bannerbannerbanner
полная версияВремя междуцарствия

Екатерина Франк
Время междуцарствия

Полная версия

– Они думают, что я намерен восстать против Рамсеса, и хотят упредить удар, – нахмурился Пентенефре. – Не уверен даже, что это не они устроили покушение на отца! Я уже отправил Кахотепа и верных людей – может, удастся выяснить что-то, но время…

– Его у вашего высочества нет совсем, вы хотите сказать, – кивнула Нейтикерт, вновь принимаясь крутить браслет на запястье. Серебряная змея под ее пальцами сердито поблескивала яшмовыми зрачками в сторону царевича – тот стиснул зубы, с глухим, растерянным чувством рассматривая украшение. Великая кобра Уаджет, он знал, вместе с соколом украшает корону Ра и хранит покой правителей Та-Кемет… но ни сам Пентенефре, ни его старший брат еще не получили права пользоваться ее покровительством! Как знать – не послужило ли это странное чувство неким предостережением от божества, пожелавшего уберечь его от ошибки?..

– Я никогда не собирался идти против Рамсеса, – с непонятно откуда вдруг взявшейся в нем откровенностью заговорил он изменившимся тоном – жрица Нейтикерт, заинтересовавшись, даже подняла голову, внимательно рассматривая лицо собеседника. – Ни против него, ни против отца. Матушка, знаю, хотела бы этого, и даже, возможно, многие пошли бы за мной, но я… почему-то я никогда не мог думать об этом – так легко, как от меня ожидают… То, что предлагает мне моя мать – невозможно. Вы считаете эти мысли вздором, госпожа?

– Я полагаю, в них нет ничего удивительного. Нежелание сражаться против родных не нуждается в объяснении, – вопреки всем его ожиданиям, спокойно и без тени осуждения кивнула женщина. Пентенефре никогда не спрашивал о ее прошлом – он знал, что Нейтикерт не была замужем и находилась при храме с самого детства, а значит, об особенностях семейных отношений знала в лучшем случае понаслышке. Но при этом она отличалась удивительным для многих служителей богов пониманием человеческого сердца; казалось даже, что для нее, при всей ее всеконечной погруженности в дела Нейт, куда более занимал мир людей – со всеми его сложностями, противоречиями и несовершенствами.

– Это нежелание может стать оружием с обоюдоострым клинком, – меж тем вполголоса продолжила жрица, словно обдумывая какую-то только что пришедшую на ум мысль. Пентенефре тряхнул головой, с трудом заставив себя сосредоточиться на ее словах:

– Что это значит?

– Сановник Та и великая царица не откажутся от стремления избавиться от вас. Но его величество, да будет он жив, невредим и здоров, может не пожелать убивать своего брата, особенно – если на то не будет веской причины, – по мере того, как жрица Нейтикерт говорила, ее голос становился все более воодушевленным, а в черных глазах появился прежний яркий блеск. – Вам ведь нужно выиграть время до того, как выяснится истинный виновник преступления? Тогда поступим так: вы, ваше высочество, сегодня же пойдете к своему брату…

– Сомневаюсь, что Рамсес станет меня слушать, – возразил Пентенефре с неприятным чувством: застарелая тоска на мгновение явственно шевельнулась в груди.

– У вас еще есть выбор – последовать совету вашей матери, – скрестила руки на груди Нейтикерт. – С одной стороны, тогда все те, кто подозревают вас в убийстве его величества, сразу же станут считаться правыми; но зато жизнь вашего высочества окажется в относительной безопасности…

– Вы так не думаете? – прищурился царевич. Нейтикерт вдумчиво склонила голову – почти по-птичьи; змеиное изящество ушло из ее движений, и сама она на долю секунды показалась значительно моложе своих лет:

– Это чистое самоубийство, ваше высочество, если вы спрашиваете меня. Настроить против себя разом всю Та-Кемет! Даже если каким-то чудом вы сумеете бежать в иные земли и сохраните жизнь – а я отнюдь не уверена, что это удастся! – о троне вашего отца вам придется забыть навсегда. Неужели этого вы хотите? – В голосе ее дрожало едва сдерживаемое вдохновенное ликование: – Вам суждено однажды стать правителем этой страны, и тогда вы сможете поднять ее из той болотной топи, в которой она увязла; но ради будущего величия вы не имеете права теперь стать преступником и отцеубийцей перед целым миром! Идите к своему брату. Убедите его в том, что не собираетесь посягать на его власть, будьте услужливым и почтительным – так, чтобы он усомнился во всем том, что наговорили ему его мать и сановник Та. Соглашайтесь на всякую должность, самую низкую и унизительную, какую он только предложит, или на всяческое ее отсутствие, если ему так угодно; все это не имеет значения, если удастся усыпить его бдительность. А затем, когда доказательства виновности истинных преступников будут собраны, – с неприкрытым торжеством прибавила жрица Нейтикерт, – тогда, ваше высочество, мы с вами встретимся снова и решим, как нам с ними поступить.

***

Пока его господин совещался с матерью и жрицей Нейтикерт, слуга Кахотеп также не терял времени. Во дворце, разумеется, теперь мало что представлялось возможным узнать, тем более – тайно и незаметно: если кто из слуг и заметил что-либо странное в ночь убийства фараона, то едва ли посмел бы открыть рот из страха лишиться жизни. Соглядатаи сановника Та в одну ночь наводнили дворец – пока царевич Рамсес еще не стал новым правителем перед взорами богов и людей, это было вполне ожидаемой мерой предосторожности, хотя никто не мог поручиться, что положение изменится после сего знаменательного события. Те, кто прежде выступал на стороне царицы Тии и ее сына, должны были хотя бы внешне скрыть свои истинные пожелания; сила была явно не на их стороне.

Однако Кахотеп, проживший во дворце без малого два года, знал, сколь легко чаша весов может еще склониться в противоположную сторону – если будут доказательства того, что в убийстве виновны сторонники царевича Рамсеса, а в том, что это так, бывший раб даже не сомневался. Но и без такой уверенности он отправился бы исполнять отданный приказ – вернее, просьбу, потому что Пентенефре никогда не забывал интересоваться мнением того, кого звал другом, и ни разу еще не принуждал его делать что-то против собственной воли.

Один-единственный раз он поступил иначе: когда пришел к полумертвому преступнику после остановленной казни, переговорил кратко с лекарем, а затем сел рядом – на узкую кровать, застеленную расползающейся тростниковой циновкой – и положил на чужое плечо теплую ладонь. Пентенефре спрашивал тогда: тщательно, серьезно и обстоятельно, как делал все в своей жизни – о том, осталась ли у нубийца на родине семья, во сколько лет он был захвачен в плен, как долго был в рабстве и чего теперь хочет.

Кахотеп хотел умереть. Только это он и сказал, убедившись, что сорванное криком горло оказалось способно выдавить из себя хоть какие-то звуки. Пентенефре какое-то время обдумывал его слова, всерьез хмуря брови, затем спросил вполне серьезно:

– Разве жизнь не должна быть лучше смерти?

– У камня нет жизни, – хрипло промолвил Кахотеп, отворачиваясь; он тогда не хотел никого видеть и лишь надеялся, что царевич, решивший покичиться своим милосердием, потеряет терпение и отдаст приказ о его казни. Но Пентенефре терпеливо ждал продолжения его слов и, очевидно, действительно хотел что-то понять. Кахотеп помнил смутно, как когда-то прежде на далекой, полузабытой уже родине человек, вероятно, бывший его отцом, говорил, что умение слушать тех, кто отличен от тебя – редкий, бесценный и счастливый дар. Поэтому он и объяснил, как мог, стараясь даже внятно говорить на ненавистном ему языке своих поработителей:

– Из камня высекают то, что нужно господам, из раба – выбивают кнутом. У камня нет жизни, но он не чувствует боли; значит, раб хуже камня. У раба нет жизни. А когда нет жизни, то смерти тоже нет.

– Ты поэтому убил того надсмотрщика? Потому, что он бил тебя кнутом, – царевич чуть заметно нахмурился, но продолжал говорить все с тем же отвратительным дружелюбием, от которого нубийца тянуло отвернуться – не позволяло лишь истерзанное тело, лежавшее грудой мяса и переломанных костей, – или потому, что он говорил, будто ты хуже камня?

Кахотеп все-таки смог чуть передвинуть затылок на деревянном подголовнике – перед глазами мгновенно пробежал сноп искр, закрыв склоненное над ним златокожее, приветливое и открытое лицо царевича – и булькнул кровью обреченно и глухо:

– Не за это. Тот человек убил друга – его друга, – указал он на себя. – Человек столкнул его с лесов, так, что тот упал на шипы для распилки блоков… Раб не жалеет, что отомстил.

Пентенефре промолчал, не возмутившись такой дерзостью; тихо поднялся с места, и посоветовал:

– Забудь о рабстве – я уже сказал главному смотрителю за строительством, что забираю тебя. Лекарь сказал, скоро ты поправишься; если помнишь места, откуда родом, и захочешь вернуться к семье, то никто тебя не станет удерживать. – И уже с порога, не слишком, по всей видимости, ожидая ответа, произнес неожиданно тихо и честно, и Кахотепа тогда поразили его глаза – оказавшиеся внимательными, глубокими и наполненными бесконечным одиночеством: – Хотел бы я иметь друга, такого, как ты.

До самого рассвета в ту ночь нубиец поистине пугал лекарей, и без того потревоженных приказом царевича во что бы то ни стало выходить непривычного больного. Отказываясь от еды и лекарств, изредка только прихлебывая воду с совершенно равнодушным видом, Кахотеп лежал, будто труп: всматривался зорко в потолок у себя над головой, ни на минуту не закрывая глаза вопреки всем советам попытаться уснуть, и думал – никто не знал, о чем именно, потому что на чьи-либо вопросы он не перестал отвечать совсем. А на следующее утро нубиец неожиданно затребовал у лекарей побольше воды, с трудом проглотил немного перетертой в кашицу редьки и пару кусочков рыбы, за которыми последовали все снадобья, от которых он отказывался до этого.

Несколько дней Кахотеп отсыпался и днем, и ночью, пробуждаясь лишь ради того, чтобы насытить тело едой, питьем и горькими отварами, восстанавливавшими кровь и укреплявшими разбитые кости, изорванные жилы и смятые мускулы; могучее здоровье позволило ему еще до окончания той луны подняться на еще плохо гнувшиеся ноги. Но нубийца это волновало слабо: еще когда он только начинал идти на поправку, царевич Пентенефре вновь заглянул к нему – спросить, не нужно ли что-нибудь – и, к изумлению всех целителей, считавших такое откровенно невозможным, Кахотеп, едва услышав его голос, сорвался с постели и уткнулся лбом в пол. Низким, хриплым шепотом он взмолился царевичу вражеской страны о возможности быть рядом с ним и всегда охранять его.

 

Разумеется, любому жителю Та-Кемет очевидно было, что подобное желание никак не могло оказаться исполненным: где это видано, чтобы рядом с сыном самого Гора на троне находился раб-чужестранец, да еще и помилованный им исключительно из жалости преступник. Так рассудили все; но Пентенефре всегда умел удивлять окружающих своими решениями. Кахотеп стал его доверенным слугой и первым настоящим другом – насколько это было возможно для двух столь различных людей…

Не было такого дела, в котором бывший раб не проявил бы всего возможного усердия ради блага царевича; и теперь он принялся за дело, словно не замечая возникшей вокруг всех слуг Пентенефре стены отчуждения и откровенных подозрений. Собрав всех возможных помощников, Кахотеп распределил между ними обязанности: часть отправил вызнавать подробности минувшей ночи, иных – разведывать, что еще случилось подозрительного в последние несколько недель, а особенно – в минувшие сутки. Он сам опросил всех слуг, недавно вернувшихся от следователей; затем еще раз собрал соглядатаев царицы Тии в надежде услышать нечто малозначительное, но ставшее бы первой ступенькой на пути к разоблачению истинных преступников. Всякому зданию нужен фундамент: даже разрушив крышу и стены, нельзя избавиться вовсе от следов строительства, как не раз убеждался он в бытность каменотесом – а после, попав во дворец, заметил, что это правило применимо и к иным сторонам человеческого бытия. Какой-то осколок – пусть тщательно присыпанный песком, пусть вырытый из земли и брошенный поодаль – должен был явить себя; и спустя несколько часов казавшихся бесплодными поисков Кахотеп наконец услышал мельком испуганное лопотание какого-то мальчишки-виночерпия о том, как после допроса начальник дворцовой стражи Хет-хемб приказал немедленно вышвырнуть за ворота дворца одного из слуг покойного владыки – того, что еще вчера прислуживал ему за вечерней трапезой в личных покоях.

Вот оно, сразу же заключил Кахотеп с оживлением хищного зверя, почуявшего добычу. Во дворце избавиться от кого-либо незаметно было не в пример труднее, нежели в городе; стало быть, у того слуги осталось не слишком много времени, и тратить его впустую было безумием. Послав вестника с полученными сведениями в покои царевича Пентенефре, нубиец тотчас отправился в город. Хотел было он взять с собой и крепких людей для защиты от возможного нападения, но передумал: неизвестно, что именно узнал тот слуга, и такая информация точно не должна была просочиться более ни в чьи руки. Кахотеп не был доверчив, а потому предпочел предостеречься заранее.

Того слугу в городе он обнаружил довольно быстро: стражники у дворцовых ворот, получавшие довольно скудное, по их мнению, жалованье, за достаточное количество золота сразу же рассказали, в каком направлении тот пошел в город. Повторив нехитрую процедуру с вознаграждением за ценные сведения, Кахотеп спустя пару часов выбрел на старую, утратившую прежнее назначение постройку близ величественного Опета Амона. Некогда тут располагался сам храм, позднее переместившийся в огромное новое здание; здесь же ныне принимали бродяг и нищих, раз в день наделяя пищей во славу царя богов, и немало слуг, оставшихся без хозяев и средств к существованию, шли сюда в поисках работы.

Тот, кого Кахотеп искал, нашелся не сразу: в самом дальнем углу, куда забился, дрожа всем полуголым смуглым телом, по-старчески уже дряблым и морщинистым – слуга был, по видимости, ровесником почившего владыки или даже превосходил его возрастом. Как и многие, кто жил во дворце, он знал нелюдимого, с пугающим взглядом нубийца, а потому в блеклых глазах его тотчас появился страх.

– Я… я… Я ничего не знаю! Недостойный раб сказал только то, что слышал, – залопотал он испуганно, вжимаясь спиной в глинобитную стену. Кахотеп наклонился ближе к нему и положил тяжелую руку на плечо старика, но тотчас убрал ее, заметив, что тот уже был близок к обмороку.

– Расскажи, что ты слышал, – велел он прямо. Слуга покойного фараона замотал головой – должно быть, от страха у него отнялся язык. – Не бойся: добрый господин Пентенефре послал меня. Он защитит, если ты скажешь правду.

– Господин Пентенефре… – повторил старик потерянно, качая трясущейся головой. Он знал царевича с самого рождения и, должно быть, не питал к нему дурных чувств; догадавшись об этом, Кахотеп инстинктивно надавил на нужную точку:

– Его обвинят в убийстве его величества. Скажи, что ты знаешь?

– Господин Пентенефре не делал этого! – горячо возразил старый слуга. – К чему ему было так поступать? Недостойный, хоть уже почти глух и совершенно глуп, своими ушами слышал, как его величество пять дней назад беседовал с сановником Шебти и сказал, что намерен назначить господина Пентенефре своим наследником вместо господина Рамсеса! Клянусь, недостойный точно все слышал и тогда еще запомнил, потому что знал, что ему никто не поверит…

Кахотеп с тяжело забившимся сердцем смотрел на него. Огромная рука его невольно сжалась в кулак.

– Я верю тебе, – проговорил он, стараясь совладать с собственным волнением. – Но что еще ты слышал? О чем сегодня тебя спрашивали?

– Еще… Еще… – рассеянно повторил старик, словно забыв сразу о предмете разговора; но тотчас тусклые глаза его заблестели снова: – Повелитель велел мне подать вина – он любил сладкое вино из слив, а к нему всегда подавали мясо дикой утки, запеченное на огне… Но подаватель шел слишком долго, и недостойный отправился поторопить его, чтобы не разгневать повелителя. Он… он сразу заметил неладное: у дверей не оказалось стражи, а огни были потушены. Недостойный сразу хотел предупредить повелителя, но услышал шаги…

– Кто это был? – настойчиво перебил Кахотеп. Слуга замотал головой:

– Я… недостойный не видел. Он испугался и спрятался в опочивальне повелителя. Те люди – у них были закрыты лица, а между собой они не разговаривали. Только… только недостойный слышал кое-что странное, – он опустил голову и надрывно закашлялся, но тотчас заторопился, не дожидаясь новых вопросов: – Повелитель узнал одного из убийц; недостойный слышал, как он сказал: «Ты?..» – а затем тот ударил его ножом в первый раз, и еще, и еще… – старик сгорбился, тяжело дыша; по морщинистым щекам его текли слезы: – Недостойный раб ничем не мог помочь… и побоялся рассказать господину следователю сразу – он думал, что его казнят…

Кахотеп молчал, стиснув зубы. Сам он скорее освежевал бы себя заживо собственными руками, чем остался бы в укрытии, когда его великодушному господину и другу грозила бы смерть; но осуждать беспомощного и несчастного старика отчего-то было выше его сил. Выждав минуту, он спросил как можно тверже:

– Это все, что ты запомнил?

– Недостойный слышал еще кое-что, – просипел старик, согнувшись в три погибели и держась за грудь; говорил он столь тихо, что Кахотепу пришлось наклониться к нему совсем близко. – Крик боли… Их было много, много, но один раз то был не голос повелителя. Он успел ранить кого-то из нападавших, недостойный клянется!.. – колени его подкосились, и он окончательно сполз на горячий песок, заходясь истошным лающим кашлем. Нубиец дернул его за шиворот, пытаясь понять, что происходит, и тотчас заметил медленно расползающееся у ног старика пятно алой крови.

– Отрава! Успели… – прохрипел слуга, из последних сил цепляясь за предплечье Кахотепа; тот перевернул его на бок, не давая захлебнуться кровью, и огляделся потерянно – но вокруг них никого не было, лишь поодаль копошились в тени от небольшой пристройки многочисленные нищие. Ни один из них, казалось, даже не заметил ничего…

– У… по… повелителя… не было оружия!.. – простонал умирающий. – Иначе… иначе бы он забрал с собой хоть кого-то… он был искусным воином прежде… Ищи! Ищи раненого, он убийца… Ищи… ищи… – Хрип его оборвался и смолк. Кахотеп медленно поднялся на ноги.

Нужно было как можно скорее сообщить обо всем царевичу Пентенефре.

Во дворце его уже поджидал начальник стражи Хет-хемб – и без того крайне неприятный человек, в первые месяцы непрерывно всячески задевавший Кахотепа, будто ему невыносим был сам вид темнокожего нубийца, верно тенью следующего за царевичем Пентенефре или – изредка – в одиночку по его поручениям. Быть может, так оно и было: у Хет-хемба была репутация человека, даже к собственным соотечественникам относящегося глубоко пренебрежительно, не говоря уже о чужеземных пленниках и бывших рабах вроде Кахотепа. Со временем глава меджаев вынужден был прекратить явные нападки – нубиец не терял своего положения при царевиче, обзавелся достаточным весом среди прочих слуг и невольным опасливым уважением с их стороны – но до сих пор между ними сохранялось настороженное негласное противостояние.

В другое время Кахотеп непременно прошел бы своей дорогой, даже не обратив внимания на него; теперь же, оберегая ценную информацию, он постарался пройти мимо как можно незаметнее. Но Хет-хемб не был бы собой, если бы не вцепился в него сходу:

– Эй, ты! Его высочество царевич Пентенефре еще не возвратился к себе?

– Не знаю, господин, – сдержавшись, сухо ответил Кахотеп: конечно, он не собирался рассказывать о своей отлучке в город. Глава дворцовой стражи нехорошо прищурился:

– Как так вышло, что ты не рядом с ним в такой момент? Неужто прослышал, что поговаривают о нем…

– Кто поговаривает, господин? – глухо, сквозь зубы выговорил нубиец, теряя терпение: так часто случалось, когда в его присутствии кто-то непочтительно отзывался о Пентенефре. Спокойствие, напомнил он себе: во что бы то ни стало нужно молчать и не ввязываться в споры.

Хет-хемб разочарованно воззрился на него – явно он ожидал более бурной реакции на плохо скрытый намек.

– Ладно, довольно, – буркнул он наконец. – Проваливай, что встал у меня на пути?

Кахотеп повиновался, стиснув зубы; когда он проходил мимо, Хет-хемб неожиданно двинулся навстречу, с силой толкнув плечом – они были одного роста, так что удар вышел довольно сильным. Нубиец обернулся, окончательно потеряв терпение – но возмущенный возглас застыл у него на губах.

По какому-то старому обычаю своей семьи – он был родом из земель, лежащих к западу от Та-Кемет – или же из собственной непонятной прихоти, но в правом ухе Хет-хемб всегда носил затейливую золотую серьгу в виде цветка лотоса; в любое время дня и ночи это нелегкое украшение было при нем, словно глава меджаев вовсе не снимал его. Однако сегодня серьги на месте не было, а сама мочка уха – туго замотана полосой чистой ткани, какой обыкновенно бинтовали свежие раны.

Слова умирающего старика мгновенно встали в его памяти. Кахотеп остановился, как вкопанный, забыв о ярости: он знал, что Хет-хемб безоговорочно предан советнику Та, и теперь страшился случайным взглядом или жестом выдать себя.

– Что встал? Смотри, куда идешь! – грубо бросил начальник дворцовой стражи, и нубиец, вздрогнув, медленно опустил взгляд.

– Прошу прощения, господин. Я споткнулся, – бесцветно пробормотал он сквозь зубы, поклонился и, отвернувшись, поспешил прочь: скорее отыскать царевича Пентенефре, рассказать ему обо всем!

Но добраться до нужных покоев он не успел: еще на подходе, заворачивая в просторный коридор, услышал какой-то подозрительный шорох и мгновенно насторожился. Стражи поблизости не было: в этой части дворца, где располагался гарем фараона, всегда дежурили евнухи – но их шаркающую, семеняще-торопливую поступь Кахотеп давно научился отличать от бесшумного, лишь изредка выдаваемого лязгом оружия шага стражников, в прошлом умелых и бесстрашных воинов: только лучшим из лучших дозволялось охранять священную особу владыки Та-Кемет и его дворец.

Вот только звук, который чуткое, как у дикого зверя, ухо нубийца уловило на грани слышимости, не был издан ни воином, ни евнухом, ни иным обитателем дворца: то был мягкий шорох сандалий по каменным плитам пола, тотчас стихший полностью. Кахотеп стиснул зубы: неужели наемный убийца, лишивший жизни старика, пришел и за ним? Смерти он не боялся – но прежде требовалось любой ценой предупредить господина Пентенефре, что против него плетется заговор…

Последняя мысль мелькнула молнией и тотчас погасла – шорох раздался прямо позади Кахотепа. Тот развернулся стремительно, уворачиваясь от возможного удара и метя крепким кулаком в чужое горло; однако следом за тем что-то тяжелое легко и аккуратно со спины опустилось ему на затылок. Нубиец зашатался и рухнул на пол, как подкошенный. Последнее, что он успел почувствовать – это то, как его, будто куль с мукой, подхватили и поволокли куда-то прочь; затем свет погас окончательно – Кахотеп потерял сознание.

 

***

Наступало время вечерней молитвы, однако верховной жрицы в храме Нейт все еще не было видно. Все знали, что она затворилась в святилище и пребывала там в тишине, наедине с их общей божественной покровительницей – как делала обычно в трудные для всех моменты, и потому никто не осмеливался потревожить ее при этом.

В ту минуту, когда златотканые носилки остановились перед вратами, никто еще не ожидал дурного. Царевна Дуатентипет, бледная, со слегка неровно нанесенной на лицо краской – словно глаза ей подводили после долгого плача или же в спешке – не дожидаясь ничьих приветствий, сразу же прошла внутрь и тихим, но решительным голосом потребовала позвать к ней Нейтикерт. Кто-то из младших жриц все же посмел заикнуться, скорее из человеческих чувств, нежели религиозного рвения, что это невозможно; всегда прежде спокойная и кроткая царевна побледнела еще больше, обратив на ту полный едва сдерживаемой ярости взгляд, и хотела сказать нечто, по всей видимости, крайне резкое. Но жрица Нейтикерт уже появилась между своими сестрами в служении богам – появилась, как всегда, словно из ниоткуда, отпуская всех лишних единственным взмахом ладони.

– Зачем ее высочество пожелала видеть меня? – нисколько не смутившись гневом своей царственной посетительницы, вежливо и предельно сухо осведомилась она. Будь Дуатентипет немного старше или чуть менее взволнованна, один этот тон, несомненно, подействовал бы на нее отрезвляюще – прежде жрица Нейт всегда была в разы любезнее, и такая перемена в ее поведении не сулила добра. Но теперь царевне это было, казалось, безразлично: неуступчиво поджав губы, она с вызовом смотрела на ненавистную соперницу:

– Мой брат был здесь сегодня? Отвечай немедленно, это очень важно!

– Я не понимаю, что ваше высочество хочет сказать, – без малейших колебаний отрезала Нейтикерт, тем не менее, зорко впиваясь в ее лицо тотчас потемневшими глазами. Царевна шагнула ближе, не опуская взгляда:

– Я знаю, он приходил сюда! О чем вы с ним говорили? Вы… ты… Неужто он ради тебя?.. – при последних словах вид у нее стал почти безумный. Жрице Нейт прежде не раз доводилось видеть людей, лишенных рассудка, и они нисколько не пугали ее; но, очевидно, положение дел и впрямь было серьезное.

– Ваше высочество, постарайтесь успокоиться. Расскажите мне все по порядку, – начала она – и тотчас пожалела об этом. Должно быть, ее относительно ровный тон стал последней каплей, переполнившей чашу терпения царевны: та ответила едва ли не криком, не дав даже закончить фразу:

– Что ты наделала? Я знаю, ты околдовала его! Ты – ты, проклятая кобра, это ты его подговорила на все это! Пентенефре никогда, ни за что не пошел бы на такое сам…

Она повторяла еще что-то – отчаянно и бесполезно, с ненужными теперь, мешающими отголосками рыданий; этого Нейтикерт не любила намного больше, нежели неподвластное человеку сумасшествие. За время обучения, а затем и служения в храме она успела прекрасно осознать, сколь губительны бывают неподвластные разуму чувства, а потому смогла почти полностью подавить их в самой себе. Заходившуюся от бессилия и ужаса криком Дуатентипет она не могла понять: дело явно было плохо, а та все никак не могла совладать с собой и сказать ясно, что произошло. Стиснув зубы, она протянула руку, желая дотронуться до плеча девушки – многим, приходившим к Нейт за советами и утешением, подобное помогало начать говорить – но царевна отпрянула столь резко, будто увидев перед собой ядовитую змею, готовую ужалить:

– Не подходи ко мне! Колдунья, колдунья! Это ты погубила моего брата!.. – она явно хотела сказать что-то еще – наверняка намного больше, чем успела произнести за все это время, что Нейтикерт пыталась выжать из нее хоть какие-то сведения – но именно в эту минуту вбежал один из младших жрецов, сопровождаемый вестником от храма Птаха, одного из самых почитаемых в столице – и по выражению их лиц, одинаково бледных и растерянных, женщина поняла почти все.

– Госпожа! – жрец, едва войдя, тотчас простерся ниц; его спутник, оглядевшись, будто загнанное животное, последовал его примеру. – Госпожа, дурные вести из дворца: новый верховный сановник Та в отсутствие его величества, да будет он жив, невредим и здоров, приказал схватить царевича Пентенефре и бросить в темницу!

Рейтинг@Mail.ru