Бубнову делалось все хуже, и Кочетову приходилось дежурить у него по целым дням. Развивалась водянка. Печень была увеличена, как у всех пьяниц.
– Ведь мне всего двадцать восемь лет… – простонал однажды Бубнов, с каким-то отчаянием глядя на доктора. – А какое здоровье-то было: подковы ломал.
– А давно вы начали пить?..
– Да не помню хорошенько… После женитьбы постарался.
Кочетов заметил, что больной боится жены, и просил ее не ходить в его комнату. С ним делалось дурно, когда в соседней комнате шуршали легкие шаги. Чтобы скрыть свое волнение, он притворялся спящим и лежал с закрытыми глазами все время, пока Прасковья Гавриловна сидела в кабинете. По конвульсиям дрожавших рук Кочетов знал, что Бубнов не спит, но не выдавал его. А как он страдал, этот несчастный пропойца!.. Лицо получало какой-то зеленоватый, трупный цвет, на лбу выступал холодный пот, кулаки судорожно сжимались, и больной кусал губы, чтобы не выдать своих мук. Теперь он просил мадеры одними глазами, в которых застывало какое-то животное отчаяние.
В январе Бубнов уже лежал вплотную, а в феврале он умер. Смерть даже пустого и никому не нужного человека имеет в себе что-то внушительное, что невольно заставляет задумываться. Глядя на холодевший труп своего пациента, Кочетов думал о том, что неужели вот этот купец Бубнов родился на свет только для того, чтобы выпить несколько бочек мадеры? Нет, это ужасно… Ведь был он ребенок, его ласкала любящая материнская рука, потом он вырос такой сильный и красивый, встретился с Прасковьей Гавриловной, а там уж пошла сплошная мадера, мадера без конца… Ведь думал же о чем-нибудь этот странный человек, что-нибудь чувствовал и желал? Может быть, в мадере он топил свое одинокое горе, которого не мог или не хотел ни с кем делить…
Купеческие похороны со всем их безобразием служили только логическим заключением безобразной жизни. Конечно, явился «весь Пропадинск», пивший чай в ремесленной управе и отсюда делавший каждый день обход по знакомым – сегодня у Семена Гаврилыча легкая закуска, завтра у Нагибина, послезавтра у Голяшкина или Огибенина, а там экстраординарные случаи для усиленной выпивки – именины, родины, крестины, похороны, годовые праздники и даже юбилеи. Это было что-то ужасное, роковой круг, из которого трудно было вырваться. Бубнов умер раньше других, потому что был сильнее и мог больше злоупотреблять. Заливался хор соборных певчих, соборный протопоп сказал на свежей могиле небольшое слово на тему, что все люди смертны и есть вечная жизнь, а потом все закончилось уже похоронной мадерой.
– Пашенька, не плачь… – говорил Семен Гаврилыч, утешая сестру с обычной фамильярностью. – Слезами не воскресишь человека, ежели он прошел свой предел.
Три Иванова и два Поповых повторяли то же самое с некоторыми вариациями. Кочетову было гадко, и вместе с тем он не мог не заметить, что траурный костюм очень шел к Прасковье Гавриловне, черной рамкой выделяя ее молодую, полную сил красоту. Конечно, на похоронах так думать не совсем прилично, и Кочетов все пил мадеру, чтобы забыться от какого-то сумбура, который начинал его давить. Жизнь – глупая вещь.
– Ведь вот жил-жил человек, а потом взял да и умер, – со вздохом говорил старик Седелкин, преследовавший доктора своим вниманием.
– Жил долго, а умер скоро, – глубокомысленно вторил председатель земской управы.
Накатывалось что-то вроде раздумья на этих бесшабашных людей, но и этот пробел заливался мадерой. Семен Гаврилыч разыгрывал роль хозяина и с каким-то цинизмом повторял:
– Господа, помянемте покойника мадерцей… Все там будем! Не правда ли, отец дьякон?.. У нас все попросту: был человек – и нет его… А Ефим Назарыч уважал весьма мадерцу.
С похорон Кочетов вернулся домой совершенно пьяный, и Яков Григорьич бережно уложил его в постель. Старик вполне сочувствовал квартиранту, потому что нужно же было помянуть покойника… Даже и он, поджидая квартиранта, перепустил лишнюю рюмочку: тоже жаль человека. Бывало, идет по улице Бубнов, весь в бобрах, а увидит старика – и поклонится. Обходительный был человек, нечего сказать.
Когда на другой день утром доктор проснулся с отчаянной головной болью, Яков Григорьич завернул к нему поправиться вместе – поправились очищенной.
– Она, очищенная эта самая, отлично расшибает кровь, – тоном специалиста объяснял старик, нюхая корочку черного хлеба.
– Расшибает?..
– Так точно-с… От мадеры кровь, например, сгущается, и выходит зловредная вещь. Да-с… Вы как думаете, Семен-то Гаврилыч пьет? Он, например, пьет наряду с другими и дойдет до своего градуса, значит, в полную меру… Хорошо-с. А на другой день, хоть сегодня взять, вас ломает и кочевряжит, как Мазепу, а он, Семен-то Гаврилыч, как стеклышко. Это как, по-вашему?
– Не знаю… Железное здоровье такое.
– А Бубнов-то плох был? Двумя четырехпудовыми гирями крестился.
Оглянувшись со свойственной ему осторожностью, Яков Григорьич шепотом сообщил:
– Все дело в насосе, Павел Иваныч…
– В каком насосе?..
– А в Нижнем был Семен-то Гаврилыч, ну там эту самую штучку и приобрел… Весьма даже оно любопытно: как напился до своего градуса, начало его мутить, он, значит, Семен Гаврилыч, насос себе в пасть и запустит, да все и выкачает оттеда, а завтра, как встрепанный. Неужели не слыхали?
– Нет…
– По-моему, это нехорошо и даже весьма нехорошо… Вон покойному Бубнову предлагали, так он всю машину изломал у Семена Гаврилыча, потому как я, говорит, не хочу быть скотиной. Нет, это уже что же, Павел Иваныч? И вы не поддавайтесь Семену-то Гаврилычу, ежели он к вам тоже с машинкой со своей подсыплется… Лучше уж, по-моему, в закон вступить: другого это весьма поддерживает.
– Жениться?
Переход от насоса к женитьбе был сделан так быстро и неожиданно, что Кочетов хохотал, как сумасшедший. Вот так логика!..
Мысль о женитьбе заставляла Кочетова задумываться серьезно, хотя он и не имел никаких серьезных намерений в этом направлении.
Вот уже скоро год, как он прозябает в Пропадинске, но что из этого вышло? Своим делом он занимался спустя рукава, потому что больница все еще строилась, а практика была ничтожна. Нужно купить книг и засесть дома. Но, с другой стороны, свободного времени у него почти не было: туда да сюда, глядишь, день и прошел. Потом эти вечные выпивки… Попивал он и студентом, но тогда это делалось просто с голода, а теперь не могло быть даже и этого оправдания. Да, он незаметно втянулся в эти выпивки и, презирая окружавших его пьяниц, уже испытывал непреодолимую потребность в известный час выпить: сначала перед завтраком, потом перед обедом, а потом и так, за здорово живешь, где случится. Иногда он завертывал и «на огонек», как это делали все. Но часто, возвратившись домой, Кочетов предавался глубокому раскаянию и давал себе слово бросить все завтра же. Действительно проходило дня два и даже три, а потом незаметно повторялась старая история.
– Господа, Павел Иваныч у нас не пьет… – подшучивал Семен Гаврилыч при каждом удобном случае. – Значит, мы все горькие пьяницы, и больше ничего.
Все это было слишком глупо, но у Кочетова недоставало выдержки, и он, рассердившись, делал какую-нибудь глупость.
«Жениться для того, чтобы не спиться, – думал он иногда в минуты раскаяния. – Что же это такое: обманывать самого себя?.. Нет, это уж совсем глупо. Больше: нечестно…»
Оставался еще другой выход: уехать из Пропадинска при первой возможности. Кочетов и остановился на этой спасительной мысли. В самом деле, уехать, и дело с концом. Всякая мадера останется в Пропадинске, а он, Кочетов, начнет жить снова… Как это хорошо. Больные думают так же, точно можно уехать от своей болезни.
Чтобы не откладывать дела в долгий ящик, Кочетов написал кое-кому из старых знакомых, не найдется ли ему где-нибудь места не в такой глуши, как Пропадинск. Одному старому товарищу он даже откровенно исповедался относительно истинных причин такого желания, и это значительно его облегчило.
Он стал смотреть на свое существование в Пропадинске, как на что-то временное, и на этом совершенно успокоился.
«Вот удивится Семен Гаврилыч, когда я к нему заявлюсь с последним визитом! – с улыбкой думал Кочетов, представляя себе удивленное лицо градского головы. – „Как? куда? зачем?.. Не хотите ли, Павел Иваныч, мадерцы“… Ха-ха!..»