– Поедемте на мельницу к Ваське… У него на пруду пара диких гусей живет в камышах.
– Как же мы поедем: верхом на одной лошади?
– До конторы, а там возьмем коробок и закатимся. Васька хотя и плут, и я давно слежу за ним, но гуси-то не виноваты, что он краденое золото скупает.
– Совершенно верно…
До Ваеькиной мельницы было верст пять, так что не стоило обращаться в контору. Я отправился пешком, а Павел Митрич ехал за мной верхом. Дорога шла вниз по Ую, через заливной луг. Ранним утром степь полна своеобразной прелести, – краски блещут еще ночной свежестью, даль уходит из глаз радужным туманом, и воздух дышит застоявшимся тяжелым ароматом пахучей степной травы. Желтоватые султаны ковыля точно проросли алмазными искрами – это ночная роса; в воздухе невидимо гремит жаворонок, над головой в недосягаемой выси неподвижными точками стоят степные ястреба, а солнце поднимается такое большое и совсем без лучей. День будет знойный, и вперед чувствуешь во всем теле наливающуюся истому.
– А я его, Ваську, все-таки достигну, – задумчиво повторяет Павел Митрич, распуская поводья, – потому не скупай нашего золота… да. Он думает, что дураки круглые и черт ему не брат. Погоди, голубчик…
– Как же это так, Павел Митрич: вы его выслеживаете, то есть Ваську, а он бывает у вас в конторе, и мы сейчас едем к нему же в гости?
– Это ничего не значит: хлебцем вместе, а табачком – врозь. Он свою линию ведет, а мы свою… Я ему давно, черту, говорю: «Васька, не уйдешь ты от моих рук». Да… У нас это просто.
Через час показалась и Васькина мельница, выглянувшая на нас из-за крутого мыса. Уй был перегорожен широкой плотиной, и река красиво разлилась в плоских берегах, затянутых камышом. Самая мельница «раструска» имела довольно жалкий вид и стояла даже без крыши, как приготовленный к постройке сруб. В десяти шагах от нее красовалась вросшая в землю избенка, – она была также без крыши. Покачнувшийся плетень и соломенный навес дополняли хозяйственную обстановку мельника.
– Ишь, подлец, какое место убойное облюбовал! – ругался Павел Митрич, свешиваясь в седле по-киргизски на один бок. – Он у нас, как бельмо на глазу сидит, потому рабочим до его мельницы с промыслов рукой подать… А гусей мы у него все-таки залобуем!
Мы нашли Ваську дома. Он сидел в своей избенке перед самоваром в обществе какого-то башкира и того самого мужичонки-хищника, которого Павел Митрич недавно представлял в контору с такой помпой.
– В гости к тебе приехали, – заявил Павел Митрич, входя в избу. – Ну, здравствуй…
– Мы гостям завсегда рады, Павел Митрич, – степенно ответил Васька, протягивая свою невероятной величины длань. – Милости просим, господа почтенные… Уразайка, поставь-ка нам самоварчик!
Башкир молча поднялся и, расставив широко руки, бережно вынес самовар из избы. Это был высокий и ражий детина с удивительно плоской рожей, на которой два узких черных глаза точно заблудились. Одетый в национальные лохмотья, он казался еще могучее самого Васьки.
В избушке было голо, как на ладони. Только на стене висело дрянное тульское ружье, да в углу валялся татарский азям. Единственная лавка и стол в переднем углу составляли всю меблировку.
– Ну и дворец у тебя! – говорил Павел Митрич, отыскивая место, куда бы положить свою фуражку. – Не стесняешь себя мебелью-то…
– А на что она мне, ваша мебель: и так хорошо. Кому надо, так и моей избушкой не брезгует. Тоже и нас добрые-то люди не обегают, Пал Митрич…
– Вижу, вижу… Это мой хищник-то? – ткнул Павел Митрич на сидевшего у стола мужика.
– Он самый, Пал Митрич… Надо же и ему куда-нибудь деться, вот он и пришел ко мне.
– Так, добрый ты человек… А башкыра где подцепил?
– Башкыра? – переспросил Васька и, почесав могучий затылок, улыбнулся. – А это мой приятель будет… На байге-то тогда он самый оглоблей меня и хлестнул. И здоров же из себя, Пал Митрич, а мне любопытно… Вот чаем его накачиваю за ловкую ухватку, что Ваську умел садануть оглоблей… Илюшка, ты бы вышел из избы, а то Палу Митричу и глядеть-то на тебя обидно, – прибавил Васька, обращаясь к молча сидевшему хищнику. – Выдь на улицу да погляди, где у меня лошадь запропастилась…
Мужик покорно вышел из избы, пряча рваную шапку за спиной, точно он ее только что украл.
– А мы за твоими гусями пришли, – говорил Павел Митрич, довольный оказанной любезностью.
– Что же, доброе дело, а гуськи точно что есть… К самой мельнице третьева дни подплывали… Жирные они сейчас…
Рука у Васьки еще плохо зажила, и он обходился пока одной левой. Сегодня он имел вообще такой степенный вид, а кудрявые волосы были даже расчесаны и намазаны коровьим салом. Ситцевую розовую рубаху Васька как-то по-детски подвязал гарусным пояском, а на ногах у него красовались мягкие татарские сапоги с расшитыми зеленой бухарской шагренью задками. Вообще щеголь хоть куда, а деревенские бабы от Васьки «решились ума», как говорила Ульяна, качая своей маленькой головой. Держался он просто, но с достоинством человека, видавшего лучшие дни. За чаем сначала разговор плохо вязался, и Васька больше отмалчивался, разглаживая свою кудрявую бороду.
– Ну, а как ты нынче насчет женского пола? – шутил Павел Митрич, подмигивая. – Прежде большой охотник был…
– Пустой это предмет, Пал Митрич, – строго ответил Васька и даже благочестиво отплюнулся. – Прямо сказать: страм…
– Не любишь? Ха-ха… – заливался Павел Митрич, вытирая лицо платком. – Помнишь, видно, как дробью стреляли…
Васька скосил глаза на меня и укоризненно покачал своей головой: эх, дескать, Пал Митрич, разбалакался не к месту при чужом человеке!
– Ничего, быль молодцу не укор, – успокаивал его Павел Митрич. – Да и дело самое житейское… Он тебя где подстрелил-то?
– Кто?
– Ну, перестань прикидываться.
– Да я что, мне все равно… А только к тому говорю, что меня, может, сколько разов и дробью, и пулей стреляли, так и перепутать не мудрено.
– Я про Маланьина мужа говорю, в Умете.
– А… Что же, было дело, Пал Митрич. Я, значит, в клети с Маланьей-то со своим делом, а муж шасть домой. Ну, зима, я в полушубке был, а он забежал в избу, ухватил ружье со стены да как полыхнет меня прямо в брюхо – против сердца метил, да обнизил… Только и всего…
– У него и теперь весь заряд в животе сидит, – объяснил мне Павел Митрич, заливаясь смехом. – Из пушки не прострелишь…
– К ненастью чувствую ее, дробь-то, как она по брюху начнет перекатываться, – серьезно объяснял Васька. – В таком роде, как горох… Ежели бы у меня была кость жидкая, так прямо бы насквозь, а то стерпел.
– Так ты бежать из клети, а Маланьин муж тебя прямо в упор: бац?!. – переспрашивал Павел Митрич. – Ох, согрешишь с тобой, Васька… Ты расскажи-ка нам, как сам-то кыргыза порешил под Троицком.
– Опять ты напрасно, Пал Митрич: ничего я не знаю…
– Да перестань отпираться! Этакая глупая привычка, точно ты у следователя.
– Лошадь у меня в те поры действительно была хорошая, Пал Митрич, – заговорил Васька с серьезным видом, – а про кыргыза, вот как перед истинным Христом, не покаюсь… Сам ничего не знаю! Тогда я с гуртом из степи шел, ну, под Троицким остановились пожировать. Хорошо. Я – в Троицк, да там и заболтался.
– Вожжа под хвост попала?
– Около того… Только ночью ко мне подручный и прискакал: «Кыргызы гурт отбивают…» Ну, я сейчас пал на лошадь, левольвер за пазуху и качу. Ах, хороша была лошадь, Пал Митрич! До гурта-то больше десяти верст я с небольшим в полчаса сделал. Пастухи мечутся, как угорелые, и объяснить ничего не могут, а только показывают, куда кыргызы моих баранов отогнали. Ночь – глаза выколи… Я за ними один бросился, потому надеюсь, что лошадь меня вполне оправдает. И действительно нагнал. Кричу: стой!.. Их трое, и все конные… Лопочут по-своему, а я понимаю ихний-то разговор; кунчать башка мне хотят. Ах, псы! Я сейчас на них да из левольвера… Убил кого, нет, ничего не знаю, а баранов привел всех назад. Только всей моей и причины было, что больно уж лошадь хороша у меня была…
– Одним словом, порешил, Васька… Нехорошо отпираться: дело прошлое.
– Ничего не знаю, Пал Митрич. Напраслиной обносите меня, как вот и насчет вашего золота…
– Ну, уж насчет золота-то мы сами знаем, что знаем, а тебе быть на веревочке. Уж это, брат, верно, как в аптеке…
– Ловите, а поймаете – ваше счастье.
– И поймаем… Дай срок, не увернешься.
– Н-но-о?.. Перестань, Пал Митрич, пужать, а то как раз застращаешь мужика. Робок я больно, того гляди, занеможется…
Охота у нас вышла неудачная. Гуси сильно сторожились и не допускали даже на два выстрела, несмотря на самое усиленное старание. Кончилось тем, что они поднялись и улетели по направлению к одному из степных «озеринок».
В последний раз я видел Ваську накануне отъезда, когда он поздно вечером пришел пьяный к матери с своей обычной просьбой о деньгах. Повторилась с небольшими вариациями уже известная читателю сцена.
– Да у меня припасено для тебя? – кричала визгливо Ульяна. – Тогда пожалела, дала, а ты, может, и руку нарочно сам извел…
– Мамынька…
– Уйди с моих глаз долой!..
Чтобы удержаться и не дать двугривенного, Ульяна придумала новое средство: она оставила Ваську сидеть в избе одного, а сама ушла куда-то в соседи. Васька сидел на лавке, раскачиваясь из стороны в сторону, и время от времени повторял:
– Мамынька… а мамынька!.. Мамы-нька…
Мне надоело слушать эти возгласы, и я вышел сказать, что старухи нет дома. Васька с удовольствием посмотрел на меня мутными глазами и проговорил:
– А помнишь гусей-то?.. Пытал меня тогда Пал Митрич, насчет золота пытал, а оно тут было… было на двух ногах и из избы ушло… Вот как у нас!.. Я, может, этого ихнего золота в год-то через свои руки пропущу не один пуд, а только у Васьки ничего нет… Плевать мне и на ихнее золото!.. Да… Будет, шабаш… Брошу станицу и уйду куда глаза глядят. Надоело… Мамынька, а?..
– Да нет ее, ушла.
– Уйду, брошу все… – бормотал Васька, мотая головой. – Все одно, где ни пропадать…
– Отчего ты на одном месте не хочешь устроиться?
– А тошно мне… устраивался сколько разов: одежду справлю, лошадь заведу, денег накоплю, а потом и прорвет. Для чего?.. Не с деньгами жить, а с добрыми людьми… Сила во мне непреоборимая ходит, ну и тоскуешь, потому как есть деваться мне некуда. Вот еще к месту своему тянет… мать-старуху тоже жаль… Плачется она на меня, а мне ее жаль. Мамынька родимая, прости ты меня, дурака!.. Земля меня не носит – вот я какой проклятый человек!
Васька сидел у стола, облокотившись на него руками. С последними словами он уронил свою кудрявую голову на руки и глухо зарыдал. В окно глядела ясная месячная ночь, и где-то далеко перекликались журавли.
Через год мне случилось проезжать через Умет. Я велел ямщику везти меня к Ульяне.
– Да нету ее, твоей Ульяны, – ответил ямщик.
– Как нету?
– А уж так… По осени-то другая половина Умета выгорела, ну и ее изба тоже. Захудала сильно старуха, а силы уж нету. Так кой-как перебивалась, сердяга: где день, где ночь. А по весне-то к святым местам ушла.
– А Васька где?
– Васька? И его нету…
– Тоже ушел куда-нибудь?
– Ушел-то он действительно ушел из станицы: ни слуху ни духу… А Ульяна одно твердит: воротится к своему месту. Чуяло ее сердце, что близко он. Подснежником и объявился Васька по весне…
– Каким подснежником?
– А по весне, значит, когда снег тает, так мертвяки и оказываются, ну, мы их подснежниками зовем, потому как из-под снегу они объявляются. Так и Васька… Недалеко от мельницы нашли его. Как был в полушубке, так и лежит на правом боку. Уж кто его достиг – ничего не известно… Много у нас таких подснежников объявляется по веснам. Ну, Ульяна-то сильно горевала, а потом к святым местам и ушла…
В уездном городе Кочетове «Сибирская гостиница» пользовалась плохой репутацией, как притон игроков и сомнительных сибирских «человеков», каких можно встретить только в сибирских трактовых городах, особенно с золотых промыслов. Чистая публика избегала останавливаться в номерах «Сибирской гостиницы», но навертывались иногда проезжающие, попадавшие в эту трущобу по неведению. Днем в гостинице всегда было тихо, но жизнь закипала по вечерам, и далеко за полночь окна гостиницы светились огнями: темные сибирские человеки играли в карты, кутили на чужие деньги и весело хороводились с подозрительными женщинами. Общая зала всегда оставалась пустой – сибирская публика еще не привыкла к трактиру, и только в бильярдной громко щелкали шары, точно открывалась и закрывалась какая-то громадная пасть, лязгавшая вершковыми зубами. Старик-маркер, в войлочных туфлях и длинном дипломате неопределенного цвета, разбитой старческой походкой шмыгал около бильярда и, считая очки, монотонно повторял недовольным тоном:
– Сорок семь и двадцать четыре… двадцать четыре и сорок семь!
Это был мрачный субъект с испитым, желтым лицом и моргавшими серыми глазами. Он часто морщился, потому что простуженные ногн давали себя чувствовать при каждом неловком шаге. Да и руки тоже болели у старика – сказывался старческий ревматизм. Коротко остриженные седые волосы покрывали угловатую голову, точно серебряной щетиной, а когда старик упорно глядел на кого-нибудь своими маленькими глазками – редкий выносил этот волчий взгляд.
– Чего уперся глазами-то, старый черт!.. – ругались самые отпетые бильярдные завсегдатаи.
Старик презрительно улыбался и машинально выкрикивал свои маркерские цифры. Не одну тысячу верст сделал он, ходя около бильярда, а еще в силах и может ответить за любого молодого. Широкая сутулая спина и длинные руки говорили о недюжинной силе, когда-то сидевшей в этом износившемся старом теле; но что было, то прошло, а теперь старый маркер все ходил около своего бильярда, как манекен. Прислуга в гостинице не любила его за неуживчивый нрав, но хозяин его держал как ловкого человека на всякий случай – он и из беды выручит, и других не выдаст. Вообще, серьезный был старик, видавший виды, не то что остальная трактирная прислуга, набранная с бору да с сосенки. Звали старика Галанцем – эту кличку он принес с собой в Сибирь из Расеи. Кто он такой и откуда – никто не знал, да никто и не интересовался: просто маркер Галанец – и все тут. Только когда старика сердили, он говорил:
– Эх вы, варнаки сибирские!..
– А ты как в Сибирь попал, дедка?
– Я? Я – другое… Я по своему делу попал, а не по кнуту. Помирать в Расею пойду… Надоело мне и глядеть-то на вас, варнаков.
После каждого такого объяснения Галанец делался особенно мрачен и ходил около своего бильярда темнее ночи. Разве они, холуи, могут что понимать? Он, Галанец, с полковниками в аглецком клубе играл… да. Меньше полковника туда и хода не было, а это что за публика, и публика холуйская, и прислуга тоже. Никакого обращения не понимает, потому что настоящего никто и не видал. Эх, кабы ноги Галанну да прежний вострый глаз, бросил бы он давно эту немшоную Сибирь!.. Так, видно, на роду было написано, чтобы с холуями валандаться… От судьбы не уйдешь. Своих гостей старик презирал от всего сердца: разве это настоящие господа, – так, шантрапа разная набралась. Каждый норовит на грош да пошире – одним словом, варнацкая публика.
Тускло горят лампы в бильярдной. В буфете стенные часы пробили одиннадцать. Галанец ходит с машинкой в руках[10] чуть не с обеда. Ноги у него сегодня особенно ноют – чуют, видно, ненастье старые кости. На беду игроки навязались неугомонные: Вася и проезжий адвокат. Оба играют хорошо, но Галанец следит за игрой с презрительной улыбкой: разве так играют?
– Смотри, распухнет шар-то! – дразнит адвокат Васю.
Вася надувается, краснеет и, выделив шар кием, делает промах. Каждая неудача заставляет его отплевываться. Он в смятой крахмальной рубашке и потертом пиджаке, на ногах туфли, как и у маркера, – барыня, значит, осердилась и арестовала сапоги. Молодое, румяное лицо Васи хмурится, и он сердито взмахивает своей шапкой белокурых кудрей. Этот Вася настоящий мучитель для Галанца: как свяжется с кем играть, так и не уйдет, пока огней не погасят. И зачем только живет человек в «Сибирской гостинице»? Приехал с какой-то барыней, да и околачивается третью неделю, а прислуга шу-шу, шу-шу… Оказалось, что Вася состоит при барыне аманом[11], и чуть что напроказит, она сапоги с него снимет, а потом не велит обеда подавать. Сама запрется в своем номере и на глаза его не пускает. Целый день так-то Вася и перебивается в бильярдной, а прислуга смеется над ним же.
– Что, Вася, ножки, видно, заболели?..
– А ну вас к черту! – огрызается он. – Я вот ее задушу, тогда узнает, какой я человек… А сапоги – плевать. В туфлях еще свободнее.
Прислуга смеется, а Вася как ни в чем не бывало только башкой трясет, как хороший коренник. Барыня держала его в ежовых рукавицах. Да и было кому держать: высокая, здоровая, как есть в настоящем соку. Из номера она редко показывалась, и то больше по вечерам. Наверно, убежала от мужа с молодцом, да и гарцует в свою бабью волю – так решила номерная прислуга. Мало ли народу околачивается в номерах – всякие и барыни бывают. Вася унижался до того, что выпрашивал у швейцара сапоги, а у официантов занимал по двугривенному.
Итак, Вася играет с адвокатом. Сначала он проигрывал, но, затянув партнера, кончил партию несколькими ударами, как делают ярмарочные жулики.
– Не вредно, – похвалил Галанец, прищуривая от удовольствия глаза. – Ловко сыграно.
– А ты как меня понимаешь, Галанец? – хвастался счастливый успехом Вася. – Не смотри, что я в туфлях сегодня… Тебе дам десять очков вперед.
– Подавишься…
– Я? Давай, сейчас намочу тебе хвост, старому черту…
Проигравшийся адвокат был рад отвязаться от партнера и тоже принялся поджигать старого маркера. Положим, этот адвокат был прохвост и, проживая в гостинице, занимался больше всего обыгрыванием захмелевших купеческих сынков, но старому Галаицу показалось обидно, что над ним смеются такие прохвосты, – они задели его за живое место. «Ах вы… шильники[12]!» – ругался старик, молча выбирая кий. Он редко играл, но теперь нельзя было отказаться.
– Если обыграешь Ваську, закладываю рубль, – поощрял адвокат, усаживаясь на диван. – Да нет, где тебе, Галанец…
– Я могу даже закрыть левый глаз, – хвастался Вася, выпячивая грудь колесом. – С одним правым глазом буду играть.
– Ах вы, шильники!.. – ругался Галанец, размахивая кием. – Да я в аглецком клубе играл в Петербурге… с полковниками… Там меньше полковника не полагается, а не то чтобы какая-нибудь шантрапа. Чему смеетесь, желторотые!
Рассерженный Галанец сначала сделал несколько промахов, но потом успокоился и кончил партию с треском, как играют только старые маркеры. Вторую партию он кончил почти «с кия», не давая партнеру дохнуть.
– Ах, ты… сахар!.. – ругался Вася, разбитый в пух и прах.
В это время Галанец только хотел сделать шара, но остановился, посмотрел на Васю сбоку и спросил:
– Как вы сказали, сударь?
– Я говорю: сахар…
У Галанца задрожал в руке кий. Он еще раз посмотрел на Васю и уже вполголоса прибавил:
– Карпу-то Лукичу сынком приходитесь?..
– А ты почему знаешь?
– Да поговорка-то ихняя… Помилуйте, как мне-то этакого слова не знать? То-то я все присматриваюсь к вам: лицо знакомое, а узнать не могу. А вот поговорку-то узнал…
Вася был сконфужен этим открытием и только таращил глаза на маркера.
– Ну, что же вы остановились? – спрашивал адвокат.
– Не могу… устал… – бормотал Галанец, бросая кий.
Ночью в каморке Галанца долго светился огонь. Каморка была крошечная, как нора, где-то под лестницей в номера, но все-таки свой угол, где сам большой, сам маленький. В углу на столе горела дешевая жестяная лампочка, и тут же стояла бутылка с водкой. Вася сидел на стуле, облокотившись руками на стол, а Галанец кружился по комнате.
– А про Поцелуиху слыхали? – спрашивал старик.
– Это где клад-то?
– Шш!.. – зашипел старик, поднимая руку. – Что вы, Василий Карпыч, еще, пожалуй, услышат… Не таковское это дело, сударь.
Вася засмеялся и махнул рукой. Это движение обидело старика, но это было минутное чувство, которое сейчас же сменилось чем-то таким любовным и ласковым… Галанец все смотрел на него, вздыхал и время от времени повторял:
– Эх, Василий Карпыч… а?.. Вася… Ведь еще малюточкой, можно сказать, на руках тебя нашивал, и вдруг… Эх, Вася, Вася, нехорошо! Так нехорошо, что и не выговоришь… Какое уж это занятие – в аманах при барыне состоять! Наши-то холуи зубы моют-моют, даже со стороны тошно слушать.
– Замотался я… ослабел… – шептал Вася со слезами на глазах. – Сам себя презираю… Хошь бы в маркеры куда поступить. Уеду куда-нибудь подальше и поступлю… А то что же это за мода: чуть прогулял лишний час, она и сапоги долой.
– Да кто она-то, дама-то твоя?
– А исправничья дочь, исправника Чистого…
– Это Галактиона Павлыча?.. Ах, боже мой, боже мой!.. Как сейчас его вижу, голубчика… Значит, дочка она ему-то?
– Родная дочь… Она замужем, только уж очень избалована: если у мужа денег нет, Анна Галактионовна и уедет.
– А он-то как же, муж-то?
– Ну, он деньги и добывает, а как добудет – она и воротится. У ней своих много, ну и дурит… Мужа в черном теле держит. Я выпью, дедка.
– Пей, голубчик… Ах, какое дело, какое дело!.. И даже в уме-то не представишь себе… Ежели бы такая дама подвернулась покойничку Карпу Лукичу, да он бы ее узлом завязал. Вот какой был человек необыкновенный… А вы, Василий Карпыч, насчет сапог не сумлевайтесь; мы это в лучшем виде оборудуем. Ах, какое дело, какое дело!..
– Мне вот только выпить, я ее убью, змею…
– Зачем убивать, Васенька… Пусть ее поживет: не ты, так другой найдется. Наскочит на такого хохоля, что овечкой сделает… Ну, да это все пустое. Погоди, оборудуем… Вот что, Вася, ты не ходи туда, в номер, а ночуй здесь, у меня. Я на полу прилягу, а ты на кровать…
– А она искать меня будет.
– Пусть поищет… А то я и сам схожу к ней. С полковниками разговаривал, небось, тоже в зубах у нас не завязнет. Так прямо и скажу: я и папеньку вашего Галактиона Павлыча даже весьма знал, уж вы извините, а это не порядок…
– Ну?
– А то как же, Вася? В женскую, мол, вашу часть я не вхожу, а свою мужскую могу понимать и даже превосходнее других прочих.
– Нет, ты не ходи: плевать… Пусть ее разорвет со злости.
Вася обрадовался предложению Галанца и сейчас же улегся на его кровать. Он даже улыбался при мысли, как будет рвать и метать Анна Галактионовна, э, плевать, пусть лопнет! Правда, кровать у Галанца, вымощенная из старых досок, гнулась и трещала под ним, да и ноги пришлось согнуть, но все-таки лучше, чем слушать там, в номере, попреки да ругань. Старик в это время успел устроиться на полу, охая и покряхтывая. Он потушил свою лампочку и долго ворочался на своем жестком ложе.
– Василий Карпыч, вы спите?
– А… нет, не сплю… – бормотал впросонках Вася. – А что?
– Да так… Вот лежу и про клад все думаю.
– Про какой клад?
– А на Поцелуихе.
– И не думай лучше: ничего не придумаешь. Отец в землю от этого клада ушел…
– Ах, боже мой, кому ты сказываешь-то, Вася? Ты меня бы спросил лучше, как это самое дело было… Да. Тебя еще тогда и на свете не было…
– Рассказывай…
Пауза. Старик пошарил рукой по полу, угнетенно вздохнул и сел. Его старые глаза через окружавшую ночную темноту глядели вдаль, далеко, на то, что случилось тридцать лет назад. Ах, как все это было давно, и вместе точно все случилось вчера!
– Я тогда в аглецком клубе маркером служил, – начал старик, разводя руками, – Ну, а «Дрезден» в Конюшенной – модные номера так назывались. В «Дрездене» у меня швейцар был знакомый. Так вот этот швейцар – Никитой его звали – и приходит ко мне этак с утра, когда еще господа в номерах спали. «Григорий, – говорит, – дело до тебя есть». «Какая-такая потребность случилась?» – говорю я. «А такая, – говорит, – не вдруг и выговоришь…» Говорит это, а сам смеется. Хорошо. Ну, он и рассказывает: приехали, грит, в «Дрезден» два господина, не то чтобы настоящие господа, да и к купцу нельзя применить. Заняли, грит, лучший номер и сейчас спать; целые сутки спали. Мы уж, грит, хотели полиции объявлять, ну, а они в этот раз и проснись. Потребовали самовар, водки и закуски. Фициант подает им все в порядке, как следует порядочным господам, а они его на смех подняли. «Ты, – грит, – за кого нас принимаешь?» Всю эту номерную закуску назад, а заказали себе целое блюдо телячьих почек и четверть водки. «Это, – грит, – по нашему, по-сибирски…» Ну, обнаковенно, прислуге это самое дело удивительно, а управляющий даже сконфузился, потому в «Дрездене» первые господа останавливаются, а тут сразу такое безобразие. Однако все исполнили… Что же ты думал, они вдвоем целую четверть выпили и целое блюдо почек оплели, а сами даже ни в одном глазу. Люди как люди. Повременили малое место и заказали обед, за обедом опять пили всячины, а сами опять ни в одном глазу. После обеда посылают за мной, чтобы я ложу им в оперу достал. «Как, – говорит Никита, – записать прикажете в кассе?» – «Граф Кивакта[13] и князь Эншамо – так и запиши». Ну, Никита добыл им билет, вечером они поехали. Там уже капельдинеры встречают по-своему: ваше сиятельство, пожалуйте… Хорошо. Прослушали они одно действие, сходили в буфет, а потом и заснули в ложе-то. Натурально вся публика на них воззрилась… Сейчас капельдинер разбудил их и говорит: «Так и так, ваше сиятельство, никак невозможно, чтобы спать в театре». А те ему: «За свои-то деньги нельзя?» – «Уж это как вам будет угодно, а только начальство… порядок…» Тогда они встали и ушли, а Никиту на другой день опять в театр: откупи нам эту самую ложу на целый месяц. Хорошо… Вася, да ты никак спишь?
– Нет, не сплю… Кто же это такие были?
– А ты слушай… Откупили они ложу в театре, а сами опять призывают Никиту и прямо подносят чайный стакан водки. Никита и в рот этого вина не брал, да и должность у него такая, чтобы всегда быть в аккурате. «Не могу, – грит, – ваше сиятельство…» – «А ежели, – грят, – не можешь, так пошли кого поумнее себя». Ну, один лакеишка выискался было, а только не вытерпел: на втором стакане ослабел, под руки его из номера вывели. А они в амбицию: что это, грят, у вас за номера такие, ежели удовольствия себе получить нельзя за свои деньги? Одним словом, куражатся, и никакого с ними способа. Вот Никита-то и пришел ко мне: выручи, Григорий. А надо тебе сказать, что смолоду я очень был набалован и водки принимал до неистовства – недаром Галанцем прозвали. На Васильевском острову галанцы летами наезжали, ну, так я с ними хороводился: никто супротив них не может устоять касательно выпивки, а я даже превосходнее их себя оказывал. Конечно, глупость это наша одна… Так за это качество и прозвали меня Галанцем. В праздник нарочно меня наши водили в гавань, чтобы галанцев конфузить. Хорошо… Вот Никита и пришел за мной, чтобы я в «Дрезден» к ним завернул ублаготворить ихних гостей. Опять-таки моя глупость была: пошел. Ну, прихожу это в номер и даже диву дался – таких два осетра, что даже попревосходнее галанцев настоящих будут. Как два дубовых корабельных бруса… ей-богу!.. Признаться сказать, я даже этак маленько оторопел, потому как сам ростом не дошел в настоящую меру. Они поглядели этак на меня: «Можешь?» – «Могу, ваше сиятельство»… Натурально сейчас чайный стакан водки и сейчас другой, а я им: «Позвольте третьим закусить»… То-то глупость… Как я третий-то выпил, тогда один встал, подошел ко мне, обнял и расцеловал. «Вот это, – грит, – по-нашему, по-сибирски…» А потом: «Каков ты есть человек?» Очень я им понравился. Который меня целовал, и оказался вашим тятенькой, Карпом Лукичом Полуяновым, а другой-то Логин Евсеич Недошивин. Золотопромышленники сибирские, известное дело, приехали в Питер удовольствие себе сделать, а куда ни сунутся, везде им порядок: то нельзя, это нельзя, третье не полагается. Обидно им сделалось, что препятствуют, значит, карахтеру; зачем, грят, мы ехали-то такую даль? А мне-то обрадовались, как родному, и сейчас вместо себя в ложу стали посылать, чтобы досадить кассиру. Ложа дорогая, а я каждый день и сижу в ней один. Из театра к ним в «Дрезден» и рассказываю все, как и что было… Очень довольные были. Потом заказали отыскать им подходящую французинку, потому как много были наслышаны об этой нации. Денег у них бугры, ну и чудили… Вася, ты, никак, совсем спишь?
– Да нет же… Рассказывай.
– А на чем я остановился-то?
– Да на француженке… А клад-то скоро?
– Погоди, будет и клад…
– С этой французинкой у нас хлопот было весьма достаточно, – продолжал в темноте голос Галанца, – ну, кое-как приспособили. Настоящая французинка, свою квартиру держала на Малой Морской. Только прихожу я в «Дрезден» к Карпу Лукичу и докладываюсь: «Пожалуйте всякое удовольствие получить». А они этак переглянулись и смеются… Дело было за ихним завтраком: блюдо почек и четверть на столе, все по форме. «Кому же, – грят, – ехать?» – «Это, – грю, – вам ближе знать, а французинка готова в полной форме». Ну, посмеялись, закусили и начали как будто собираться… Между собой-то перепираются, а я стою в дверях и молчу. Только – совсем уж собрались, а покойник Логин Евсеич и говорит: «Карп Лукич, знаешь, что я тебе скажу? Чем к французинке ехать и беспокоить себя, удивим лучше Галактиона Павловича… Он думает, что мы в Питере проваландаемся до осени, а мы к нему прямо на именины и подкатим, как снег на голову». Вот тебе и франнузинка, думаю про себя, – всю музыку испортят. Тятенька ваш как обрадуется. «И в самом деле, – грит, – чего мы здесь дураков валяем – все нельзя… Удивим Галактиона Павлыча!» Ну, я уж не стерпел и говорю: «Как же, – говорю, – с французинкой? Она, например, ждет в полной форме…» «А ты, – грят, – и поезжай к ней, как в театр за нас ездил, а деньги, что следовает, заплатим: так и скажись – сибирский князь Эншамо».
– Ха-ха… ловко! Что же ты, ездил… а?
Пауза. Галанец в темноте отплевывается и тяжело вздыхает. Вася еще громче хохочет.
– Что же, действительно ездил… – заговорил Галанец, когда немного успокоился от благочестивого негодования. – Главная причина – опять моя же глупость была: пообешали мне всю пару новую, верхнее пальто, шляпу – одним словом, полный костюм от Корпуса. Карп-то Лукич разошелся и часы свои золотые на меня нацепил, а Недошивин перстни свои дал мне. Ох, согрешил я без конца перед господом богом…
– Что же француженка?
– Да ничего… Все одно, как и наши бабы, только одета чисто, даже до чрезвычайности чисто, и обращение имеет свободное. Ей удивительно посмотреть, какие такие сибирские князья бывают, а у меня своя глупость на уме – платье-то все у меня останется… Ох, глупость была, Васенька, а теперь вот и каюсь! Тьфу… Приезжаю я от французинки в карете, а они уж совсем и в дорогу собрались. Посмеялись надо мной, поспросили про французинку, а потом и говорят: «Айда с нами в Сибирь, Галанец! Будешь доволен, а ты нам по нраву пришелся…» Даже подумать хорошенько не дали: собирайся… Что же, думаю, ежели уж такая удивительная линия подошла… Склался я в полчаса и покатил, не знаю сам куда. Дальше своей Ярославской губернии не бывал, а тут на край света… Все-таки ничего, думаю, купцы богатые, не оставят. Признаться сказать, с дороги малым делом чуть-чуть не воротился: так и тянет меня в Питер, и кончено. Как закрою этак глаза, и начнет представляться все: на Невском огни, музыка, швейка одна знакомая, полковники, с которыми на бильярде играл… Чем дальше едем, тем города мельче и народ совсем убогий живет, а бабы – одно только название, что бабы. Мне скучно, а им веселее. Едут и все Питер ругают… Очень уж это им слово не понравилось: «нельзя». Проплыли мы таким манером по Волге, повернули на Каму, а там уж по трахту закатили на двух тарантасах. Объехали эти самые горы и на сибирскую сторону перевалили… Чем дальше едем, тем веселее мои господа: «Вот это наше пошло». Сидят да похваливают… Ну, тут, действительно, и места начались другие и народ особенный. Прямо сказать: сибирский народ, варнак. Переехали Иртыш, катим по степи – и вдруг, братец ты мой, на одной станции и накрыли Галактиона Павлыча. Значит, сам исправник Чистый… Мои благодетели так и охнули: нарочно из Питера приехали, чтобы ему суприз сделать, а он и встрелся. Даже приуныли совсем. Исправник-то расспрашивает их про Питер, а они на меня показывают. «Вот, – грят, – у нас Галанец все произошел». И опять пить меня заставляют: надо же чем-нибудь удивить Чистого. А я как примечаю, что моим благодетелям даже совестно против него: и из Питера уехали не солоно хлебавши и его не могли удивить именинами. Даже из лица спали, туманные такие ходят оба и водку перестали принимать… Чистый-то сметил, в чем дело, и их же впредь на смех поднимает. Хоть назад ворочаться, так в ту же пору. Что же ты думаешь, ведь удумали они штуку… Хе-хе!.. То есть в лучшем виде… Сидим это мы на станции, а Карп Лукич похаживает и говорит: «Ах ты, сахар ты мой, Галактион Павлыч, соскучился я по тебе…» Ну, натурально, сейчас выпивка. Что ни слово, то хлоп да хлоп… Чистый пьет наряду с ними, могутный человек, а свое дело помнит: «Господа, а мне некогда – через два дня именинник, надо домой поспевать». – «Поспеется, сахар ты наш, а именинник не медведь – в лес не уйдет». И опять рюмка за рюмкой… Только и народ был: медведю, кажется, столько не выдержать. И ведь уделали-таки Галактиона Павлыча… Пили они, пили, неочерпаемое, можно сказать, количество, пока он из настоящего разума не выступил. На ногах-то он держится, а разуму в ем уж нет. Помнит одно: ехать надо, потому именинник. Когда его нагрузили вполне, сейчас вывели под руки, усадили в экипаж и пожелали гладкой дороги. Лошади-то и не заложены, а Карп Лукич на козлы и по-ямщичьи ухает, а Недошивин дугу с колокольцами трясет… Потеха чистая! Чистый только мычит: «Пшол!..» – ну и, натурально, заснул. Далн ему с час поспать, а Карп Лукич опять, на козлы, а Недошивин за дугу… Тпру!.. Приехали, ваше скородие. Ну, конечно, Чистый ничего не понимает. Вывели его из экипажа, будто на другую станцию приехали, и опять пить. «Мы с тобой, – грят, – вместе на именины едем…» Ну, таким манером двои сутки Чистого из экипажа таскали в избу, а из избы в экипаж. А когда строк вышел, тятенька-то ваш разбудили Чистого, шапочку сняли и говорят: «С ангелом имеем честь поздравить, Галактион Павлыч…» Ей-богу! Что было смеху, что ругани… Чистый-то так расстервенился, что мы едва от него тогда ноги уплели… Все-таки свое сорвали: удивили его, как он именинником-то проснулся. Ох, грехи тяжкие, точно все это вчера было, а никого уж и в живых нет!