– Ты это что, дедка, ворожишь-то?
– А вот смотрю… дудка вон сухая везде по полю, значит, место-то и не пахано и не кошено. Не видывали мы еще таких-то местов… Неужто так травка пропадом и пропадает?
– Скотиной только травят, дедка. Здесь казачья земля, ну так казаки гурты жировать пущают. Кому тут косить, когда за десятину аренды всего тридцать копеек.
– Как тридцать? – переспросил старик, не веря собственным ушам. – Господи, помилуй…
– А такое, значит, положенье… Казачишки ленивые, ну и сдают землю. Любую выбирай… У вас-то там в Расее кошку за хвост негде повернуть, а мы еще слава богу.
Этот земельный разговор заставил старика забыть и об огоньке, и об ожидавшей его на стану семье. Он весь превратился в одно внимание, как охотник, почуявший дорогую и редкую дичь. Чибуртай молчал и только изредка взглядывал на старика с каким-то скрытым озлоблением. Когда к огоньку подошел с уздой в руках кривоногий казак Бельков, картина получилась вполне законченная. Чибуртай изображал собой замиренную орду, Бельков – отдыхавшего завоевателя, Егор Иваныч – посадского вольного человека, а старик поселенец – ту силу, которая реализует несметные богатства сибирских равнин, степей, гор и пустынь. Комбинация выходила самая характерная. Бельков присел к огоньку по-татарски на корточки, закурил коротенькую трубочку и равнодушно слушал разглагольствовавшего Егора Иваныча, начавшего в конце концов обличать беспросыпную казачью лень.
– Дай-ка вот ему вашу-то землю! – кричал он, указывая на поселенца. – Да ведь тут золото лопатой будут огребать, а вы чуть сами с голоду не дохнете. Вон у дедушки и рубашка домашнего холста, и штаны из домашней пестрядины, и лапотки своего домашнего ковырянья – вот его и не возьмешь ни с которого боку. Ничего не боишься, дедка?
– А чего бояться-то?
– Вот, вот… Всего-то имущества – один крест, а он всю немшоную Сибирь наскрозь пройдет, потому как есть вполне правильный человек. Мы-то все ничего не стоим супротив него…
– Отстань, смола! – равнодушно отвечал Бельков, не имевший ни малейшего желания вступать в словесное ратоборство.
И Егор Иваныч и Бельков были типичны по-своему. У первого лицо было нервное, подвижное, и вся фигура какая-то встрепанная, точно он только что проснулся и еще не успел прийти в себя, а Бельков уже в достаточной мере пропитался степной ленью и всему на свете предпочитал far niente[1]. Ему даже говорить было тяжело. К старику переселенцу он отнесся с скрытым пренебрежением привилегированного человека. Казаки вообще считают мужика существом низшего порядка, а тут еще какая-то голь расейская. Поселенец постоял, посмотрел на степную аристократию, покачал головой, окинув еще раз хозяйским глазом некошеную степь, и проговорил!
– Ужо я пойду… Спасибо за спички-то.
Чибуртай и Бельков не удостоили его даже кивком головы, а Егор Иваныч поднялся, он не мог утерпеть, чтобы не посмотреть своими глазами, как расейские едут на Амур, Его пожирал огонь вечного любопытства.
– Ну, пойдем, дедка. И лошадка, поди, расейская?
– Своя лошадка-то, мил человек. Куды мы без лошадки… Двух курочек везем да петушка. Все как-то веселее…
– И курочек? – умилился Егор Иваныч. – Вот-вот…
Старик и Егор Иваныч скоро скрылись в живой зеленой волне степной травы. Виднелись некоторое время одни головы. Егор Иваныч сорвал прошлогоднюю сухую дудку и долго что-то объяснял старику, повертывая ее у него под самым носом. Седая расейская голова опять покачивалась, и издали казалось, что это качается шапка громадного ковыля.
– Голь перекатная, – презрительно заметил Бельков. – Туда же, на Амур…
Я жил в маленькой казачьей станице, по внешнему виду представлявшей собой воплощенное убожество, какого, пожалуй, и в России не сыщешь. В станице была всего одна улица и та грязная до невозможности, потому что служила для всех станичных баб помойной ямой. От первого дождя она превращалась в отвратительное месиво, а в сухую погоду обдавала вас едкой пылью. Всяческие отбросы копились здесь в течение целого столетия, и единственными санитарами служили станичные собаки и свиньи. Леса в степи нет, и станичные избенки кое-как были слеплены из кривых березовых и осиновых бревен, – слово «бревно», конечно, нужно понимать относительно, и вернее назвать эти бревна просто толстыми жердями. Эта городьба была слеплена кое-как, еще хуже проконопачена и для большей теплоты обмазана кое-где глиной, а то и просто навозом. Крыши все, конечно, были соломенные. Вообще, самая бедная стройка, хотя у каждого казака был земельный надел в тридцать десятин.
Жизнь в станице, конечно, была скучная до последней степени. Я обыкновенно уходил на целые дни в степь с ружьем стрелять степных ястребов, – это было единственным развлечением. Сидеть у себя дома и смотреть на несчастных кумысников, еле бродивших по станице, – было еще скучнее. Я занимал заднюю избу у казака Белькова, слывшего за богача, хотя все его богатство заключалось в нескольких десятках рублей и в хлебе. Деньги он отдавал в рост под ужасающие проценты, а также маклачил и хлебом. До свежего хлеба было еще далеко, а голодные люди не могут торговаться: что хочешь возьми, только выручи. Меня поражало, что вся станица только проедалась и буквально ничего не делала. Не было даже своей кузницы, а ездили ковать лошадей за пятнадцать верст. Самые усердные казаки уходили куда-то на золотые промысла, раскиданные по степи, и возвращались по субботам ни с чем, голодные и оборванные.
По вечерам решительно было некуда деваться, и я сидел на завалинке, любуясь казачьей детворой, которая барахталась в пыли или в грязи, смотря по погоде. Станица засыпала рано, как только погасал летний день, и промежуток времени, когда солнце уже закатилось, а ночь еще не наступила, наводил какую-то особенную тоску. Спать еще рано, а делать нечего. Бельков целые дни проводил в том, что решительно ничего не делал. Он обыкновенно ходил по двору и ругался, ругался так, в пространство, водворяя какой-то не ведомый никому порядок. Наругавшись всласть, он уходил куда-нибудь в холодок и спал. В сумерки он, как скворец, подсаживался к окну и глазел на улицу с терпением отбывавшего этой высидкой какое-то наказание. В сумерки обыкновенно подходил какой-то странный субъект и заводил с Бельковым какие-то таинственные переговоры. О последнем я заключил из того, что при моем появлении эти разговоры прекращались или принимали совершенно неудобопонятную форму.
– Ну, так как, Бельков?
– А вот этак…
– Немного… Значит, своего счастья не хочешь?
– А ну его!
– Да ты подумай, ежовая голова.
Голова Белькова делала отрицательное движение, а потом следовала беспредметная ругань. Собеседник, рослый и коренастый мужчина средних лет с окладистой седевшей бородой, относился к этим выходкам совершенно равнодушно и, сделав паузу, начинал тянуть тоже о каком-то своем счастье. Завидев меня, таинственный незнакомец считал своим долгом вежливо раскланиваться. По костюму и манере себя держать он не походил на станичника, а скорее на городского прасола. Сначала я принял его за такого же кумысника, каким был сам. Впрочем, Егор Иваныч, знавший уже всю подноготную станичной жизни и, кажется, посвященный в тайну этих вечерних переговоров, раз уклончиво ответил на мой вопрос:
– Не кумысник, а так, по своим делам…
– Золото ищет?
– Нет, так… Он, значит, фершал будет, а только своей фершальской частью не занимается. Так, вообче…
На Урале непочатый угол людей, которые живут «так», «вообще», «своими делами», и эта характеристика вполне точная. Край безумно богатый, и при известной складке характера люди переходят с чрезвычайной легкостью от одного занятия к другому, как и мой кучер Егор Иваныч. Следовательно, и «фельдшер не у дел» имел право существовать таинственным своим делом. От нечего делать меня все-таки разбирало любопытство относительно таинственного фельдшера, и я напрасно перебирал все, что можно было подвести под рубрику «так» и «вообче», принимая, конечно, во внимание все условия степного и станичного делового обихода. В конце концов выходило все-таки то, что нечем здесь фельдшеру заниматься, кроме золота, которое открыто в казачьих землях Оренбургской губернии лет пятьдесят назад и служило до сих пор, кажется, единственным живым делом. Казаки запускают всякое домашнее хозяйство и шляются по промыслам, разыскивая это «свое счастье». Возможность легкой наживы и быстрого обогащения манит всех и даже поднимает на ноги беспробудную казачью лень.
Роковым вопросом в нашем станичном житье было питание. Ни говядины, ни яиц, ни хлеба – решительно ничего. Чем питались сами станичники – составляет для меня до сих пор неразрешимую загадку. Вероятно, и тут тоже все дело велось «так», «вообче». В интересах питания мы обыкновенно каждую субботу ездили с Егором Иванычем в соседнюю станицу Кочкарь, где был торжок, почта и телеграф. Эти поездки служили в то же время и развлечением. Егор Иваныч запасал провизии на всю неделю и кстати исполнял поручения других кумысников, причем по привычке бывшего торговца рыбой и листовым табаком малую толику маклачил.