Ходеряхин почувствовал подозрительную тишину в зале и остановился. Посмотрев на президиум, где Варичев, как-то странно развесив губы, барабанил пальцами по столу, он отложил целую страницу в своей длинной цитате и закончил:
– Вот так, товарищи! Еще такое он говорит: в худшем случае ложное распространяется… как в теории, так и в практике… и обольщение и обман, сделавшись дерзкими вследствие успеха, заходят так далеко, что почти неизбежно наступает разоблачение. Нелепость растет все выше и выше, пока, наконец, не примет таких размеров, что ее распознает самый близорукий глаз…
Тут оратора прервали чьи-то бешеные хлопки в углу первого ряда.
– Браво, браво, товарищ Ходеряхин! – пискляво выкрикнул кто-то.
Федор Иванович привстал. Аплодировал Ходеряхину покрасневший от натуги профессор Хейфец. Вонлярлярский с ужасом смотрел в его сторону.
– Как говорит мой внук, один – ноль! – сквозь растущий шум прозвенел бас сзади. – Один – ноль в пользу Менделя!
– Товарищи болельщики! Вы не на футболе, – вмешался сзади же запальчивый голос.
Графин непрерывно звенел. Когда страсти улеглись, послышался голос академика Посошкова:
– Товарищ Хейфец! Натан Михайлович! Пожалуйста, к порядку… Товарищ Ходеряхин! По-моему, достаточно философии. Мы все восхищены…
– У меня все, – сказал Ходеряхин и с грустной улыбкой сошел со сцены, и, прежде чем сесть на свое место в первом ряду, пожал руки нескольким друзьям, словно принимая поздравления.
– Да, товарищи, да! Давайте не отвлекаться от главного! – раздался со всех сторон из динамиков зычный женский голос. На трибуне плавала и колыхалась Анна Богумиловна Побияхо, колыхались все ее подбородки, наплывающие на объемистую грудь, прыгали на груди красные бусы. – Давайте вернемся в русло, проложенное для нас исторической сессией. Известно, что менделисты-морганисты отрицают влияние условий выращивания на изменение сортовых качеств. Мутагены, колхицин, рентгеновские лучи, то, что уродует организмы, – вот их арсенал. В противовес этому ложному и вредному для производства методу Трофим Денисович, Касснан Дамианович разработали диаметрально противоположный принцип и показали на практике его действенность. Лично я в своей многолетней работе…
Она развернула тетрадку и стала читать подробный доклад о переделке пшениц – озимых в яровые и яровых в озимые. Как бы засыпающий ее голос постепенно стал тонуть в общем слитном шуме.
– Ф-фу, – жара, – простонал кто-то. – Хоть бы окна открыли.
Федор Иванович оглядел зал и вдруг увидел впереди слева молодую женщину со знакомыми белыми, как сосновая лоска, волосами, с толстыми косами, которые на этот раз были соединены на затылке в пухлый калач. Женщина застыла, низко потупившись, и шум зала, как начинающаяся метель, словно засыпал ее снегом. Пристально поглядев на нее, Федор Иванович перевел взгляд на академика Посошкова, – тот сидел в президиуме около графина – тоже с опущенной головой. Сегодня он почему-то померк, стал бесцветным – таким академика Федор Иванович еще не видел…
– Именно поэтому, – вдруг отчетливее и громче загрохотал в динамиках голос Побияхо, – именно поэтому я не могу не высказать здесь своего удивления по поводу позиции, занятой Натаном Михайловичем. Мне непонятна его подчеркнутая оппозиция по отношению к нам, его коллегам, к советской науке, непонятна его поза и действия, напоминающие действия известного крыловского персонажа по отношению к питающему его дубу…
Федор Иванович потемнел лицом, нахмурился – он болезненно переживал всякую бестактность. Еще тяжелее ударил его гром аплодисментов – как будто несколько поездов проносились над ним по железной эстакаде. Он опустил голову и уже не слышал окончания речи. Зазвенел графин.
– Натан Михайлович Хейфец! – объявил председатель.
И сразу зал затих. Профессор Хейфец, бледный, с белыми, как сияние, волосами, в длинной болотного цвета кофте домашней вязки, слегка согнувшись, спешил к сцене – головой вперед. Суетясь, он взошел на трибуну и цепко охватил ее края беспокойными пальцами. Долго молчал, приходил в исступление.
– Ругаете! – крикнул внезапно, и голос его будто поскользнулся и упал. – За что? Разве не у вас всех на глазах я с утра до ночи пропадаю – то в лаборатории, то в библиотеке, то на кафедре? Разве вы не видите, что для меня ничто не существует, кроме любимой науки и истины?
– Демагогия! – крикнул кто-то по соседству с Вонлярлярским. Тот так и шарахнулся в сторону.
– Вас, как вы выразились, ругают за идеализм, – послышался улыбающийся голос Варичева. – За то, что вы романтик-идеалист и не хотите прислушаться к голосу общественности.
– Ничего подобного! Я не романтик и самый строгий материалист. У меня все – расчет, достоверность. Подержать в руках, увидеть в микроскоп, проверить химическим реактивом. А вот вы – идеалисты и романтики. У вас все – завтра. Ничего в руках у вас не подержишь. Вы против вещества – против вещества!!! И гордо заявляете об этом. Подумать только – коммунисты и против вещества! У вас в природе происходит непорочное зачатие. По-вашему, если перед овцой я, как библейский Иаков, положу пестрый предмет, она родит пестрых ягнят… Почему я хлопал Ходеряхину? Вы, Петр Леонидович, сохраните на двадцать лет текст вашего сегодняшнего выступления. Сохраните. Через двадцать лет мы вам напомним! Увидите, как меняются точки зрения по мере накопления людьми опыта и знаний. Вдумайтесь – вы все говорите о передаче по наследству благоприобретенных качеств. То, что говорил Ламарк. Но клетка ведь не может сама себе заказывать свои изменения. Химия и физика это доказали намертво. Вы подождите шуметь, вы сначала постигните это – на это нужно время…
– А вы знакомы со статьей в «Сайенсе»? – опять вмешался голос Варичева. – Там Джеффри высказал обоснованное сомнение в правоте хромосомной теории…
– Читал я, читал эту статью. Да, там высказано. Не доказательство, но обоснованное сомнение. Но ведь познание – бесконечно! Настоящая наука не претендует – как претендуете вы! – на стопроцентное конечное знание! И поэтому публикует все новое, что найдет, в том числе и свои сомнения. Мы не боимся тех, кто только и ждет, чтобы ударить в подставленный нами бок. У ищущих истину ударять в подставленный бок не принято. А кто бьет – не ищет истины. Ну и что!
Может быть, и в плазме есть структуры, связанные с наследственностью. Может быть, откроем! Но то, что уже твердо установлено, – от этого мы не откажемся никогда! Сколько бы ни сыпалось брани! Хотя, я понимаю, сегодня мы не найдем правды до самой Камчатки…
– Товарищ Хейфец, – сказал Варичев. – Не то говорите. Признать вас правым будет неправота. И такой неправоты, это верно, вам не найти, до самой Камчатки.
Одобрительные аплодисменты стайкой пролетели по залу.
– Но выступление свое вы все-таки сохраните, – сказал Хейфец. – А сейчас я хочу вернуть Анне Богумиловне ее художественный образ, позаимствованный ею у дедушки Крылова. Сначала – анекдот из жизни. Достоверный. Сидят вместе два наших мичуринца. Один говорит: «Что делать?» Другой: «А что?» Первый: «У Стригалева на двух растениях ягоды завязались». Второй: «Вот сволочь!»
Зал вздохнул и весело загудел. Послышались редкие хлопки.
– А теперь к делу, Анна Богумиловна! Мне помнится, лет десять назад, перед войной вы ездили в Москву с моей запиской в известный вам институт. Отвезли мешочек семян пшеницы. И вам эти семена там облучили. Гамма-лучами. В институте это зарегистрировано. Еще, помню, вы сказали: «Чем черт не шутит». Вы высеяли облученные семена в учхозе, и выросло много всяких, как вы говорите, уродцев. Но два растения вы сразу заприметили, вы все же селекционер. И вот из них-то и пошли те сорта, которыми сегодня вы по праву гордитесь. Мы с цитологами следили за судьбой этих растений, такое настоящий ученый никогда не упустит. Вместе со Стефаном Игнатьевичем смотрели в микроскоп. Но дуб, который дал вам эти желуди, подрывать, Анна Богумиловна, не годится. Это недостойно…
Голова Вонлярлярского еще страшнее завертелась, как только он услышал слова «вместе со Стефаном Игнатьевичем». А руки сами по себе стали ощупывать костюм, он достал блокнот и судорожно принялся писать в нем. Потом оторвал листок и передал кому-то впереди себя. И белая бумажка, прыгая из ряда в ряд, побежала в президиум.
– …В науке должна быть уверенность в избранном пути, – тем временем завершил длинную назидательную реплику Варичев.
– Очень торжественно говорите! – возразил Хейфец. – А ведь Колумб не Америку открывать собирался, а Индию. Был уверен в избранном пути. А попал в Америку! А вы говорите, уверенность. Настоящий ученый, если будет заранее знать ответ, не станет и заниматься этим делом! Какая может быть уверенность, если исследуется белое пятно! Простите, ваши слова отражают не научное мышление, а бытовое. Здесь не уверенность, а пытливость нужна! И честность! И устойчивое добродушие! Вы получили аргумент – извольте его обработать, если вы ученый. А не топать. А в общем, все это пустое, – махнув рукой, Хейфец сошел с трибуны и так же, головой вперед, ни на кого не глядя, прошел на свое место.
Наступила пауза. В президиуме читали бумажку Вонлярлярского. Наклонялись друг к другу, шептались. Потом академик Посошков встал.
– Товарищ Вонлярлярский! Стефан Игнатьевич, пожалуйста!
Выбравшись из ряда, Вонлярлярский пошел по проходу решительным шагом, опустив одно плечо и отмахивая одной рукой. Взойдя на трибуну, он пошатнулся, круто повернул голову к президиуму.
– Товарищи! Да, я – упомянутый здесь цитолог. Но по характеру работы это более к морфологии… Не русло, а берег потока. Если кто-нибудь рассчитывал, что я, будучи вот так, за шиворот втянут… рассчитывал на невольную поддержку… Или что я, в худшем случае. ограничусь резиньяцией… Я просил бы некоторых выступающих не тащить цитологов в свои запутанные дела и остерегаться… в расчете на поддержку… От всяческих бесполезных эвфуизмов…
По залу пролетел шорох смеха.
– Хоть мое дело изучать то, что лежит на предметном столике микроскопа, но все же и меня, видимо, отчасти могла коснуться эта тяжкая болезнь… Не настолько, конечно, лишь косвенно…
– Так тебя же никто и не тянул на трибуну! – отчетливо прозвучал в зале низкий голос. Вонлярлярский замер с открытым ртом.
– Тем не менее, – продолжал он, несколько раз дернувшись, – должен признать со всей прямотой… иногда поддавшись общему тону, царившему… хотя бы…
Тряся и крутя головой, Вонлярлярский погибал на трибуне.
– В особенности, Натана Михайловича, который… Которого я… Которого я никогда не понимал… Когда о стенах кабинета вы говорите подобное… в ограниченном кругу сочувствующих…
«Он доносит! – подумал Федор Иванович. – Это его личная манера доносить!»
– …Зная, что это мировоззрение стало оружием…
– При чем здесь мировоззрение! – вмешался тот же отрезвляющий голос из зала. Прозвенел графин.
– …оружием в руках наших врагов… Я не понимаю, Натан Михайлович, и считаю своим долгом… хоть и беспартийный… не по пути… считаю долгом порвать…
Он развел руками, обмяк, сошел с трибуны, на ступеньках чуть не грохнулся в зал и с вытаращенными глазами побрел по проходу. Он трясся, как балалайка, – Федор Иванович вспомнил его слова. Толкнув кого-то, Вонлярлярский втиснулся в свой ряд, упал в кресло и крутнул головой.
И все это время в зале стояла тишина. Все смотрели на него, проводили до места. Потом послышался голос председателя:
– Объявляю перерыв.
Достав свою длинную папиросу, Федор Иванович отправился искать место для курения. В коридоре стоял легкий ропот, уже теснилась, роилась толпа. Кружки беседующих мгновенно замолкали, когда он проталкивался мимо, и все собеседники внимательно осматривали его. В одном из уступов сводчатого коридора Федор Иванович увидел одинокого, оглушенного Хейфеца. Никто не подходил к нему. Федора Ивановича сейчас же что-то укололо, и он подошел с протянутой рукой.
– Поверженного врага подними и облобызай, – насмешливо сказал ему профессор и отвернулся. Руки он не подал.
Чувствуя неловкость, Федор Иванович постоял некоторое время, потом слегка поклонился сутулой спине Хейфеца и отошел. Находясь, как бы в тумане, он шел все же к выходу, чтобы на крыльце, под ветерком затянуться, наконец, облегчающим душу дымом. Что-то беспокоило его, и, оглянувшись, он, наконец, понял, что рядом, вплотную кто-то идет и, со страстью припадая к нему, что-то горячо лепечет.
Это был Вонлярлярский. Глядя глазами навыкате наискось под ноги Федору Ивановичу, он говорил:
– …Много развелось у нас таких гордых интеллигентов… которые через каждые три шага сплевывают направо и налево, идя по улице. Если так все будут выгонять сами себя… А знаете, что это такое? Гордыня бесовская, вот что! Люди погублены, сам горю, зато сколь чист! Гер-рой! Ринальдо какое!.. А вы помните, я говорил о трубке? Если я сижу на такой трубке!! И если система трубок такова, что я не могу переключиться на другую! Другой такой трубки нет, которую можно было бы… проклятому вейсманисту-морганисту… Здесь не до амплификаций! Сиди поэтому и молчи. И старайся, чтобы никто не заметил твое тремоло. И я не вижу никакой альтернативы…
– Товарищ Шамкова! – провозгласил академик Посошков, оглядев исподлобья всех и звякнул графином. Зал постепенно затихал, Вонлярлярский уже сидел на своем месте и был неподвижен. Далеко впереди Елена Владимировна и ее высокий вихрастый сосед о чем-то переговаривались. Стригалев наклонил к ней голову и что-то доказывал. Потом наклонился ниже и отхлебнул из белой бутылочки. А по проходу быстро, мелко шагала и балансировала плечами высокая крупная девица, тяжеловатая в нижней части, с маленькой головой, обтянутой желто-белыми волосами, и с большими красными серьгами. Эти серьги делали ее похожей на белую курицу. Все знали о ее отношениях с Саулом и с интересом смотрели ей вслед.
Показавшись на трибуне, она, будто прислушиваясь, посмотрела в зал, повернула голову к президиуму. потом опять посмотрела в зал. Она была похожа на курицу, услышавшую шорох в кустах.
– Два дня назад комиссия проверяла наши работы в учхозе, – спокойно начала она читать с листка. – Товарищи остались, в общем, довольны нашими опытами по вегетативному сближению скрещиваемых растений. Прививки наши понравились, и, конечно, было приятно услышать из уст такого специалиста, как Федор Иванович Дежкин, высокую оценку. Однако от зоркого глаза проверяющего не укрылось одно обстоятельство, и, хоть это не получило дальнейшего развития, он выразительно дал всем нам знать, что обстоятельство замечено. Белыми нитками шито. И вызывает недоумение и тревогу…
Ползучая теплота подошла к горлу Федора Ивановича, поднялась к голове, подступила к ушам, к корням волос. «Неужели опять это! – подумал он, ослабляя галстук на шее. – Опять я! Опять моя правда заслонила свет хорошему человеку! Неужели повторение!»
– Федору Ивановичу показалось странным, что все наши прекрасные прививки сделаны нами по крайней мере за четыре месяца до того, как на сессии академии прозвучал призыв ко всем нам сплотиться вокруг знамени мичуринской биологии, поднятого нашими выдающимися лидерами Трофимом Денисовичем и Кассианом Дамиановичем. А я скажу, что не за четыре месяца, а за полгода – в феврале мы уже сажали наши подвои в горшки. Что же, товарищи бывшие апробированные вейсманисты-морганисты, которым аттестационная комиссия не утвердила степеней, – выходит, вы загодя, задолго до сессии начали вашу перестройку? Это, конечно, сделало бы вам честь. Но тогда почему вы, уже запланировав свои прививки, ориентировав на них еще осенью своих сотрудников и аспирантов, почему вы не отзываете свои диссертации, публикуете статьи совсем другого содержания? Ну да, статья пролежала в редакции почти год, – тогда почему вы не выступаете с принципиальным заявлением, хотя бы устным? Забывчивость? Мягкость характера? Не приобрели еще мичуринской боевитости?
Она замолчала, глубоко вздохнув, набирая силы. Зала словно не было, – такая стояла тишина. Елена Владимировна сидела вдали неподвижная, прямая. Стригалев тоже замер, скрестив руки на груди, словно обнимал сам себя.
– Нет, товарищи, – тихо сказала Шамкова. – Никакой забывчивости нет. И характер – дай бог каждому. И боевитость такая, что ого-го. Дело все гораздо проще и печальнее. И печальнее! Все эти красивые и хорошо исполненные прививки – сплошной обман, самая настоящая виртуозная фальшивка, почуять которую может только человек с тонкой интуицией, такой, как Федор Иванович Дежкин. С помощью этой фальшивки обманывают общественность, государство, партию и, в конечном счете – самих себя. Привиты у них не просто дикари, товарищи. Полиплоиды! Колхицинирование проводится дома, на подоконнике – откуда-то ведь достали импортный колхицин! Откуда, спрашивается? Мы, по-моему, это зелье не импортируем… А потом полученного уродца приносят в институт. Рос на собственном корне, будет расти и на подвое! А мы будем тем временем скрещивать полиплоид с культурным сортом, искать философский камень, занимать дефицитную площадь, расходовать государственные средства! Как вы понимаете, я не щажу и себя. Будучи аспиранткой Ивана Ильича Стригалева, видя все это, видя двойную бухгалтерию, которую вел мой руководитель… А он уже год назад чувствовал, что идут черные для вейсманизма-морганизма времена, и завел два журнала. Два!
Восклицания у нее тоже получались тихими.
– Один мичуринский, фальшивый, другой – зашифрованный, формально-генетический. В фальшивом пишет: изменение числа хромосом под влиянием прививки. А изменяет-то кол-хи-цином!
– А получалось? – коварно спросил кто-то в зале. Раздался смех, кто-то захлопал.
– Не в том дело, что получалось, а в том, что велись фальшивые записи, – спокойно сказала Шамкова. – И я должна была довести все это до сведения общественности – и не сделала этого вовремя…
Она спокойно высказала все это и спокойно смотрела в зал, отдыхая.
– У вас все, Анжела Даниловна? – хмурясь, спросил председатель.
– Нет, не все, – она взглянула в свою бумагу. Тихо продолжала: – Меня удивляет, товарищи, – в наше время, когда вся страна включилась в великую битву за перестройку научных основ нашего сельского хозяйства, в такие дни занимать позицию, которая выгодна… которой будут рукоплескать за рубежом… И при том ладно уж сам… Но студентов, Сашу Жукова в это дело вовлекать, сбивать с толку! Комсомол старается формировать крепкие моральные устои, мировоззренческую убежденность… И вдруг так спокойно губить, коверкать молодому, совсем мальчику, жизнь. Я никогда не могла понять… Такой не знающий жалости эгоизм…
Она сошла с трибуны под страшный грохот и рев зала. Чуть слышно зазвонил графин. Сразу же поднялись в разных местах несколько рук.
– Товарищи! Товарищи, заявок с мест не принимаем, подавайте записки! – крикнул председатель.
– Сейчас начнется, – довольно громко сказал за спиной Федора Ивановича басистый старик.
И действительно, началось. Какие-то люди – добровольцы – один за другим спешили на трибуну, тряся головой, требовали самых суровых, решительных мер.
– Товарищи! – кричала какая-то пожилая женщина с красными волосами. – Вообразите, что было бы, если бы победили не мы, а фашисты. Они бы всех нас, мичуринцев, всех до одного перевешали! А этого-то закоренелого… Вейсманиста-морганиста… Поставщика аргументов для их расистских бредней…
– Христиан – львам! – вдруг внятно сказал кто-то в зале.
– Вы историк, вот скажите, – вполголоса басил сзади старик. – Вы не заметили – отчего бы это: как забрасывать кого камнями или омывать кому слезами ноги – всегда впереди женщины… Не задумывались, отчего это?
Минут через двадцать, в течение которых на трибуне сменилось человек шесть или семь и сквозь жаркий туман и грохот слышались их напряженные голоса, в президиуме поднялся Варичев.
– Товарищи! – сказал он под звон председательского графина. – Товарищи… Я хорошо понимаю ваши протесты. Я думаю, истина в нашем споре с вейсманистами-морганистами уже более чем ясна. Голос научной общественности – с ним нельзя не считаться… Хотелось бы услышать, как относятся к нему те… Иван Ильич, – сказал он миролюбиво. – Мы хотели бы послушать… Аудитория ждет от вас…
Шум быстро стал опадать. Далеко впереди Елена Владимировна чуть заметно пожала руку Стригалева. Он опять отхлебнул из белой бутылочки и встал – очень худой, взъерошенный, как будто спал, не раздеваясь, и его подняли. Угрюмо оглянулся на зал и стал выбираться из ряда. Не спеша пошел по проходу, не спеша поднялся на трибуну, почти налег на нее локтями, стал смотреть куда-то в потолок, ожидая тишины.
– Да, было, было два журнала. Два, – заговорил он тихим, как бы недовольным голосом и еще сильнее налег на трибуну, все так же глядя вверх. – В общем, что получается… Свобода не для всякого слова – часто я такое слышу. Враг тоже хотел бы протащить свою пропаганду, поэтому не подпускать его к трибуне. Что – не так? А я – враг. С точки зрения советской науки, стоящей на правильных позициях. Это сегодня каждому ясно. Кому даем трибуну? Кому даем средства, зеленый свет? Мичуринской науке в лице академиков Лысенко и Рядно. Конечно, не в лице Мичурина. Еще не известно, что бы старик Мичурин сказал. А кто, скажите мне, – тут он в первый раз пристально посмотрел в зал. – Кто определит, на правильных ли позициях стоят наши академики? Да сам же Кассиан Дамианович и скажет. А враг, то есть я, говорит, что он неправ, что если по академику Рядно все делать, отстанем на полвека. И начнем голодать. А коллектив – объективный критерий – кричит на это: предупреждаю в последний раз! Делай так, как требует академик Рядно. Я обращаюсь к начальству. А оно ничего не понимает и враждебно. Его тоже наши академики ведут под обе ручки, с бережением. А в конечном итоге ответственность за науку и, стало быть, практику, лежит на ком? На начальстве? Как бы не так – начальство скажет: меня обманули. Слишком часто говорили эти слова: «диалектически», «скачкообразно» – и я поверило. Поскольку специального образования не имею. И не на коллективе ответственность будет лежать. Он скажет: я заблуждался, меня обкурили этим… веселящим газом. Ответственность будет на том, кто все понимает, на кого газ не действует, на ком противогаз. На мне, на мне лежит ответственность. И меня надо будет судить, если я поддамся и не сумею ничего… Для чего тогда меня учили в советской школе? В таких условиях и приходится…
– И все же вы заблуждаетесь, – округлив глаза, перебил его из президиума ректор.
– Я не могу нажать на своем теле кнопку и перестать заблуждаться.
– Мы ее нажмем! – крикнул кто-то в зале.
– Вы отрицаете внешнюю среду, – мягко, отечески сказал Варичев.
– Никакой настоящий ученый не станет отрицать или утверждать то, что ему не известно с достоверностью. Мне достоверно известно…
– Вы все время смотрите куда-то в потолок, – так же мягко, с улыбкой перебил его ректор. – Вы кому говорите?
– Богу, богу… – с такой же улыбкой, показав стальные зубы, ответил Стригалев. И Федор Иванович заметил – в аудитории сразу потеплело. Но не надолго.
– Так я говорю: мне достоверно известно первое – чуть больше чем полупроцентный раствор колхицина дает удвоение числа хромосом у картофельного растения. Сам сотни раз удваивал. И знаю, как это делается и почему. Видел в микроскоп и держал в руках. Второе: это удвоение дает огранизмы, во многом отличающиеся от исходных. Третье: эти новые растения, если они до эксперимента были привезенными из Мексики дикарями, теперь, приобретя новые качества, вступают в скрещивание с «Солянум туберозум», с картошкой! То есть открываются новые пути для селекции. Так что же – мне отказаться от этого?
– Вы уродуете природу! – отчаянно закричал кто-то в зале.
Стригалев посмотрел в сторону крикуна и грустно покачал головой.
– Голос невежды. Дело в том, что все наши эксперименты это лишь повторение того, что в природе происходит миллионы лет. А вот ваше «не ждать милости, взять» – вот оно больше похоже на насилие. Только природу силой не больно возьмешь. Вот и я. Уступить силе мог бы. Но не уступлю. А убедиться – это не в моих силах. И вам пока не удается убедить…
– Почему? – сказал Варичев. – Среди нас есть товарищи, которых мы убедили… Они нашли в себе мужество…
– Ну, такого мужества я в себе не нахожу.
Стригалев помолчал немного, как бы ожидая новых вопросов.
– Крестьянина, крестьянина вы забыли! – закричал кто-то в дальнем углу зала. – Что он скажет о вашем колхицине?
– Крестьянин это не ученый, а практик, – тихо сказал Стригалев. – Практика это память о привычной последовательности явлений. Посадил зерно – должно прорасти. И действительно, растет. Это не наука, а память о причинных связях. Ученого характеризует знание основ процесса. Два года назад товарищ Ходеряхин во время отпуска где-то на своей родине в поле нашел колосья голозерного ячменя. Привез, высеял на делянке, получил урожай и говорит: я вывел новый сорт! Даже академик его поздравил. А это оказался всего-навсего широко распространенный китайский ячмень «Целесте». Он даже этого не знал! Товарищ Ходеряхин был здесь типичным практиком-крестьянином, но не ученым. Крестьянин может вырастить хороший урожай, но это не дает ему права называться ученым.
– А по-вашему, плохой урожай – это наука? – закричали из зала. – А хороший – значит, практика?
– Я высказал вам свою точку зрения, – сказал Стригалев, не замечая криков. – Никем серьезно не опровергнутую точку зрения.
Еще постоял на трибуне, поглядел в зал, оглянулся на президиум и не спеша сошел вниз.
Зал ровно шумел. В разных его концах шли дискуссии. В президиуме Цвях, поворачивая голову то в одну сторону, то в другую, пристально слушал и время от времени ставил перед собой вертикально свой карандаш. Посошков – опытный председатель – не звонил в свой графин, давал всем выговориться. Потом поднес палец с золотым кольцом к графину. И тут впереди Федора Ивановича у самой сцены раздался дребезжащий голос профессора Хейфеца:
– Прошу слова для заявления!
– Неужели каяться пойдет? – сказал кто-то сзади.
– Думаете, опознал? – спросил басистый старик.
– Не знаю… Но вид у него решительный.
Хейфец уже стоял на трибуне, торжественный, откинувшийся назад.
– Я хочу сделать следующее заявление, – задребезжал его голос в странной тишине. – Я не выступил с ним раньше из ложной сентиментальности – не поворачивался язык. Я не допускал мысли, что такие методы возможны… Слушая ваш, Петр Леонидович, доклад, я ожидал: вот-вот он назовет фамилию Ивана Ильича Стригалева. Вы не назвали, и я подумал: ну, великодушен наш… Я проникся уважением! И решил в свою очередь промолчать о том, что знал. А теперь заявляю, что я согласен с вами: нам действительно не по пути! Вчера, товарищи, двое из сидящих здесь в зале слышали и записали следующую беседу товарищей Варичева и Побияхо с Анжелой Шамковой. Они зашли в эту комнату… ну, эту, где фанерка. Чего не натворишь второпях. А за фанеркой, в моем кабинете – пока в моем, – эти два товарища нечаянно оказались. И вот что они услышали и записали. Слушайте! Варичев: товарищ Шамкова, ты знаешь, что твой руководитель формальный генетик? Она: нет. Он: а мы знаем. Придется тебе выступить на собрании. Она: с какой это стати? Он: а с такой: мы все знаем, вас во время ревизии Дежкин Федор Иванович уличил. Так что ты не запирайся, нам все известно. Не выступишь, так вылетишь из аспирантуры. Руководителя снимем, теперь это ясно, вылетишь и ты. А выступишь – получишь новую тему и нового руководителя. Замечаете, каков стиль! «Ты» – как с карманником в отделении милиции! Ну и после этого Шамкова, подумав, рассказала им все, что вы слышали. Потом Петр Леонидович вышел, и Побияхо одна домолачивала Шамкову. Тут уж товарищи и меня позвали послушать. Вы, Анна Богумиловна, сказали: «Милочка, ух, как я быстро сделаю тебя кандидатом!»
– Товарищ Хейфец, не сгущайте краски! – загремел из президиума Варичев. – Такой разговор был, но совсем в другой тональности.
– Хорошо! Не время доказывать. Но вы же сделали вид, что ничего не знаете! Должны были сразу честно сказать, внести в доклад! А то как новость сенсационную подали! Накаляете страсти.
– Мы молчали, чтоб дать возможность самому Ивану Ильичу…
– Вот, вот! Значит, вы его, как волка, в засаде подстерегали! Организованно!
– А ваша маскировка – это не прием? – закричал кто-то из зала.
– Мы в обороне. Это тактика.
– А мы – в наступление – сказал Варичев, поднимаясь. – Вы прислушайтесь к залу, товарищ Хейфец! Прислушайтесь! Коллектив не на вашей стороне.
– Как же я могу прислушиваться к коллективу, когда он весь обкурен парами догмы и, надышавшись, бредет, как во тьме, не видя пропастей и давя ногами невиновных!.. Когда он отдышится от этого газа…
– Товарищ Хейфец! Товарищ Хейфец!.. – это председатель, звеня графином, подал голос.
– …Когда он опомнится, тогда я отдамся на его суд. А сегодня лучшим коллективным деянием, деянием ради общества, ради всех, будет отделение от такого коллектива…
– Товарищ Хейфец! Я принимаю ваше устное заявление, – ледяным голосом протрубил Варичев. – И налагаю устную же резолюцию. Вы больше не член нашего коллектива. Можете…
– Мне здесь и делать нечего! – Хейфец отмахнулся рукой, спускаясь в зал. – Сделали из биологии филофосию! Сплошные обскуранты!
– Позор! – отчаянно закричал кто-то в зале.
– Ничего, буду сам ковыряться! – выкрикивал Хейфец, идя по проходу. – Заведу огород под кроватью! Хватитесь еще, хватитесь!
Хлопнула тяжелая дверь…
В глубоких сумерках Федор Иванович и его «главный» возвращались к себе в комнату для приезжающих. Федор Иванович молча углубленно курил, как-то внезапно ослабев. Во-первых, потрясло то, что у Стригалева, кроме стальных зубов, лагерного прошлого и какого-то общего сходства с никелевым геологом, оказались еще два журнала, двойная бухгалтерия. И он, Федор Иванович, опять приложил руку к тому, чтобы отравить жизнь такому человеку. И он уже чувствовал, что человек этот прав.
А во-вторых, он только что видел: Елена Владимировна и Стригалев быстро прошли, почти пробежали мимо и скрылись в потемневшем парке. Елена Владимировна держала его под руку, заглядывала ему в лицо. «Да, – думал Федор Иванович, – он, конечно, лучше меня, если честно признаться. Что – я? Опять „нечаянно“ человеку ножищу подставил! И с какой это стати, какое я имею право, приехав со стороны, вмешиваться в их давно сложившиеся устойчивые отношения, судя по всему, очень серьезные».
Цвях размяк по-своему. Глядя себе под ноги, размышлял вслух:
– Всегда, Федя, я не перестаю удивляться, наблюдая движение стай. Например, рыбьих мальков. Это же черт те что! Вот идут все параллельным курсом. Потом вдруг хлоп! – как по команде, все направо. Или налево… Так, вместе, маневрируя, и подрастают, потом вместе попадают в одну сеть, а там и в одну бочку… Что за закон?