Как-то раз, ночью, заглянув к нему в горенку, – купленная на ярмарке бумажная иконка Божьей Матери, с неугасимою перед нею лампадкой, делала горенку похожей на монашескую келью, – мать увидела, что он спит не на постели, а на вязанке колючего тернового хвороста (Dem., 4). «Это еще что такое! – воскликнула она, разбудив его, как будто с гневом. – Что ты делаешь, сумасшедший. Ступай сейчас в постель!»
Мальчик хотел что-то сказать, но промолчал, только, вставая с хвороста, посмотрел на нее так, как внезапно разбуженный смотрит на мягкую постель, с которой подняли его насильно, и покорно исполнил приказание матери.
А в другой раз, зайдя к нему в спальню далеко за полночь, она увидела его стоящим на коленях, на том же хворосте, и погруженным в молитву так, что он не слышал, как она вошла. Хотела его опять побранить, но на лице его было такое блаженство, что души у нее на это не хватило, и потихоньку вышла из горенки (Вrunо, 7, 376). А утром на следующий день, – это был один из их любимых праздников, Рождество Богородицы, – перед тем как идти в церковь, спросила его: «О чем ты больше всего молишься, Жуан?» «Не знаю… не помню», – ответил он и, немного подумав, прибавил: «Я не молюсь ни о чем…» И еще прибавил, видимо желая и не умея выразить с точностью того, что чувствовал: «Я молюсь ни о чем. Лучше всего ни о чем не молиться: тогда все уже есть и все хорошо…» «Что это значит: молиться ни о чем?» – удивилась она.
Он ничего не ответил, только посмотрел на нее тем же глубоким, в душу ее проникающим взором, как тогда, когда она думала о сытых птицах и голодных людях, и в лице его промелькнуло то же, как тогда, неизвестное, такое далекое и чужое, что ей сделалось страшно; точно он и не он, – на него похожий и другой, – его двойник. Но промелькнуло – исчезло, и опять был настоящий Жуан, близкий и родной, роднее для нее всего, что было в мире.
В эту минуту послышался благовест.
«В церковь пора! Я сейчас, только шляпу возьму», – заторопился он и выбежал из комнаты, как будто боясь, чтобы она опять не заговорила о том, о чем он не хотел говорить.
Давешний страх не исчез, но вспомнился другой, величайший, когда-либо в жизни ею испытанный страх.
Если бы прочла она в житии св. Иоанна Креста: «Старческая мудрость была у него с детства… так что и другие дети не смели ни говорить, ни делать при нем что-либо дурного», – если бы она это прочла, то, вероятно, усмехнулась бы, потому что слишком хорошо знала, что старческого не было в нем ничего, а если была та детская мудрость, о которой сказано: «Из уст младенцев… Ты устроил хвалу» (Пс., 8, 3), то было и безумие детское, тот буйный избыток жизни, от которого рождаются иногда опасные детские шалости (Вrunо, 10, 376. Demim.,4, 26). Если бы этого не было, то не случилось бы то, от чего испытала она тот великий страх.
Это случилось года четыре назад, когда Жуану минуло лет шесть. В город Медина-дель-Кампо, куда Каталина ненадолго за работой приехала, Жуан играл однажды с детьми у старого заброшенного колодца на пустыре близ тамошней больницы. Игра состояла в том, чтобы пробежать по узкой и скользкой от сырости, каменной стенке колодца; кто пробегал по ней чаще и храбрее всех, выигрывал одно из полдюжины яблок, похищенных в соседнем монастырском саду, зеленых и кислых, почти несъедобных, но не менее соблазнительных для игроков, чем погубивший род человеческий плод с Древа Познания. К выигрышу был ближе всех Жуан: ему оставалось пробежать еще один только раз, и он скользил по старой, узкой стенке легко, как тень, с такой безумной отвагой, что у смотрящих на него захватывало дух. Вдруг главный соперник его, пробежавший только один раз меньше его, закричал, должно быть, из зависти к Жуану: «Сторож идет!»
Сторожа этого дети боялись как огня, потому что он драл их за уши и бил палкой за похищенные яблоки и другие шалости.
Услышав крик, Жуан оглянулся и, споткнувшись о скользкий камень, потерял равновесие, тихо качнулся и упал в колодец. Все произошло так внезапно, что дети не сразу поняли, что случилось, а когда по далекому на дне колодца всплеску воды поняли, то так испугались, как бы им не оказаться в ответе, что разбежались по лугам, попрятались и, только прождав больше времени, чем нужно было, чтобы Жуану десять раз потонуть, опомнились и начали звать на помощь.
Каталина, жившая у знакомой ткачихи в маленьком домике недалеко от колодца, услышав крики и увидев из окна бегущих людей, вышла на крыльцо и спросила, что случилось. «Мальчик в колодец упал!» – ответил ей один из бежавших. «Какой мальчик?» – опять спросила она, но тот, кто ей ответил, был уже далеко.
«Ох, Каталина, бедная, пропала твоя головушка!» – завыла издали, увидев ее, бежавшая от колодца хозяйка ее. «Мальчик твой Жуан…»
Больше Каталина ничего не слышала и не видела. Так же тихо покачнулась, как давеча Жуан на стенке колодца, и упала бы, если бы кто-то не поддержал ее и не усадил на ступеньку крыльца. Всю ее пронзил, как ледяная молния, неведомый людям, потому что невообразимый и незапоминаемый ужас, уничтожающий душу, как та, предсказанная в Апокалипсисе, «вторая смерть, от которой нет воскресения». Страшным усилием воли одолела она наплывший на нее мрак беспамятства, открыла глаза и увидела бежавших мимо людей с шестами, баграми, лестницами, веревками и фонарями, чьи тускло красные на солнце огни казались похоронными. В общем крике и шуме, сколько ни прислушивалась, ничего не могла услышать как следует. «Нет, коротка, до дна не хватит», – сказал вдруг кто-то так близко от нее и внятно, что она услышала. «А эта?» – спросил другой. «Эта хватит», – ответил первый. «Петлю только надо затянуть потуже, чтобы не развязалась, когда потащим наверх».
Она вдруг поняла, что говорят о веревках, которыми будут подымать из колодца Жуана, живого или мертвого.
«Только бы петлю подмышки надеть догадался», – опять сказал кто-то.
«Коли не дурак, догадается, небось», – ответил другой.
«Жив!» – подумала она, и ужас от нее отступил, но ненадолго.
«Голос-то все еще подает?» – спросил кто-то.
«Давеча подавал, а сейчас не слышно», – ответил другой.
«Мертв!» – подумала она, и ужас к ней опять приступил. То жив, то мертв; между надеждой и ужасом то взлетала, то падала, как на исполинских качелях качалась. Кажется, мучилась бы меньше, если бы наверное знала, что мертв.
Что было потом, помнила, как страшный сон. Кто-то помог ей встать и подойти к толпе, вдруг затихшей и расступившейся перед нею так, как расступается толпа перед тем, кто страшен для нее или свят.
Подойдя к колодцу, увидела двух дюжих молодцов, подымавших что-то на двух перекинутых через стенку колодца веревках. Медленно двигались веревки на двух чуть-чуть поскрипывавших блоках, и вытянутые концы их свивались в кольца. Вид этих колец, точно живых, шевелившихся, как змеи, был ей так страшен и отвратителен, что она старалась на них не смотреть, но все-таки жадно смотрела.
«Тише, тише, ровней, как бы головой о стену не ударился», – сказал один из подымавших, и движение веревки еще замедлилось.
Вдруг зачернело над стенкой колодца что-то маленькое, круглое. Голову Жуана Каталина узнала сразу. Мокрые волосы прилипли к голове, тихонько качавшейся в лад с движением веревки. Лица Каталина не видела.
«Жив или мертв?» – в последний раз качнулись качели между надеждой и ужасом, и вдруг остановились навсегда. Жуан увидел мать и улыбнулся ей, и она обрадовалась так, что все испытанные ею муки перед этой радостью были ничто.
Мальчика перенесли в домик, где жила Каталина, и вместе с хозяйкой она осмотрела тщательно все тело его, не ранен ли он; но не было на нем ни синяка, ни царапины.
«Ну, Каталина, благодари Пресвятую Деву Марию. Никто, как Она, спасла дитя твое!» – воскликнула хозяйка и перекрестилась.
Жуан, оставшись наедине с матерью, рассказал ей о том, что было с ним в колодце, больше всего удивилась она тому спокойствию, с каким он об этом рассказывал. Упав в колодец и долетев до воды, три раза опускался он в глубину и три раза подымался на поверхность, пока наконец не нащупал прибитой к стенке колодца узкой и скользкой доски. Кое-как он влез на нее и сел, стараясь не двигаться, потому что от каждого движения гнилая доска гнулась под ним и если бы сломалась, то он утонул бы наверное. Так и просидел на ней, пока не спустили веревку. Петлю нащупав, продел ее под мышки, крепко обеими руками ухватился за веревку и почувствовал, что подымается.
«Страшно было на дощечке сидеть?» – спросила Каталина и тотчас подумала, что лучше бы не спрашивать, не напоминать страшного. Но он ответил все так же спокойно: «Нет, ничего; только за тебя страшно. Ох, мама, какой же я гадкий мальчишка, негодный, что я с тобою сделал! И зачем ты меня не высекла как следует?..» Губы его задрожали; он готов был заплакать. Но она обняла его и поцеловала так нежно, что он успокоился и, немного помолчав, с радостным любопытством спросил: «Мама, а почему днем звезда?»
«Какая звезда?» – удивилась она.
«Светлая, большая. Когда я на доске сидел, то глянул наверх, а там сине, сине, как ночью, и мигает звезда, точно на меня смотрит. И мне хорошо стало, спокойно, вот как с тобой сейчас…»
Вспомнила Каталина, что если днем из глубины колодца на небо смотреть, то оно кажется темным, как ночью, и на нем горят звезды. «Это была Ее, Пресвятой Девы Марии, звезда; никто, как Она, дитя мое спасла!» – подумала Каталина. Верила она, что сын ее чудом Божьим спасен; но если бы знала, как чудо это будет искажено людьми в грубом и плотском, – самое святое и целомудренно-скрытое в нем бесстыдно искажающим вымыслом, то, может быть, возмутилась бы. В вымысле этом сама Пресвятая Дева Мария держит на руках Своих дитя над водою, пока к нему не спустят веревку. Но если орудием чудотворной силы Божьей были не сияющие руки Богоматери, а черная гнилая доска, то чудо от этого не уменьшалось, а увеличивалось. И, глядя на дневную звезду, может быть, чувствовал Жуан то, что действительно было: «Ангелы – мои, и Матерь Божия – моя!» (Dem., 5–10. Bruno, 4, 378).
Так в бедном фонтиверском домике вспоминала Каталина то, что было пять лет тому назад. Мучилась сомнением, хорошо ли сделала, что не прервала слишком долгой молитвы Жуана, мало спала в эту ночь и теперь, убаюканная воспоминанием, заснула. Но спала недолго, потому что, как это часто бывало с нею, почувствовала вдруг и сквозь сон присутствие Жуана. Открыла глаза и увидела, что, сидя на полу у ног ее и положив голову к ней на колени, он тоже спал с таким же блаженным лицом, как ночью, когда молился, стоя на вязанке колючего хвороста. Мать наклонилась к нему и поцеловала его в голову так тихо, что он, не просыпаясь, только улыбнулся ей, и от этой улыбки лицо его сделалось еще блаженнее.
Благовест умолк уже перед тем, как она заснула. Чтобы не опоздать к обедне, надо было идти тотчас. Но мальчик спал так сладко, что будить его пожалела и подумала, что, может быть, любимый праздник, Рождество Богородицы, отпразднуют они и здесь, в этом бедном домике, так же свято, как в церкви. Чувствовала, что недаром вспомнила, именно в этот день, чудо, которым спасла Жуана Пресвятая Дева Мария. Только теперь, казалось ей, поняла она это чудо как следует; поняла, что в нем совершилось посвящение сына ее в рыцари Прекраснейшей из всех дам, Царицы Небесной.
«Матерь Божия, Ты спасла его; да будет же он слугой Твоим во веки веков!» – молилась она и чувствовала, что молитва ее исполнится. И так же, как тогда, пять лет назад, когда она думала, что сын ее погиб, ледяная молния ужаса, – всю ее пронзила теперь огненная молния радости. Радовалась так, как будто уже знала все, что сделает для мира сын ее, св. Иоанн Креста.