Мы возвращались в свою станицу уже на одной лошади, а за нами тяжело прыгала расейская пеганка. Егор Иваныч оглядывался назад, посвистывал и крутил головой. По всем признакам, он раскаивался в припадке собственного великодушия.
– Да, убил бобра… – ворчал он, почесывая затылок. – А чтоб ему, оборотню, пусто было! Ведь как ловко… а? Точно оглушил…
Сначала Егор Иваныч ругался вообще, а потом примялся ругать скотского фельдшера по преимуществу. Этот взрыв негодования для меня был так же непонятен, как и фельдшерское великодушие. Двадцать пять рублей для человека, который живет «так» или «вообче», деньги очень большие. Я решительно ничего не понимал.
– Нет, он у меня не отвертится! – думал вслух Егор Иваныч, очевидно рассчитывая на реплику с моей стороны. – Что мне жена-то скажет, когда я выворочусь с кумыса домой и приведу этакого лохматого черта? В станице засмеют… Да тот же Бельков… тьфу!.. Точно он мне песку в глаза бросил… Нет, брат, ты погоди!..
– За что, Егор Иваныч, вы ругаете фельдшера? Он сделал доброе дело…
Егор Иваныч оглянулся на меня и захохотал.
– Доброе? – переспросил он. – Это, вы думаете, он для расейского старичка пожертвовал четвертной билет? Пожалел? Как бы не так… Не таковский он человек, вот что. Первое дело, и деньги у него не свои, а второе – о себе он хлопочет, да и меня по пути, дурака, втравил. Видели, как он нашептывал старичку-то? Вот это самое… А деньги ему наплевать: как пришли, так и уйдут. Небось и сам знает, что не удержать их, деньги-то, вот он и плутует: дай, мол, всучу поселенцу… Ах, прокурат!..
Дальше Егор Иваныч заговорил уже совсем что-то несуразное: о каком-то акцизном генерале, которого фельдшер обобрал, потом о каком-то кладе, к которому хитрый фельдшер подбирается самым ехидным образом, наконец, о фельдшеровой жене, которая выгнала мужа на все четыре стороны.
– И правильно сделала, значит, эта самая жена. Этакого человека надо как огня бояться… Да он такое устроит… Я так думаю, что непременно он такое слово знает – как сказал, так другой человек и помутится умом. Да вот давеча хоть со мной… тьфу! А родную жену слово-то и не берет… ха-ха… Она его и с словом в шею. На, носи – не потеряй… Ах дурак, дурак – это то есть я дурак-то, а не фершал. Вот бить-то – опять не фершала, а все меня же!..
Этот монолог закончился тем, что Егор Иваныч принялся ругать ни в чем не повинную расейскую пеганку, даже погрозил ей кулаком и пообещал продать за три целковых Чибуртаю, который ее съест.
На его счастье, Белькова не было дома, когда мы приехали домой, и Егор Иваныч с такой торопливостью спрятал в конюшню несчастную пеганку, точно украл ее. Остальную часть дня он ходил по двору и ругался, а когда пришел домой Бельков, спрятался сам на сеновале самым постыдным образом. Оказалось, что Бельков уже знал все и некоторое время искал Егора Иваныча.
– Егор Иваныч… а Егор Иваныч! Где ты запропастился? Ну-ка покажи, какого живота выменял?.. Егор Иваныч, разве не знаешь порядку: надо вспрыски сделать. До узды доменялся…
Бельков удушливо хохотал и хлопал себя по ляжкам.
Вымененная лошадь явилась для Егора Иваныча истинным наказанием, так что мне сделалось даже его жаль. Казаки просто не давали ему прохода и травили его при каждом удобном случае, так что ему приходилось скрываться. Дело доходило чуть не до драки.
– Ах, Егор Иваныч, Егор Иваныч… хо-хо-хо! – заливался Бельков. – Ты ей, пеганке-то, резиновы калоши купи да шарф гарусный… Мне больно масть глянется. Пьяный черт ночью ее помелом рисовал…
Егор Иваныч даже похудел от огорченья. Но развеселившиеся казаки этим не ограничились и подослали Чибуртая покупать хромую лошадь. Это уже окончательно взбесило Егора Иваныча, и он бросился на Белькова с кулаками. Я едва его удержал.
Так прошел конец июня. Таинственный фельдшер точно сквозь землю провалился. Мы уходили с Егором Иванычем, захватив с собой турсук (кожаный мешок) с кумысом, на целый день в степь, главным образом к тем степным озеринкам, которые начинались сейчас от стойбища Чибуртая. Главной приманкой служили дикие гуси, которые выплывали погулять на чистые места только по зорям. Охота была самая неудачная. Гуси сильно сторожились и не желали подпускать на выстрел. Раз мы скрадывали их целый час, вымокли в болоте, и все кончилось тем, что я все-таки «промазал» самым бессовестным образом. Дробь нулевого номера брызнула веером, дальше гусей. Я забыл мудрое правило стрелять на воде, выцеливая под птицу. Домой идти мокрыми было неудобно, и мы завернули к Чибуртаю обсушиться. Степенный киргиз не вышучивал Егора Иваныча, что последний особенно ценил. Ночью у кошей всегда было хорошо. Горит огонек, дым стелется по траве, из степи наносит каким-то горьковатым ароматом, хочется без конца сидеть у огонька, ничего не делать, ничего не думать, а только слушать и смотреть. Над головой такое глубокое синее небо, точно оно выложено дорогим синим бархатом и расшито золотом. Слышно, как в станице сонно брехают собаки, где-то испуганно свистнул куличок, ночная птица козырнула молнией над самым огнем, где-то немолчно трещит кузнечик и надоедливо скрипит неугомонный коростель. Ей-богу, хорошо…
Чибуртай, как вежливый степной джентльмен, уступил мне отрубок дерева, заменявший стул, а сам присел к огню по-степному, на корточках. Егор Иваныч лежал прямо на животе и время от времени отплевывался. Из коша доносилось заунывное пение второй жены Чибуртая, которая только что подоила кобылиц и мешала свежее молоко со старым кумысом. Она пела бесконечные киргизские былины о старых богатырях, любимейшим из которых был последний сибирский хан Кучум. Это было даже не пение в собственном смысле, а какой-то плачущий речитатив с повышениями и понижениями, напоминавшими мерный прибой морской волны. Сколько самой удручающей поэзии в одном таком мотиве… Это была живая история неисчислимых бед, разливавшихся по степи пожаром. Сколько миллионов погибло, а осталась живой одна былина, которая вспоминала былое теплым словом. Чего-чего не видела вот эта степь, среди которой курился наш огонек, и как к ее простору шла эта песня, напоминавшая наши русские бабьи причитанья по покойнике. А скоро уже с победным гулом пронесется первый поезд Сибирской железной дороги, и народная песня, полная святой скорби, замрет навсегда или, в лучшем случае, сделается достоянием какого-нибудь собирателя-этнографа. К чему и зачем эта история крови, слез и страданий? Неужели она таится в каждом из нас, и только обстоятельства мешают ее реализировать?
– Эх, лошадь-то какая была!.. – вслух думал Егор Иваныч, начинавший в последнее время наяву грезить своим промененным гнедком.
– Твой лошадь дрянь, – спокойно ответил Чибуртай. – Такой лошадь волку давал, и тот назад тащил…
– Такой другой лошади и не сыскать…
– Хуже не найдешь… Я его и есть бы не стал.
У Егора Иваныча проявлялись болезненные преувеличения достоинств гнедка, и он любил возвращаться к этой теме, особенно когда мы бывали у Чибуртая. Киргиз спорил для препровождения времени.
Этот обычный спор был прерван сдержанным ворчанием желтого волкодава, лежавшего у входа в кош. На него откликнулись моментально другие собаки. Стабуненные в одну изгородь кобылицы предупредительно затопали ногами.
– Кто-то идет… – заметил Егор Иваныч.
Чибуртай не шевельнулся, продолжая сидеть на корточках, как истукан. Он не изменил себе, когда собаки одной стаей ринулись в темноту.
– Свой… – решил Егор Иваныч, прислушиваясь, как глухое собачье ворчанье перешло в ласковый визг.
Из темноты показалась высокая фигура. Это был фельдшер Куклин. Его неожиданное появление произвело впечатление, так что даже Чибуртай заворчал:
– У, шайтан… Зачем ночам шатал, добрые люди пугал?
– Мир на стану, – спокойно проговорил Куклин, подсаживаясь к нашему огоньку. – Этакая ночь-то стоит… Слышно, как трава растет.
Он раскурил папиросу и сосредоточенно принялся смотреть на огонь. Мне показалось, что он сильно изменился и похудел.
Егор Иваныч продолжал лежать ничком точно раздавленный. Я понимал, как у него горело сердце на скотского фельдшера, и ждал крупного разговора.
– Где шатал? – спрашивал гостя Чибуртай. – Нашел клад?
Этот невинный вопрос заставил Егора Иваныча расхохотаться. Он закрыл даже лицо руками и только повторял:
– Ох, прокураты, чтобы вам пусто было!.. Клад… ха-ха! Не положил – не ищи. Вот тебе и клад.
– А ты чему обрадовался? – озлился Куклин. – Глупый человек, и больше ничего. Надо понимать.
Эта реплика заставила Егора Иваныча сесть. Он посмотрел на ненавистного фельдшера злыми глазами, как, вероятно, смотрит гремучая змея на несчастного зайца, которого готовится проглотить, и заговорил без всяких вступлений:
– Я-то, дурак, и даже весьма… Ловко ты меня тогда подковал лошадью. Да… Ну и ты тоже около того…
– Около чего?
– Дурак не дурак, а сроду так… Зайцы у тебя в башке в чехарду играют. Верно говорю… Клад! Ах, ты…