сванильды подстерегли самого Германариха и убили его, вслед за чем, в соответствии с эпическими нравами, произошли изрядная катавасия и всеобщее избиение.
После анализа готской легенды и ее непосредственного контекста, современные историки пришли к выводу, что под упомянутыми ней «вероломными росомонами» следует понимать славянское племя росов (или русов)[8]. Что же касается Сванильды, то есть основания предположить, что это имя представляет собой простой перевод на готский язык славянского имени, звучавшего приблизительно как Лыбедь, и известного нам по легенде об основании Киева.
На основании аргументов такого рода, историку остается заключить, что «первым свидетельством о росах можно условно считать рассказ Иордана…»[9]. Получается так, что, следуя за передвижениями древнегерманского племени, мы пришли к преданиям, составившим основание собственно русской истории.
К 375 году держава германцев разваливается под натиском гуннов, но сами остготы до времени вовсе не исчезают со сцены мировой истории. Напротив, ведя постоянные бои и сохраняя воинский дух, они уходят из причерноморских степей и перемещаются все дальше на юго-запад. Там-то в конце следующего столетия им и предстоит совершить самое славное из своих деяний. Мы говорим, разумеется, о завоевании Италии и основании на ее землях нового остготского государства под скипетром еще одного великого короля – Теодориха, оставшегося в истории также под именем Дитрих Бернский[10].
След, оставленный остготами на новых местах, был очень глубок. Историк архитектуры вспомнит в этой связи о стоящем до наших дней на северо-восточной окраине древней Равенны монументальном, круглом в плане мавзолее Теодориха Великого. Ну, а этнограф расскажет, что доля остготской крови в жилах представителей знатных семейств Северной Италии, с тех пор была весьма значительной. Не должны были составлять в этом отношении исключения и юные жители «италийского Берна», то есть средневековой Вероны, которых звали Ромео Монтекки и Джульетта Капулетти, – если только они когда-нибудь существовали в действительности…
Участие остготов в русских делах на том пресекается, хотя этого нельзя сказать о связях обоих народов. Повидимому, определенное число русов, по преимуществу воинов, ушло вместе с готами, войдя в состав их боевых дружин. Еще какое-то количество, не только воинов, но также строителей и ремесленников могло присоединиться к гуннам, и позже прийти с ними на земли среднего Придунавья, где они снова встретились со старыми германскими союзниками[11]. Во всяком случае, авентюра XXII Песни о Нибелунгах рисует картину блестящего шествия при гуннском дворе, в котором принимают участие воины всего окрестного мира – от русов до готов:
«То на дыбы вздымая своих коней лихих,
То снова с громким криком пришпоривая их,
Скакали русы, греки, валахи и поляки —
Бесстрашием и ловкостью блеснуть старался всякий»[12].
Многочисленные анахронизмы, характерные для Песни о Нибелунгах в том виде, который ей придал австрийский шпильман XIII века, просматриваются даже на материале нескольких процитированных нами строк. Однако историки литературы подчеркивают, что основное содержание событий пятого века, составивших ядро великого германского эпоса, сохранено верно, и за спинами «новых Нибелунгов» – куртуазных рыцарей времен Гогенштауфенов маячат тяжелые, грузные очертания «Нибелунгов старых» – разумеется, в первую очередь бургундов, но во вторую – ближайших их родичей, остготов[13].
Любопытно, что слово «немцы» употреблено в тексте старинной Песни всего один раз, а именно в строфе 1354 – притом, что старые названия всяких германских народов, таких, как бургунды или баварцы, упоминаются постоянно. Такое обстоятельство связано с замедленным сложением немецкой нации, уже нашедшим самое обстоятельное рассмотрение в научной литературе.
«В истории Германии мы постоянно встречаемся с саксонцами, турингами, франконцами, швабами, баварцами, и, в соответствие этому, мы знаем, что особность, самостоятельность и сила племен были причинами того, что государственное единство Германии стало невозможно, о чем плачут теперь немецкие патриоты», – с некоторым высокомерием жителя сильного централизованного государства заметил в начале XIII тома своей знаменитой «Истории России с древнейших времен» С.М.Соловьев. По иронии истории, тринадцатый том писался в середине XIX века: плакать немецким патриотам оставалось совсем недолго – что же казалось плодов объединения Германии, то они оказали определяющее влияние на ход следующего, ХХ века…
Мы же отметим, что эпоха «готского величия», от Германариха до Теодориха, может вне всякого сомнения рассматриваться как «осевое время», существенно важное для формирования духовного склада немецкой нации – в первую очередь, через посредство ее героического эпоса. Следует предположить, что в ходе культурных контактов остготов с русами, германцы ознакомили наших предков со своей мифологией. Поэтому, когда через пять столетий после готов, другие германцы, и тоже потомки их близких родичей (скандинавов) – варяги – стали обосновываться на Руси, и разматывать сюжеты своего древнего баснословия о кладе двух братьев-нибелунгов и о герое Сигурде – убийце дракона, эти рассказы могли напоминать славянам нечто давно слышанное и сохраненное «на окраине» коллективного подсознания[14].
Заметим, что ранние магические контакты между обоими народами были также вполне вероятны. Об их возможности говорит знаменитая находка 1858 года, сделанная на Волыни, близ города Ковель. Она представляла собой железный наконечник копья, покрытый древними рунами, передащими звуки какого-то восточногерманского (то есть родственного готскому), а возможно, на диалекте и самого готского языка, и инкрустированными серебром магическими знаками. Надпись, к сожалению, очень коротка. Она была сделана в III столетии, то есть как раз во время великого переселения готов в Причерноморье, читается как «TILARIDS» и расшифровывается примерно как «нападающий».
Что же касается знаков, то удивляет разнообразие их типов. На сохранившейся прорисовке мы различаем крестообразные структуры (одна в фоме косого «андреевского» креста и другая, близкая к левосторонней свастике), круг с точкой посередине (несомненно, солярный символ), знак треугольного вида, похожий на схематизированное изображение хлебного колоса, и, наконец, двусложный знак округлого вида, толкуемый в настоящее время как так называемый «знак молнии»[15]. Все вместе подразумевало, повидимому, заклятие сил неба и земли, долженствующее помочь в битве владельцу копья.
В конце XIX века ковельская находка исчезла, позже появилась снова, и, кажется, даже экспонировалась в 1939 году в Варшаве. Затем она попала в руки немцев, и была формально передана в Германский археологический институт «для дальнейшего изучения». Проводил ли кто-либо с ней магические манипуляции и какого именно рода, сказать трудно. Учитывая большой интерес нацистов к древним реликвиям (начиная со знаменитого венского «Копья судьбы»), вполне исключить этого мы не можем. Как бы то ни было, но в конце войны неизвестный любитель древностей озаботился тем, чтобы снова припрятать «Ковельское копье» в надежном месте…
Еще меньше известно о том, до какой степени древние готы знакомили славян со своей боевой магией. С одной стороны, оба народа (точнее, группы племен) держались настороже, почему о глубоком культурном симбиозе говорить в данном случае не приходится. Не случайно же современное русское слово «чужой» по прямой линии восходит к древнему готскому слову «þiuda» (народ). Ученые предполагают, что, встречаясь со славянами, готы могли для простоты называть себя именно так[16].
С другой стороны, славяне с самых ранних времен вливались в состав готских дружин, активно перенимая у них типы вооружения и боевые приемы. Язык сохранил свидетельства и об этой области культурных контактов. Достаточно сказать, что такие наши современные слова, как «шлем» и «меч» восходят к древним заимствованиям из того же готского языка, в котором они звучали соответственно как «hilms» (или «helms») и «mēki». Между тем, заклинание оружия и брони перед битвой, несомненно, входило в состав воинского искусства того времени.
Сохранившиеся исторические источники в принципе позволяют увеличить число примеров такого рода. Но было у готов одно культурное достижение, которое оказалось несравненно более важным для славян. Мы говорим о святом крещении, принятом ими по византийскому обряду, о составлении готской азбуки на основе греческого алфавита в его поразительно изящном унциальном начертании, и о переводе с ее помощью на готский язык богослужебного греческого канона.
Все эти события произошли очень быстро даже по современным меркам. Решающую роль в крещении и первоначальном просвещении готов в середине III столетия по рождестве Христовом сыграл один человек, ставший первым готским епископом – мудрый Вульфила (само это имя было языческим по происхождению, и означало просто «волчонок»).
Известие о крещении готов и изобретении ими оригинальной азбуки распространилось со временем среди славян. В главе XVI Жития Константина Философа, содержится рассказ о знаменитой «триязычной ереси». Речь в нем идет о трудном диспуте, который славянские первоучители Кирилл (Константин) и Мефодий с блеском провели в Венеции. Противники славянской письменности утверждали, что письменность следует иметь только на трех священных языках, а именно древнееврейском, греческом и латинском, использованных Пилатом для надписи на Кресте Господнем.
В ответ Философ сослался на солнце, которое посылает свои лучи всем людям без изъятия, на дождь, который несет всем свою влагу, а также на пример древних народов, заведших собственную письменность. Это суть «Армени, Перси, Авазъги, Иверии, Сугди, Готьθи», и так далее по порядку. Армяне и персы опознаются современным читателем сразу, под «авазгами» следует понимать современных абхазов, «иверии» – это грузины, «сугды» – иранское по происхождению племя сугдейских аланов. Что же касается готов, то, как мы видим, они занимают почетное шестое место в этом списке, включающем имена двенадцати славных народов.
Другой вопрос, дошли ли сведения о письменности готов до Константина Философа прямо от них, либо же через посредство славян, а если от этих последних, то от кого именно – то ли от южных, солунских славян, то ли от славян восточных, которые вполне могли сохранить какие-то связи со своими давними соседями и союзниками, либо воспоминания об их деяниях. Память такого рода могла оживляться сношениями русичей с теми остатками готского племени, которые никуда не ушли, а просто набрались духа, переждали нашествие гуннов, и стали заниматься более или менее успешной торговлей, опираясь на свои крымские базы.