После контрданса началась кадриль, для которой младшая сестра Наполеона, Каролина Мюрат, королева Неаполитанская, отобрала самых хорошеньких фрейлин и самых ловких придворных танцоров, опередив королеву Гортензию (хозяйку следующего бала). Балетмейстер Депрео, ставивший еще королевские балеты в Версале, измучил всех репетициями, задумав чересчур сложный сюжет. Сначала в зал вошли двенадцать мужчин в бело-синих костюмах; надетые на них бочонки непонятного предназначения вызвали смешки, хотя по сюжету танцоры изображали созвездие. Но тут явилась богиня Ирида с роскошной копной светлых волос поверх радужной шали – прелестная шестнадцатилетняя графиня Легран (жена пятидесятилетнего старика). На дебютантку воззрились с любопытством, перешедшим в восхищение, когда она исполнила свое соло с уверенностью и изяществом. Следом вышли Тибрские нимфы в платьях из белого муслина, расшитыми по подолу золотыми дубовыми листьями, с камышовыми венками и вплетенными в косы цветами. Их преследовал очаровательный белокурый Зефир (гусарский капитан и ординарец императора). Далее настал черед Полины Боргезе, еще одной сестры императора, являвшей собой Италию. На ней был римский золоченый шлем с поднятым забралом и страусовыми перьями, в руках она держала чешуйчатый золотой щит и небольшое копье. Муслиновая туника почти не скрывала точеную фигуру с пленительными формами; браслеты на руках и золоченые ремни на пурпурных сандалиях были украшены лучшими камеями из коллекции князей Боргезе. Полина предавалась отчаянию, жестами умоляя о помощи. Нимфа Эгерия (госпожа де Ноайль) показала ей в волшебном зеркале уготованную ей блестящую судьбу, и отчаяние сменилось надеждой. Под воинственную музыку в танец вступили гении Победы, Торговли, Земледелия и Искусств, объявив о приходе Франции, то есть королевы Каролины. На ней тоже был шлем с перьями, сверкавший бриллиантами, гранатами и хризопразами величиной с пятифранковую монету, золотой щит с бирюзой, сапожки с бриллиантами, шитый золотом красный бархатный плащ поверх белой атласной туники. Италия и Франция скрестили копья. Внезапно музыка сменилась на нежно-небесную, возвестив выход Аполлона (одного из адъютантов Бертье), вокруг которого танцевали Часы – двадцать четыре придворные дамы, оттенки нарядов которых менялись от светлых к темным, знаменуя собой смену дня и ночи. Цифра на лбу указывала час; ночные танцовщицы были уже в возрасте; увидев старую графиню де Круи-Шанель под знаком «12», какой-то остряк заметил вслух, что ее время давно уже вышло. Аполлон, одетый в жуткое розовое трико, белые чулки и алый плащ, упорно пытался бренчать на лире, извлекая из нее нестройные звуки, и к тому же косил одним глазом. Зато Зефир порхал вокруг Часов, раздавая им цветы. Гении принесли парадную мантию и доспехи, в которые Каролина облачила Полину, подарив ей напоследок портрет коронованного младенца – Римского короля, сына Наполеона и Марии-Луизы. Чтобы принять его из рук Франции, Италия опустилась на колени, а Нимфы, Часы, Гении, Звезды, Ирида и Зефир пустились в пляс.
На этом кадриль завершилась, и бал продолжился как обычно. Полина сменила доспехи на тюлевое платье с зеленым бархатным корсажем, расшитым драгоценными камнями. Лакеи разносили прохладительные напитки для зрителей в ложах, не имевших права подойти к буфету. В половине второго ночи гостей угостили великолепным ужином; Коленкура на него не позвали. Император был весел, переходил от стола к столу, вспоминал далекую юность, Военное училище в Бриенне и скудные обеды… Час спустя императорская чета удалилась в свои покои.
Наутро Наполеон сурово отчитал Каролину:
– Где вы откопали такой сюжет для вашей кадрили? Чушь какая. Да, Италия покорилась Франции, но она недовольна этим. С чего вам в голову взбрело изобразить ее счастливой? Нелепая, смешная лесть! – Он обернулся к злорадствовавшей про себя Гортензии. – А вы? Тоже готовите какую-нибудь нелепицу? Предупреждаю: я не люблю комплиментов.
– Нет-нет, моя кадриль никак не связана ни с вами, ни с политикой, – поспешила заверить его падчерица.
– Вот и ладно. – Наполеон ходил взад-вперед по гостиной, не в силах успокоиться. – Ох уж эти женщины, с полком управиться проще!
Кадриль Гортензии состоялась через пять дней, в последний день карнавала. Столица веселилась напоследок перед началом Великого поста; в Опере, в театре Императрицы, в зимнем саду Тиволи, Цирке и Прадо шумели маскарады, в частных домах тоже танцевали. Однако ложи для зрителей в Тюильри вновь заполнились до предела. На сей раз бальному залу придали овальную форму и помоста возводить не стали: предполагалось, что члены императорской семьи в маскарадных костюмах смешаются с гостями. Мужчины облачились в домино разных цветов (кроме черного: его Наполеон запретил); дамы, напротив, блистали разнообразием своих нарядов. Сам император был в зеленом домино – точь-в-точь таком же, как у его свиты, чтобы его было трудно узнать. Пятидесятилетняя графиня Тышкевич нарядилась испанкой, надеясь пленить Талейрана – любовь всей своей жизни, ради которого она покинула мужа и родину.
Первая кадриль состояла из двадцати четырех танцовщиц в костюмах крестьянок из разных провинций Империи, от Корфу и Тосканы до берегов Эльбы и Рейна, включая исконные области Франции. Нормандка отличалась изяществом поз и благородной посадкой головы – в ней узнали императрицу; селянкой из Прованса оказалась Каролина. Самым красивым признали польский костюм герцогини де Кастильоне: юбка из золотисто-белого атласа, спенсер фиалкового цвета, отороченный песцом, и бархатная шапочка с золотым шитьем, к которой была прикреплена райская птица. Взявшись за руки, они промчались через весь зал под звуки фарандолы, в которой сплетались народные мотивы Гаскони и Оверни. Вторую кадриль вела Полина Боргезе: четыре дамы в неаполитанских костюмах, украшенных жемчугом, кораллами, золотом и серебром, исполнили тарантеллу под звуки мандолины, потряхивая бубнами и стуча кастаньетами. Но это всё были только закуски перед главным блюдом – кадрилью королевы Гортензии. Сюжет, почерпнутый у Мармонтеля, разворачивался в Перу в шестнадцатом веке. Десять перуанок щеголяли в коротких красно-синих газовых юбках с золотыми и серебряными полосами; на их груди сияло солнце, а на голове – диадема с красными перьями. Шестнадцать перуанцев в трико и газовой тунике носили те же украшения; каждый костюм обошелся в триста франков. Эти «дикари» окружили кастильского офицера Алонсо, отставшего от отряда Писарро в поисках пропавшего сына. Оставив женщин охранять пленника, мужчины отправились за луками и стрелами, чтобы убить его. Пока женщины исполняли боевую пляску, явился сын Алонсо (юный паж императора) и бросился к ногам отца. Его слезы смягчили сердца перуанок, однако мужчины уже натягивали тетивы своих луков. В этот момент послышались звуки торжественной процессии: явилась великая жрица Солнца (Гортензия) в бриллиантовом венце с перьями какаду; за нею шли другие жрицы в черных масках и муслиновых платьях с золотой бахромой. Пленникам объяснили танцем, что им даруют жизнь, если они станут поклоняться солнцу, на что оба с радостью согласились. Кадриль завершилась веселым хороводом.
– А, вот это лучше, гораздо лучше, чем у вас! – сказал Наполеон своей сестре. Каролина надулась.
Праздник продолжался. Императрица сменила свой наряд на греческий костюм с тюрбаном на голове и кинжалом на поясе; бриллианты покрывали ее с головы до ног. Толстая жена военного министра Кларка изображала Париж и держала в руке большой ключ. Польская патриотка Мария Валевская, родившая Наполеону сына, тоже была здесь – в скромном костюме краковской поселянки.
После ужина, который подали в голубом фойе с большими зеркалами, гости стали разъезжаться. Доступ к дворцу был разрешен только для придворных экипажей, поэтому зрителям из лож пришлось идти пешком до площади Карусели под проливным дождем, низвергавшимся с черного неба на дорогие шляпы, плащи и накидки, разливая коварные лужи под легкие туфельки.
«Сир, к нам только что поступили известия о том, что дивизия под командованием маршала Даву в ночь на 27 января захватила шведскую Померанию, продолжила свое движение, вступила в столицу герцогства и овладела островом Рюген. Король ждет от Вашего Величества объяснения причин, побудивших Вас действовать вразрез с существующими договорами».
Написав последнюю фразу, Бернадот невольно подумал о том, что король, конечно же, ничего не ждет и вряд ли даже понимает, что случилось: он совершенно впал в детство. Хотя наследный принц и объявил после возвращения двора в Стокгольм из Дроттнингхольма, что передает бразды правления его величеству Карлу XIII, по сути, его регентство продолжается. Именно Карл Юхан послал генерала Энгельбрехта в Штральзунд, требуя объяснений, но вместо ответа на его письмо Даву отправил местных шведских чиновников в гамбургскую тюрьму, заменив их французами. Черт знает что! В какие игры с ним играет Бонапарт?
«Беспричинное оскорбление, нанесенное Швеции, болезненно ощущается ее народом, а мною – вдвойне, сир, поскольку мне выпала честь защищать ее, – продолжал писать Бернадот. – Я способствовал торжеству Франции, всегда желал ей счастья и уважения, но мне никогда и в мысли не приходило пожертвовать интересами, честью и независимостью моего приемного отечества. Не завидуя Вашей славе и могуществу, сир, я не желаю считаться Вашим вассалом».
Наполеон грозил отнять Померанию еще больше года назад, и Швеции пришлось объявить войну Англии. Конечно, эта война существовала только на бумаге; Штральзунд и Рюген по-прежнему использовали для торговли (вернее, контрабанды), но Бернадот еще тогда растолковал Бонапарту, что поступить иначе значило бы обречь Швецию на голод и нищету, лишив Францию надежного союзника. Шведы оказали высокое доверие маршалу французской Империи, избрав его своим наследным принцем, и он докажет всем, что они не ошиблись в выборе.
«Ваше Величество повелевает большею частью Европы, но Ваша власть не простирается до страны, призвавшей меня. Мои устремления сводятся к ее защите – вот участь, уготованная мне Провидением. Воздействие вторжения чревато непредсказуемыми последствиями. Хотя я не Кориолан и не командую вольсками, я достаточно хорошего мнения о шведах, сир, чтобы уверить Вас, что они способны на всё, чтобы отомстить за оскорбление и сохранить права, которые важны для них не меньше самого их существования».
Наполеон твердит об интересах Франции, но думает только о себе. Бернадот понял это еще двадцать лет назад, во время войн во имя Революции: истинные республиканцы стремились к свободе и равенству для всех, а Бонапарт – к власти для себя. Он говорил, что служит Республике, а сам потешался над нею. Теперь он говорит, что служит Франции…
Бернадот покажет ему, что значит служить своей стране. Он прекрасно знает, что, призывая его сюда, многие надеялись вернуть с его помощью Финляндию, отнятую Россией, думая, что за его спиной стоит могущественный император французов. (Они заблуждались: избрание Бернадота стало для Наполеона неприятной неожиданностью.) Наполеон собирается воевать с Александром; он будет сулить шведам, как полякам, подачки за помощь, одновременно отбирая у них свободу и заставляя плясать под свою дуду. Так вот, этому не бывать! Финляндия. Что Финляндия? Она слишком нужна России. Даже если ее удастся вернуть, в будущем царь непременно отвоюет ее обратно. Собирать войска, строить корабли, вверяться коварной стихии? Не лучше ли захватить не менее обширную страну, которая не отделена от Швеции водой, – Норвегию? Это владение Дании, а шведы ненавидят датчан. Дания под пятой у Бонапарта, сама она не сможет оказать сопротивления, а император слишком занят сейчас, чтобы отвлекаться… Да, именно так! Бонапарт угрозами вынудил прусского короля заключить с ним военный союз, изменив клятве в верности, данной Александру; Бернадот уравновесит эту ситуацию, пообещав свою помощь царю. Например, отправить войска в Германию, если шведам позволят захватить Норвегию.
Закончив письмо к Наполеону, Бернадот отдал его секретарю, чтобы зашифровать и отправить, а сам написал записочку к графу Карлу Лёвенгельму, прося его явиться для беседы. Лёвенгельм сражался в Норвегии и на Аландских островах, если он одобрит план наследного принца… то его и следует послать в Петербург для переговоров о заключении наступательного союза.
Чернышев вытер платком вспотевшее лицо и бросил в огонь новую пачку бумаг. Желтые зубы пламени обкусывали края, прогрызали середину, листы извивались в безмолвном крике, чернея и рассыпаясь. Нанесенные тушью линии чертежей, впрочем, по-прежнему были отчетливо видны; Саша разбил их кочергой.
Вернувшись с отпускной аудиенции у императора, он сел у камина прямо на пол, вытряхнув на ковер содержимое ящиков стола и разных тайников. С собой он сможет взять только самое ценное, то есть свежее, всё остальное – в огонь. Копии топографических карт, чертежи крепостей и укреплений, рецепт приготовления пороха нового состава, рисунки оружейных замко́в и транспортных повозок, письма от Карла Юстуса Грюнера – начальника прусской Высшей полиции, сводные данные по численности и составу французских армий, добытые для него Мишелем из военного ведомства, записочки от Полины и Каролины… Завтра утром он уедет в Петербург и, скорее всего, больше не вернется в Париж, нужно замести все следы. Бонапарт не подал виду, будто в чём-то его подозревает, но он прекрасный актер. Возвращаясь из Тюильри, Саша специально велел кучеру свернуть в боковую улицу, выскочил из экипажа и спрятался в подворотню; через пару минут мимо него проехал фиакр, которому пришлось сдавать назад, чтобы вписаться в поворот. За ним следят!.. Шифры полетели в огонь.
Во время аудиенции Наполеон вручил Чернышеву письмо к императору Александру, но, как обычно, не ограничился этим, а пустился в пространные рассуждения, которые флигель-адъютант должен был передать государю на словах. Снова сыпал упреками по поводу несоблюдения Россией континентальной системы, выставлял себя жертвой несправедливого отношения в деле о герцогстве Ольденбургском: он ведь предлагает компенсировать герцогу утрату этих владений!.. Саша знал, что князь Куракин считает разумным вступить в переговоры о компенсациях, чтобы выиграть время и оттянуть начало войны до тех пор, пока Россия не заключит мир с Турцией и не получит возможность перебросить войска к границам Варшавского герцогства. Наполеон, понятное дело, сможет оборвать их в любой момент, как только получит хоть малейший предлог начать войну, выставив себя оскорбленным. «Если судьбе будет угодно, чтобы две величайшие державы на земле ввязались в драку из-за дамских пустяков, я стану вести войну как галантный кавалер», – заявил он сегодня. Суесловие. Пасынок Бонапарта, Евгений де Богарне, уже ведет армию из Италии к Эльбе. В землях Рейнской конфедерации и Варшавском герцогстве готовятся к походу двести тысяч человек; завершается формирование еще девяти армейских корпусов; Австрия скоро подпишет договор, который заставит ее отправить к русской границе тридцать тысяч солдат; Пруссия добавит к ним еще двадцать тысяч…
Часы пробили четверть первого ночи. Голова болела, в глаза точно насыпали песок. Поспать немного перед отъездом? Саша заранее приказал Степану разбудить себя в половине пятого… Да, пожалуй. Чернышев поднялся, морщась от боли в затекшей спине и коленях.
Ворвавшись в раскрытую дверь, сквозняк взметнул пепел в погасшем камине. Обгорелый клочок бумаги с аккуратной буквой «М.» вылетел мотыльком из очага, порхая, опустился на пол и забился под краешек ковра.
Март
Под сводами бывшей церкви Спасителя, превращенной во время Революции в хлебный рынок, волновалась галдящая толпа, которая расшумелась еще пуще при виде двух жандармов, прокладывавших дорогу префекту Кальвадоса и мэру Кана. «Явились, не запылились!» – приветствовали их насмешливые голоса. Префект, мужчина лет сорока с мясистым лицом судейского чиновника и красным бантом ордена Почетного легиона в петлице, выставил вперед обе ладони, призывая к тишине.
– Граждане, успокойтесь! – заговорил он, как только шум стих достаточно, чтобы его могли услышать. – Вы действуете себе во вред! Затевая беспорядки, вы рискуете только ухудшить снабжение города! Поверьте… – Он приложил правую руку к сердцу. – Не в нашей власти снизить цены на хлеб…
– Ах вот как! – визгливо закричала одна из женщин. – На что нам тогда такая власть? У меня шестеро детей, в доме ни крошки хлеба и денег ни гроша – чем я их буду кормить? В приют мне отдать их, что ли? А самой пойти побираться?
Молодой парень в грязной куртке и деревянных башмаках, надетых, несмотря на холод, прямо на босу ногу, схватил мэра за шиворот и толкнул на мешок с зерном; тот повалился на пол, заслонив лицо руками.
– Вот, возьмите! – поспешно сказал женщине префект, достав из кармана серебряную монету в пять франков с профилем Наполеона в лавровом венке. – Возьмите и ступайте домой!
В ту же секунду к нему протянулись десятки рук. Префект похолодел. Денег при нем было совсем немного – не больше восемнадцати франков мелочью. Он вытряхнул их на ладонь из кошелька и бросил в толпу. Монеты со звоном упали на каменный пол, к ним тотчас бросились женщины и мужчины, наступая друг другу на руки, толкаясь и бранясь. С улицы послышался барабанный бой, вселивший в чиновников надежду на спасение. Они устремились к выходу, провожаемые свистом и улюлюканьем.
Подоспевший из замка полковник – высокий и крепкий старик, седой как лунь, – смог привести с собой только двадцать пять жандармов (остальные были заняты на рекрутском наборе), однако ружья, взятые наперевес, заставили толпу покинуть рынок, который тотчас заперли на замок. Начавшийся дождь не остудил разгоряченные головы: постояв некоторое время на площади, человек двести двинулись к реке, разбив по дороге окна в здании префектуры метко пущенными булыжниками. Жандармы издали наблюдали, как грабят мельницу Монтегю. Оставив позади себя разодранные мешки и месиво из втоптанной в грязь муки, в котором ползал избитый мельник (а вот не будет муку продавать за границу!), бунтовщики понесли свою добычу домой; город успокоился.
Префект, однако, боялся, что это затишье перед бурей. Послав нарочного в Шербур за подкреплением, он отправил по оптическому телеграфу сообщение в Париж министру внутренних дел. С утра следующего дня на улицах патрулировали солдаты, а еще через день в Кан вступила тысяча солдат Императорской гвардии во главе с генералом Дюронелем, адъютантом Наполеона.
По узким деревянным лестницам с канатными перилами застучали сапоги; из окон вырывались женские вопли; по площади Спасителя, клином упиравшейся во Дворец правосудия, волокли арестованных – ткачей, кружевниц, моряков, чесальщиц, поденщиков и прачек; среди них были и растрепанные седые старухи, и тощие подростки. Из тюрьмы их доставляли в Замок, где заседал военный трибунал из семи старших офицеров и писаря, созданный генералом Дюронелем. Император дал ему четкие инструкции: спуску никому не давать, чтобы впредь было неповадно.
Суд занял меньше суток. В девять часов утра из ворот замка вывели восемь человек: четырех мужчин и столько же женщин – и расстреляли у стены. Все они находились в злополучный день на хлебном рынке и были осуждены за подстрекательство к насилию, грабежу и разору. Еще восьмерых отправили на каторгу, десять приговорили к пяти годам тюрьмы, восемь человек отправили служить во флот, семнадцать поместили под надзор полиции, одиннадцать оправдали. Исполнив поручение императора, Дюронель покинул Кан: беспорядки вспыхнули не только там.
– Благословен Бог наш, всегда, ныне и присно, и вове-еки веко-ов…
До рассвета оставался еще час; морозец пощипывал за уши и холодил затылок; от церковного пения, раздававшегося в мглистых сумерках, по коже бегали мурашки. Назар Василенко, солдат 2-й гренадерской роты лейб-гвардии Литовского полка, левой рукой прижимал к груди свой кивер, а правой крестился, когда положено. В животе бурчало от тоскливой тревоги: выступаем в поход! Поп со служками шел вдоль строя, махая кропилом; Назар ощутил ледяные брызги на лице. «Господи, умилосердись над грешными нами, благослови и помоги нам!»
Фигура цесаревича Константина была хорошо видна в свете воткнутых в землю факелов. По окончании молебна полк прошел перед ним церемониальным маршем повзводно; Назар старался тянуть носок и не сгибать ногу в колене (спина еще помнила науку). «В добрый путь!» – говорил великий князь; в ответ гвардейцы гаркали: «Ура!»
С огромного Семеновского плаца выступили к Московской заставе. Одеться было велено по-походному; ранцы и ружья сложили на подводы, оставив на себе только амуницию: две портупеи, обхватывавшие грудь крест-накрест, с патронной сумой, тесаком и штыком в ножнах. Несмотря на ранний час, провожать полк в дальний путь явилось множество народу: не все молодые солдаты прибыли издалека; рядом с марширующими батальонами бежали отцы, пытаясь напоследок поцеловать сыновей или хотя бы благословить их крестным знамением, а позади тянулись городские экипажи, в которых сидели матери, жены и дети офицеров. Сердце Назара сжалось от печали: он-то идет на войну без материнского благословения… Чует ли матушкино сердце, где он сейчас? Думают ли о нём родные или уж позабыли, точно его и на свете нет?..
«17 марта, 8 часов вечера». Увидев мелкий, быстрый почерк государя, Михайло Михайлович Сперанский испытал неимоверное облегчение. Обычно его записки к императору с просьбой назначить время для доклада возвращались в тот же день, редко – на следующее утро, но со времени подачи записки, которую он держал сейчас в руках, прошло целых семь недель! К докладу накопилось множество бумаг, и одновременно в душе поселилась тревога: почему нет ответа? Государственный секретарь утешал себя тем, что государь занят приготовлениями к войне, важнее этого дела нет ничего, он получает тучи донесений и рапортов, которые надлежит осмыслить и обдумать, и допоздна засиживается с графом Аракчеевым, председателем Военного департамента; любая ошибка может стать роковой, надо набраться терпения и ждать… Порадовавшись тому, что оказался прав в своих предположениях, Сперанский еще раз просмотрел все бумаги, разложив их в логическом порядке.
В секретарской не было ни души, приемная перед кабинетом тоже была пуста. Часы пробили восемь; Сперанский постучался и вошел в двери. Государь сидел за столом, его лицо было светлым и приветливым; последние комочки беспокойства рассосались. Встав с правой стороны от государя (он был туговат на левое ухо), Михайло Михайлович заговорил о делах; Александр слушал его внимательно, одобрительно кивал или делал ободряющие замечания. Когда он в последний раз поставил свою подпись с пышным замысловатым росчерком, Сперанский собрал все бумаги обратно в папку и поклонился, ожидая приказания удалиться. Однако император не спешил отпускать его. Встав из-за стола, он сделал несколько шагов по кабинету, как будто обдумывая что-то или набираясь решимости, потом остановился, приняв величественную позу.
– Надобно мне объясниться с вами, Михайло Михайлович.
Его голос звучал совершенно спокойно, в нём не слышалось ни гнева, ни раздражения, ни досады, слова нанизывались одно на другое, точно бусины на нитку, составляя гладкие, правильные фразы, звучавшие неразделимым потоком. Самовластие государя не есть произвол: он принимает на себя великую ответственность пред Высшим судией, но также и перед подданными своими, вручившими ему судьбу свою. Долг христианский подразумевает кротость и всепрощение, но долг государев побуждает к строгости и справедливости. Есть вещи, которые можно исправить, а есть иные, не допускающие снисхождения. Не умаляя заслуг государственного секретаря на службе своему государю и отечеству, нельзя закрыть глаза на целых четыре его вины, грозящих самыми пагубными последствиями, особенно в нынешнее время, когда все силы следует собрать в единый кулак для отражения грозного неприятеля. Первая вина: Сперанский стремился к войне с Наполеоном, тогда как предотвращение кровопролития есть главная обязанность облеченных властью. Вторая вина: он вмешивался в дела дипломатические, до его ведения не относящиеся. Вот его собственноручное письмо, в котором он признается, что из любопытства читал депеши русского посланника в Дании. Третья вина: хотел изменить Сенат, учрежденный еще Петром Великим, разделив его на две части и тем самым умалив его важность, не говоря уж о больших издержках и трудностях, связанных с этой реформой. Наконец, четвертая вина: не пожелал примириться с министром полиции Балашовым, внося тем самым разлад в Государственный совет. Вот записка с отказом от встречи для примирения; доказательства неопровержимы. Всё вышеперечисленное не оставляет государю возможности и далее сохранять Сперанского при своей особе, но в качестве последней милости он дозволяет Михайле Михайловичу подать просьбу об увольнении от службы и лично представить ее завтра утром.
Кровь прилила к бледному, чуть удлиненному лицу Сперанского и гулко стучала в ушах. Он молча повернулся и пошел к выходу, однако у самых дверей спохватился: он же не простился с императором! Поза Александра утратила свою торжественность, теперь он стоял вполоборота, понурившись. Сделав несколько неуверенных шагов, Сперанский с поклоном пожелал ему доброй ночи. Внезапно государь вскинул голову, шагнул к нему и крепко обнял. Жесткий край стоячего воротника царапал щеку; Сперанский прижимал к боку папку с бумагами, не зная, куда деть вторую руку. «Имел я несчастье – отца лишился, а это – другое», – услышал он вдруг скорбный шепот. Объятия разжались, ровный голос произнес:
– Ступайте, Михайло Михайлович. Доброй ночи.
Пока карета ехала по набережной и Сергиевской улице, Сперанский размышлял о том, как вести себя завтра утром и что сказать государю. Он не собирался оправдываться; столь длительный разрыв во встречах с императором говорил сам за себя: царь всё обдумал, его решение бесповоротно, оставалось лишь поблагодарить его за доброту и попросить разрешения удалиться в свою деревню. И всё же нужно как-то исхитриться и вставить хоть пару слов о наиглавнейших делах и проектах…
Возле двухэтажного углового дома напротив Таврического сада карета остановилась. Выйдя из нее, Сперанский увидел стоявшую тут же кибитку; в душе вновь ворохнулось дурное предчувствие. Он вошел в переднюю и чуть не столкнулся там с частным приставом в светло-синем мундире, хотел потребовать объяснений – и услышал чужие голоса, доносившиеся из кабинета. Растерянный Лаврентий с подсвечником в руке хотел что-то сказать, но лишь бестолково разевал рот, хлопая себя другой рукой по ляжке; на лестнице стояла гувернантка дочери, англичанка, кутая в теплый платок свои острые плечи… Не раздеваясь, Сперанский прошел в кабинет.
На лице Балашова ясно читалось торжество; он сплющивал полные губы, чтобы они не растянулись в довольную улыбку. Рядом стоял крючконосый Санглен с круглой головой, облепленной неопрятными черными кудряшками.
– Господин Сперанский! – торжественно провозгласил министр полиции. – Я нахожусь здесь для того, чтобы объявить вам высочайшую волю: изъять у вас все бумаги для представления его величеству и препроводить вас нынче же в Нижний Новгород под караулом. Пристав и кибитка готовы; собирайтесь.
Стол, обычно оставляемый пустым, уже был завален бумагами, вынутыми из ящиков. Сбросив шубу на руки маячившему в дверях Лаврентию, Сперанский решительно подошел к секретеру, достал всё, что там было, переложил на стол, начал складывать бумаги без разбора в аккуратные пачки, заворачивать в оберточную бумагу и запечатывать сургучом. На каждом пакете он делал надпись: «Его Императорскому Величеству в собственные руки» и проставлял порядковый номер. Упаковав таким образом всё до последнего листочка, он вытребовал у Балашова расписку в получении, написал небольшое письмо дочери Лизаньке, отдал его гувернантке… Лаврентий уже надел шинель и держал в руках узел с вещами. Балашов и Санглен проводили опального царского любимца до кибитки; пристав сел на облучок; полозья заскрипели по булыжникам, проступившим из-под снега.
…Государь прогнал Сперанского!
Невероятная новость в несколько часов облетела столицу; в департаментах, канцеляриях, трактирах, кофейнях, гостиных говорили только об одном. Вы слышали? – Не может быть! Да полно, верные ли ваши известия? – Самые верные! – Боже правый! Радость-то какая!
Видя повсюду счастливые лица, Алексей Андреевич Аракчеев только плотнее сжимал свои тонкие губы. Он не был другом Сперанскому и далеко не во всём с ним соглашался, однако отдавал должное его уму, трудолюбию и честности. Безусловно, государь не расстался бы с ним без весомой причины, и всё же так внезапно… Если верить Дмитриеву, Сперанский вызвал гнев императора тем, что позволял себе критиковать политику правительства, ход внутренних дел и предсказывать неудачи в грядущей войне. Выслушав министра юстиции, Аракчеев пристально глянул в его воловьи глаза и уточнил: государственный секретарь делал это приватным образом или гласно? Иван Иваныч слегка запнулся: сии речи велись в узком кругу близких людей, но не всё ли равно? Не ответив, граф пошел по своим делам.
Всеобщее ликование напомнило ему события одиннадцатилетней давности: императора Павла Петровича не стало тоже в марте… Какая радость царила тогда! Незнакомые люди обнимались и целовались на улице, как в светлое Христово воскресенье, будто не понимая, что празднуют жестокое, чудовищное преступление! Еще вчера они пресмыкались и дрожали пред императором, а ныне мстили своим весельем за пережитый страх и унижение. Павел был им ненавистен тем, что полностью перевернул уклад всей жизни. Выгнал из гвардии младенцев, из армии и канцелярий – желавших получать чины и ордена, не служа, указал дворянам на истинное их место – слуг государевых…
Аракчеев замедлил шаг, задумавшись. Ведь и Сперанский, по сути, добивался того же! Подготовленные им указы об обязательной службе для придворных, об экзаменах для производства в чины, задуманная реформа Сената с целью превратить его из синекуры в реально действующий орган власти – вот что вызвало лютую ненависть к «поповичу», посягнувшему на вольности дворянства. Но почему же государь…
В приемной сидел Санглен. Аракчеев невольно нахмурился. Этот француз, родившийся и выросший в Москве, болтливый и острый на язык, был ему смутно неприятен, тем более что возглавляемая им канцелярия при Министерстве полиции занималась слежкой и шпионством. (Признавая нужность, даже необходимость этой деятельности, Алексей Андреевич всё же не мог считать ее благородной.) Они коротко поздоровались; Санглена тотчас вызвали к императору, Аракчеев остался ждать своей очереди.