– Я Назар…
Собственный голос показался ему тонким и жалким. Генерал взглянул на него пристально, кивнул – и тотчас солдат, оказавшийся позади Назара, снял с него через голову рубашку.
Оставшись в чём мать родила, Назар совсем оробел. Сотни глаз смотрели словно на него одного, с жалостью, прощаясь навеки; он почувствовал себя осужденным, приведенным на казнь. Солдат подтолкнул его к лекарю, который, нимало не стесняясь, принялся его осматривать, даже рот велел открыть, показать зубы и высунуть язык – точно лошадь покупал на ярмарке.
– Всем ли здоров?
– Здароу, – тихо отвечал Назар со своим белорусским выговором. Он уже понял, что тяжкий жребий выпал ему.
Его подвели под меру – два аршина, четыре вершка и пять осьмых[3]. «Лоб!» – коротко приказал губернатор. Цирюльник состриг ему волосы надо лбом; Назар боялся теперь взглянуть на себя в зеркало, чтоб не расплакаться при всех. Не поднимая глаз, он делал, что ему велели: снова оделся, вышел в соседнюю комнату, где сидели забритые раньше него; у дверей стояли караульные солдаты. Потом всех вывели на большой двор. Там были два столика, покрытые скатертями: возле одного стоял православный поп, возле другого – ксендз и тут же унтер-офицер с реестром. Подойдя в свою очередь к попу, Назар повторил подсказанные ему унтер-офицером слова присяги: «Я, Назар Иванов Василенко, обещаюсь и клянусь Всемогущим Богом, пред Святым Евангелием, в том, что хочу и должен верно и нелицемерно служить Его Императорскому Величеству Александру Павловичу, Самодержцу Всероссийскому, своему истинному и природному Всемилостивейшему Великому Государю, не щадя живота своего, до последней капли крови…» Поп дал ему поцеловать крест, который держал в руке; унтер-офицер вызвал следующего.
За оградой толпились родственники рекрутов. Высмотрев брата Игната, Назар крикнул ему, чтобы поезжал за матушкой и привез ее сюда. Уже смеркалось; Игнат, работая локтями, пробирался сквозь толпу и быстро скрылся из глаз, а в небе вновь показалась проклятая хвостатая звезда…
Матушка приехала на второй день, утром, когда во дворе была перекличка. После нее офицер приказал разойтись по квартирам; Назар тотчас подбежал к матушке, которая всё смотрела мимо него, не узнавая. Увидев, наконец, ахнула, всплеснула руками и залилась слезами…
Через несколько дней рекрутам было приказано собраться на плац-параде для отправки к месту назначения. Закинув за спину мешок со сшитыми матушкой холщовыми рубашками, Назар тщетно высматривал ее в толпе отцов, братьев, матерей и жен, голосивших, причитавших, благословлявших, обнимавших в последний раз своих родимых. Во рту у него пересохло, он вглядывался до боли в пестроту шапок, платков и армяков, ощупывал взглядом незнакомые лица, выискивая родное… Велели садиться на подводы. Назар сел, свесив ноги; подводы тронулись. Провожавшие шли и бежали следом. Парни с балалайками наяривали плясовые и орали песни, бабы голосили, отцы выкрикивали последние напутствия… Ни матушки, ни брата Василья не было среди них: должно быть, им вовремя не сказали об отправлении рекрутов. Назар всхлипывал, неотрывно глядя назад на дорогу; потом отвернулся, закрыл глаза и стал читать про себя молитву Богородице.
Большую часть рекрутов отправили в какое-то депо (что это такое, Назар не знал), а самых рослых, включая его, отвезли под караулом в Петербург. Ехали на почтовых через Псков и Лугу; в начале октября добрались до самой столицы и пересекли ее насквозь, вертя головами и всему дивясь, пока не оказались в широкой улице с двумя рядами низеньких каменных домов, помеченных странными крестами над входом – концы, как ласточкин хвост. Это были Смольные казармы; там переночевали, а поутру явились в Мраморный дворец на смотр к цесаревичу.
Несколько сотен будущих солдат выстроили в двух больших залах в три шеренги; Назар очутился в первой. В зал вошел невысокий человек в мундире с золотыми эполетами и шнурами, с крестами и звездами, все офицеры тотчас сняли шляпы, прижав их к боку локтем. Назар понял, что это и есть великий князь Константин. Приказав двум задним шеренгам отступить назад, он пошел вдоль передней, оглядывая каждого быстрым взглядом серых глаз из-под очень светлых бровей и вынося свой приговор. Волосы у него тоже были почти белые, нос короткий, рот маленький. «В армию», – бросил он, взглянув на Назара. Но едва тот сделал пару шагов и повернулся к нему спиной, как цесаревич схватил его сзади за плечо, остановил и переменил свое решение: «В гвардию».
Яркие люстры отражались в стеклах темных арочных окон и полированном мраморе колонн. Под высоким сводом величественно звучал хор мужских голосов; от торжественных звуков, излучавших мощь и жизненную силу, по телу пробегали мурашки. Пение струн и гуд духовых вплетались в голоса, усиливая впечатление. Когда раздался завершающий аккорд, слушатели восторженно зааплодировали. Дирижер, молодой человек лет двадцати пяти или чуть старше, с пушистыми русыми бакенбардами на полных щеках, повернулся к залу и поклонился. «Браво, Курпиньский!» – кричали ему офицеры, хлопая в ладоши.
Князь Юзеф Понятовский пожал руку молодому композитору и поблагодарил за доставленное удовольствие. Кантата была посвящена императору Наполеону, среди публики оказалось несколько офицеров, сражавшихся под его знаменами или недавно вернувшихся из Испании. Музыка пробудила в них еще свежие воспоминания; вокруг рассказчиков, дополнявших свои слова оживленными жестами, составились кружки внимательных слушательниц. В гостиных и залах звучала польская речь с редкими вкраплениями французской.
Варшава бурлила; отовсюду съезжалась молодежь, стремившаяся вступить в армию, хотя призыв и не был объявлен. По вечерам трактиры, кофейни и садики при них были ярко освещены и полны народу: говорили, спорили, обнимались, смеялись, пели патриотические песни… Мальчики слушали с пылающими щеками рассказы старших о восстании Костюшко, об Итальянском и Египетском походах Бонапарта, о сражениях под Пултуском и при Прейсиш-Эйлау, о недавней войне, а после освистывали на улицах мужчин в штатском. Подростки мечтали о мундире и грезили о подвигах, родители не могли остановить их своими запретами. Боевые офицеры из Литвы и Галиции тоже приезжали в Варшаву. Совсем недавно князь Юзеф получил письмо от референдария литовского Тышкевича, мужа своей сестры Терезы, которое ему передал Тадеуш Булгарин – двадцатилетний сын покойного комиссара Бенедикта Булгарина, желавший стать поручиком в уланском полку. Этих манило скорое повышение по службе. Рассказы земляков, вступивших в войска Варшавского герцогства два года назад и сражавшихся в прошлую кампанию, действовали на этих юношей подобно пению сирен: к примеру, товарищ Булгарина, Дембовский, имевший в России чин подпоручика, был принят в службу капитаном и произведен в подполковники на поле боя. Сам же Булгарин больше года воевал в Финляндии, но так и остался корнетом. В Варшаве ему могли предложить только чин поручика в пехотном полку, он отказался и уехал в Париж. Что же делать! Князь Юзеф должен считаться с интересами поляков. На офицерские вакансии претендуют больше пятисот унтер-офицеров из дворян, из Польской гвардии Наполеона тоже присылают списки кандидатов. Офицеры, раненные в Испании и вернувшиеся на родину, не стремятся назад, залечив свои раны, предпочитая проливать кровь за свою Отчизну. Война неизбежна; Наполеон сдержит свое обещание и поведет поляков отвоевывать отнятые у них земли.
Как только это случится, Отчизна призовет к себе своих сыновей, где бы они ни находились: в Париже, как Евстахий Сангушко, в Литве, как Ромуальд Гедройц, или в России. Не испугавшись угроз царя, князь Доминик Радзивилл покинул Несвиж и на свои деньги создал 8-й уланский полк. Конечно, он имеет лишь самые общие понятия о военном деле, но важен настрой, порыв, самопожертвование. К тому же рядом с князем будут стоять опытные и закаленные в боях командиры: сам Понятовский, Юзеф Зайончек, Стефан Грабовский. Да и Кароль Княжевич, командор ордена Почетного легиона, непременно примкнет к ним, как только войско выступит в поход.
Гости начинали разъезжаться; князь Юзеф учтиво прощался с каждым. У карет во дворе Замка дожидались слуги с факелами, пялившиеся на хвостатую звезду в темном небе: как будто побледнела… Окрики господ возвращали их с небес на землю.
Увы, Варшава не может претендовать на звание блестящей столицы: даже здесь, в самом сердце ее, улицы часто не мощены, сыры и грязны, к тому же плохо освещены, и у подъезда Народного театра, ресторанов и кофеен по вечерам дежурят мальчишки с фонарями, предлагая свои услуги господам, желающим вернуться домой, не подвернув ногу в рытвине и не искупавшись в луже. Что поделать, деньги уходят в первую очередь на армию. Зато театр каждый вечер полон: публика с равным восторгом встречает трагедии Шекспира и комедии Немцевича, а после отправляется в ресторан Шаво на Наполеоновской улице (бывшей Мёдовой) или к Пуаро на Длугой. Поляки умеют обернуть свои недостатки к своей же пользе: их переменчивый характер не позволяет им долго унывать и впадать в отчаяние, даже в несчастье они будут хохотать, а на смерть принарядятся. Они черпают силу в красоте. Вот почему князь Понятовский чернит свои волосы, скрывая седину, и возражает противникам чересчур роскошных мундиров: дух армии, выглядящей молодцевато, сломить не удастся.
Декабрь
«Сир, вы обладаете прекраснейшей монархией на земле, неужто вы беспрестанно будете раздвигать ее границы, чтобы оставить менее сильной руке, чем ваша, наследство в виде нескончаемой войны? История учит, что всемирной монархии быть не может. Остерегитесь слишком уверовать в ваш военный гений, чтобы не перейти через границы природы вопреки заветам мудрости».
Отдельные фразы из записки императору всплывали в памяти Фуше, пока он ехал из Ферьера в Париж. Наполеон назначил ему аудиенцию перед разводом караулов, это значит, что времени на обстоятельный разговор у них не будет. Бывший министр полиции просто вручит свою папку и откланяется. Но всё же лучше было бы найти несколько сильных и острых выражений, которые застряли бы в мозгу этого упрямого мула, побудив по-настоящему изучить записку, а не просто сунуть ее в ящик стола. Задача нелегкая. Обер-шталмейстер Коленкур, отозванный из Петербурга, где он больше двух лет был французским посланником, провел с Наполеоном больше пяти часов, пытаясь отговорить его от войны с Россией, – бесполезно. Император окружен льстецами и прихлебателями, которые говорят ему то, что он хочет слышать, а он принимает это за «мнение французов».
«Российская империя – Антей, которого можно победить, лишь задушив в своих объятиях. Ничто на свете не помешает вам перейти Неман и углубиться в леса Литвы, но переправиться через Двину будет потруднее, а до Петербурга всё еще останется сотня лье[4]. Вам придется выбирать между Петербургом и Москвой. В то время как вы будете давать сражения, половине вашей армии придется восстанавливать растянувшиеся и ненадежные коммуникации, перерезанные тучами казаков. Усталость, голод, нагота, суровость климата – как бы вам затем не пришлось сражаться между Эльбой и Рейном! Заклинаю вас именем Франции, вашей славой, во имя вашей и нашей безопасности: вложите меч в ножны, подумайте о Карле XII!»
Кстати, говорят, что Наполеон как раз много думает об этом шведском короле, разгромленном под Полтавой, и читает все книги о нём, Литве и России, какие только может найти. Вероятно, разбирает прошлые военные кампании, удачи и неудачи, прикидывает, как бы поступил он сам, и убеждает себя в том, что теперь всё иначе и он непременно победит. «Конечно, Карл XII не мог располагать, как вы, двумя третями континентальной Европы и армией в шестьсот тысяч человек, но и у царя Петра не было четырехсот тысяч солдат и пятидесяти тысяч казаков. Вы скажете, что у Петра была железная воля, а император Александр кроток, но не заблуждайтесь: мягкотелость не исключает твердости духа. И кроме того, против вас будет большинство русской знати, семья императора, фанатичный народ, закаленные в бою солдаты и интриги Сент-Джеймского кабинета. Неукротимый остров может поколебать верность ваших союзников. Ваши собственные подданные могут обвинить вас в безрассудных амбициях, малейшая неудача разрушит основание вашей империи».
Весной прошлого года Наполеон попытался установить контакт с английским кабинетом для заключения мира, помешав сделать то же самое Фуше. Провал переговоров (только по его вине!) он объяснил интригами министра, отправил его в отставку, выслал в Ферьер… Пока ему не пришло в голову что-нибудь еще, Фуше сам уехал в Италию и хотел укрыться в Америке, но оказалось, что он совершенно не переносит морских путешествий. Даже до Англии ему было бы не добраться. Пришлось вернуться и запереться в своем замке, держа под рукой надежное оружие – компрометирующие бумаги. Наполеон неохотно отказался от мысли об аресте Фуше и Талейрана (бывшего министра иностранных дел и агента на содержании у России), не желая лишний раз будоражить общественность: у каждого из его приближенных рыльце в пушку, внезапная расправа с двумя бывшими столпами его власти неизбежно встревожила бы высших чиновников, заставив опасаться за свое будущее и подтолкнув к неразумным поступкам. Фуше жил в Ферьере, не напоминая о себе, но продолжая собирать информацию, сопоставлять и анализировать. Франция стоит на пороге катастрофы, дольше молчать нельзя. Наполеон возомнил себя Александром Македонским; и успех, и неуспех его новой авантюры в равной мере пагубны для Франции. Последствия поражения понятны и так, но и победа обернется великой бедой, ведь он не остановится! Он просто не может остановиться! Он грезит о мировом господстве! А это значит, что он поведет армию дальше – в Турцию, Персию, Китай, Индию!
Лакей вел Фуше знакомым путем через анфиладу пышно обставленных комнат во дворце Тюильри. Вот и рабочий кабинет: раскладной письменный стол, заваленный книгами, папками, бумагами, картами, скатывавшимися оттуда на ковер цвета «испанский табак», красное бархатное кресло с позолоченными подлокотниками в виде львиных морд, большие напольные часы… Наполеон в конно-егерском мундире стоял у стола, заложив руку за борт жилета.
– А, вот и вы, герцог Отрантский! Я знаю, что вас ко мне привело.
– Знаете, сир? – эхом отозвался Фуше.
– Да, вы хотите представить мне записку.
– Но как…
– Давайте сюда, я прочту.
Фуше машинально подал ему папку. В голове вертелась только одна мысль: как он узнал, кто донес? За ним следят? Подозрительный и недоверчивый, Фуше жил в своем замке отшельником, заслонившись от внешнего мира тремя кордонами из слуг. Неужели кого-то из них подкупили?
– Впрочем, мне известно, что война в России вам так же не по душе, как и война в Испании, – сказал Наполеон, небрежно бросив папку на стол.
Фуше очнулся, вспомнив, зачем он здесь.
– Сир, я не думаю, что можно без опаски сражаться одновременно за Пиренеями и за Неманом; желание упрочить навсегда могущество вашего величества придает мне мужества, чтобы представить кое-какие соображения по поводу нынешнего кризиса.
– Нет никакого кризиса, – резко оборвал его Наполеон. – Вы не можете судить ни о моем положении, ни о всей Европе. После моей женитьбы там решили, что лев задремал – пусть посмотрят, дремлет ли он. Испания падет, как только я уничтожу английское влияние в Санкт-Петербурге; мне было нужно восемьсот тысяч человек, и они у меня есть; я волоку за собой всю Европу. Европа – старая потасканная шлюха; с восемью сотнями тысяч солдат я сделаю с ней всё, что пожелаю. Разве вы не говорили мне раньше, что для гения нет ничего невозможного? Так вот, через шесть-восемь месяцев вы увидите, на что способны обширнейшие комбинации вкупе с силой, способной их воплотить. Я сверяюсь со мнением армии и народа, а не с вашим, господа: вы слишком богаты и беспокоитесь за меня лишь потому, что опасаетесь разгрома. Будьте покойны, смотрите на войну в России как на победу здравого смысла, истинных выгод, покоя и всеобщей безопасности.
Фуше сделал протестующий жест, пытаясь возразить, Наполеон остановил его, выставив вперед ладонь.
– Разве вы сами не побуждали меня в своё время идти вперед? А теперь осуждаете и хотите сделать из меня доброго короля? – Император стал в позу, как на портретах, и заговорил, точно на дипломатическом приеме: – Моя судьба еще не свершилась, я хочу закончить начатое. Нам нужен европейский кодекс, европейский кассационный суд, единая монета, единая система мер и весов, единые законы; я должен превратить все народы Европы в один народ и сделать Париж столицей мира. Вот, господин герцог, единственная развязка, которая мне подходит.
Сбитый с толку, Фуше отчаянно пытался собраться с мыслями и всё же повернуть разговор в другое русло, однако Наполеон не дал ему сказать и слова:
– Сегодня вы мне плохой слуга, потому что вы себе воображаете, будто всё может перемениться, но не пройдет и года, как вы станете служить мне с тем же усердием и рвением, как во времена Маренго и Аустерлица. Прощайте, господин герцог; не стройте из себя опального или фрондера и побольше доверяйте мне.
Сняв с лица маску суровости, Наполеон придал ему милостивое выражение, хотя глаза его не улыбались. Аудиенция была окончена. Фуше низко поклонился и стал пятиться к дверям; император повернулся к нему спиной еще прежде, чем он вышел.
«Напрасно поляков пытаются представить Вашему Императорскому Величеству беспокойной нацией, стремящейся сбросить иго России и неуправляемой. От метода, который употребят к управлению ими, зависит вся выгода, какую можно будет из этого извлечь. Напрасно порочат репутацию талантливых людей, называя их прямой и неизменный характер бунтовщичеством и непокорностью. Эти люди за тысячу верст от столицы кажутся беспокойными и опасными, но все они одержимы лишь одним недугом – желанием носить имя поляка и, призванные Вашим Императорским Величеством, станут первыми орудиями Вашей славы и самыми верными из подданных. Верите ли Вы, государь, что жители Варшавского герцогства и те из Ваших польских подданных, что вздыхают о Польше, любят лично Наполеона? Конечно нет, у них нет причин испытывать к нему чувства любви и признательности, но он ласкает их надежды, и они видят в нем возродителя их Отечества. Оберните же его оружие против него – и Вы увидите, как укрепятся привязанность и восторг, внушаемые Вашими личными качествами».
Александр отложил бумагу и поморщился. Целый год сенатор Михал Огинский донимает его своим прожектом – созданием Великого княжества Литовского из Литвы, Белоруссии и трех украинских областей в противовес Великому герцогству Варшавскому. Князь Адам Чарторыйский пишет из Парижа, что тамошние поляки не доверяют Огинскому, считая его непостоянным и неглубоким человеком. Дипломат на службе польского короля, великий подскарбий литовский, командир летучего отряда в армии Костюшко, связной польского правительства в изгнании, известный музыкант и композитор, наконец, русский сенатор – Огинский считает, что разбирается и в политике, и в финансах, и в военном деле, однако ему свойствен порок всех удачливых людей: он думает, что своими успехами обязан собственным талантам, а не стечению обстоятельств. Вообразив себя сведущим в областях, о которых имеет лишь самое поверхностное представление, он берется давать советы. Как будто, если бы всё было так просто, легких решений не нашли прежде него! Князь Адам тоже мечтает о возрождении Польши, но не позволяет увлечь себя химерам. Даже если российский император вместо обещаний (как Наполеон) предоставит варшавцам гарантии этого возрождения, они вряд ли отрекутся от идола, на которого молились так долго: «Дух зла, всегда готовый разрушать комбинации, слишком счастливые для человечества, расстроит и эту». Правдиво и честно.
Допустим, Огинский прав в том, что в Литве Наполеона не считают мессией, как в Варшаве. Его прихода могут даже опасаться, ведь император французов, в молодости бывший якобинцем, несет завоеванным им народам «свободу», отменяя везде крепостное право и средневековые традиции. В самом Варшавском герцогстве навязанный им Кодекс наделал большой переполох, особенно в том, что касалось собственности, браков и наследства. Но заигрывать со шляхтой, поощряя их надежды на национальное возрождение? Множество земель в Белоруссии были розданы в награду русским помещикам и генералам. Волынь и Киевщина вряд ли пожелают именоваться Литвой. И князь Огинский совсем не думает о том, как отнесутся в России к созданию нового национального княжества, да еще и со своей конституцией. Сохранение самоуправления и коренных законов в Финляндии после ее недавнего присоединения и так уже вызвало ропот. Даже Наполеон все новые земли, присоединяемые к своей Империи, обращает во французские департаменты…
Литва кишит французскими шпионами. Их выявляют десятками, но сколько их было и что им удалось разузнать? Правда, один виленский дворянин признался сам, что его хотели сделать неприятельским агентом, и согласился работать на русскую разведку. Через него Санглен сумел подсунуть французам фальшивые печатные карты западных областей Российской империи, но по одному человеку нельзя судить обо всей нации. Война назревает и непременно разразится в будущем году. Войска уже стянуты к границе. Прощаясь с Коленкуром, Александр твердо заявил ему, что Неман переходить не станет, но если Наполеон форсирует сей Рубикон, его встретит народ, готовый сражаться до последнего. Рекруты, лошади и провиант для армии – вот какая любовь нужна сейчас российскому императору от литвинов. Если они отдадут всё это ему, Наполеону уже ничего не останется. Обещать им можно всё, что угодно, с той оговоркой, что исполнено это будет после победы. Придвинув к себе последний лист записки Огинского, царь написал внизу по-французски:
«Теперь уж нечего думать об административных мерах и об организации наших восьми губерний, надо позаботиться об усилении средств к защите. Поэтому прошу вас объяснить мне виды ваши относительно военных средств, которые соотечественники ваши в подвластных мне губерниях могут теперь предоставить в мое распоряжение».
1812 год
Февраль
К несуразному зданию театра Казасси то и дело подъезжали сани и экипажи, высаживая седоков. Давали «Димитрия Донского» – трагедию Озерова, пользовавшуюся неизменным успехом уже пять лет подряд. С тех пор как год назад сгорел Каменный театр, все спектакли шли здесь, и каждый вечер деревянный театр набивался под завязку. Студенты, чиновники средней руки, купчики, финансисты, помещики, проводившие зиму в Петербурге, заядлые театралы – публика подбиралась самая пестрая, невзыскательная и благодарная.
Прапорщик Литовского лейб-гвардии полка Павел Пестель уже один раз видел «Димитрия Донского»; к радостному возбуждению от свободного вечера и морозной погоды добавилось предвкушение восторга, который он, как и все прочие зрители, испытывал от игры знаменитого Яковлева и от стихов, которые тот декламировал своим могучим голосом. «Буря и натиск» Фридриха Клингера, главноуправляющего Пажеским корпусом, не шла ни в какое сравнение с этой пьесой!
Не вовремя явившись, мысль о Клингере заставила Павла дернуть щекой. Чопорный немец, считавший русских существами низшего порядка, стал одним из врагов, которых Пестель сумел себе нажить за полтора года пребывания в Пажеском корпусе. В его глазах сын сибирского губернатора был выскочкой, наглецом и вольнодумцем, которому еще рано становиться офицером. Наспех усвоенные знания не могут быть прочными, уверял он государя, после того как Пестель набрал 1303 балла из 1360 возможных: сто по курсу дипломации и политики, восемьдесят пять по долговременной фортификации, сорок по полевой фортификации, почти отличный результат по атаке и обороне крепостей, артиллерии, черчению планов, тридцать из сорока по тактике, и даже экзамен по фрунтовой службе, впервые включенный в программу, он сдал хорошо, причем самому императору. А знанием языков и связным представлением об истории он был обязан исключительно домашним учителям и трем годам учебы в Дрездене; шалопаи-пажи, помыкавшие робкими и бездарными преподавателями, впустую тратили время, отведенное на эти уроки. Государь сам вручил Павлу шпагу, слегка коснувшись рукой его щеки, когда он преклонил перед ним колено. Вспомнив об этом, Пестель украдкой взглянул на новенькое блестящее кольцо на левой руке, с цифрами «1» (место, занятое им на экзаменах) и «1811». Внутри была выгравирована надпись: «Ты будешь тверд, как сталь, и чист, как золото». Как театрально… Совершенно в масонском духе…
Юноша занял свое место в креслах. Трижды прозвонил колокольчик. Занавес раздвинулся; на сцене появился шатер великого князя Московского.
За сценой военного совета зрители следили, затаив дыхание. Татарский посол пугал русских нашествием девяти орд семидесяти князей, которое Мамай согласен остановить взамен дани, но Димитрий предпочитал позорному миру смерть в бою.
Вы видели, князья, татарскую гордыню.
России миру нет, доколь ее в пустыню
Свирепостью своей враги не превратят,
Иль к рабству приучив, сердец не развратят,
И не введут меж нас свои злочестны нравы.
От нашей храбрости нам должно ждать управы,
В крови врагов омыть прошедших лет позор
И начертать мечом свободы договор.
Тогда поистине достойными отцами
Мы будем россиян, освобожденных нами.
Зал взорвался аплодисментами.
Все актеры были хороши: и Мочалов в роли князя Тверского, и Екатерина Семенова в образе княжны Ксении, но Алексей Яковлев воистину царил на сцене, полностью преображаясь в московского князя, обуреваемого страстями: любовью к милой и к отечеству, жаждой отомстить врагам и отстоять свободу – своей земли и своей возлюбленной, которую отец хотел против воли сделать женой другого. Конфликт между Димитрием и князьями был выписан мастерски: влюбленный князь сетовал на «нравы, которы делают тиранов из отцов и вводят их детей в роптание рабов», но его непокорность и желание настоять на своем пугала князей больше Мамаевых орд:
Что пользы или нужды,
Что ты с отечества сорвешь оковы чужды
И цепи новы дашь?..
Неужто бунтарь, умеющий мыслить свободно и не терпящий насилия над своей волей, непременно превратится в деспота, как только сам придет к власти? Пестель много размышлял над словами своего любимого преподавателя, Карла Федоровича Германа, о бесценной выгоде самодержавия для обширных и незрелых государств, делающих скорые успехи, повинуясь воле всемогущего монарха. Да, сильный духом, умный, справедливый человек творит благо, навязывая свою волю другим, но лишь потому, что он был вознесен на вершину благодаря своим заслугам, а не по праву рождения. Вот и бояре в конце концов признают превосходство Димитрия и склонятся пред его властью. Но если путь к вершине есть путь самосовершенствования, то пребывание на ней, похоже, развращает; оказавшись выше облаков, человек теряет связь с землей. У него кружится голова, а за этим неминуемо следует падение. Взять, например, Наполеона…
Однако Павел не успел додумать эту мысль, захваченный действием пьесы. Когда в финале израненный Димитрий, одержавший две победы – над врагом и над соперником, – вышел на авансцену и встал на колени, воздев руки к небесам, по всему телу юноши пробежала дрожь, а горло сжало спазмом.
Прославь и утверди, и возвеличь Россию!
Как прах земной, сотри врагов кичливу выю,
Чтоб с трепетом сказать иноплеменник мог:
Языки ведайте – велик Российский Бог! —
звучал проникновенный голос актера.
Едва он закончил, Пестель вскочил на ноги, бешено аплодируя.
– Фора! – неслось из неистовавшего партера и с балкона. Артисты выходили на поклон.
Шум рукоплесканий всё еще звенел в ушах, когда Павел очутился на большой площади перед театром. Подставив разгоряченное лицо ветру, он по детской привычке ловил ртом снежинки, которые падали из ночной черноты, кружась в неслышном вальсе. У выхода для артистов собралась порядочная толпа, тут же стояли три нанятых извозчика с запряженными тройкой санями. Вот толпа загомонила; Пестель посмотрел туда. Вышел Яковлев, его подняли и на руках отнесли в первые сани. Он встал в них, обернулся, снял шапку, картинно поклонился, разведя руки в стороны. Павел случайно встретился с ним взглядом. Одутловатое лицо немолодого уже актера показалось ему глубоко несчастным, он словно отправлялся на казнь. Но тотчас это выражение сменилось маской циничного равнодушия к собственной участи. Трагик воздел руку вверх и выкрикнул что-то удалое (похоже, он уже успел опрокинуть стаканчик в гримерке). Разразившись смехом, толпа принялась грузиться в сани. Лошади рванули с места, тройки унеслись в в темноту, исчезнув в мельтешении снега.
На улицах и набережных, примыкающих к площади перед дворцом Тюильри, образовалась страшная толкучка из людей и экипажей. Некоторые дожидались в каретах по два часа, сидя впотьмах, пока наконец часы не пробили десять и для экипажей не открыли решетку. Дамы в декольтированных платьях из тюля и ажурного атласа, украшенных гирляндами искусственных цветов, поднимались по мраморной лестнице, блистая бриллиантовыми колье и драгоценными камнями в волосах.
Театральный зал превратили в бальный; напротив оркестра установили помост для императора и его семьи. Камергеры проверяли пригласительные билеты, указывая дамам места на четырех рядах банкеток, расставленных вдоль стен. Не представленные ко двору не имели права участвовать в танцах, их отсылали в ложи – увы, не рассчитанные на полторы тысячи человек.
В одиннадцать часов гудение в зале смолкло, как по волшебству: появился император. Он был в красном фраке с золотым шитьем, белых штанах до колен и таких же чулках, с бархатной круглой шапочкой на голове; с ним под руку шла императрица в белом платье с широкой серебряной каймой, поверх которой были прикреплены букеты из розовых роз и бриллиантовых колосьев. Бал начался.
По своему обыкновению, Наполеон обходил ряды гостей, беседуя с некоторыми из них о делах, пока Мария-Луиза танцевала контрданс с маршалом Бертье. Голландская королева Гортензия де Богарне составила пару с гофмаршалом Дюроком, супруга маршала Даву – с генералом Нансути. Посвященные обменялись понимающими взглядами: согласно этикету, установленному самим императором, в третьей паре кавалером должен быть обер-шталмейстер; замена Коленкура могла означать лишь одно: Наполеон им недоволен, это опала. В числе приглашенных был русский посланник князь Куракин; Наполеон прошел мимо него, не удостоив ни слова, ни взгляда.