Выбежав на улицу, Леночка остановилась. Щеки ее горели, ноги дрожали, а ладони неприлично вспотели, и Леночка торопливо вытерла их о юбку. Ужас-ужас-кошмарище! Вот это тип! Она же не нарочно, она просто спешила, вот и не заметила, вот и налетела... Лестница в доме узкая и темная, а тип – высокий и широкий, как тот шкаф, который в спальной стоит и надо бы передвинуть, но куда передвигать – не понятно, как не понятно и то, кто этим заниматься станет.
Впрочем, в отличие от человека, шкаф просто себе стоит, а человек мало того, что разглядывал ее так, будто вот-вот набросится, прямо там, на лестнице, прижав к кованым перильцам или крашенной в зеленый стене, так потом и лапать начал.
Мерзость! Леночка содрогнулась от отвращения. А потом представила, что это, наверное, кто-то из соседей, и содрогнулась еще раз.
И не зря ли Феликс сказал, что тут все – уроды. Но он мог и ошибиться, и вообще Феликс, он, может, и гений, но немного странный.
– Добрый день, – раздалось сзади. Голосок был тоненький, звонкий и радостный, а Леночка все равно испугалась. Но нет, сзади стоял не тип из подъезда, а совершенно незнакомый человек. Даже человечек, потому как росту он был маленького, Леночке едва-едва по плечо, а виду – совершенно удивительного. Отливала глянцевым блеском лысина, грозно топорщились седые бакенбарды, придавая их обладателю вид грозный и вместе с тем презабавный, а красный хрящеватый нос казался слишком большим для этого лица.
– Простите, если напугал, – он церемонно поклонился. Одет человек был в кургузую зеленую курточку, из-под которой выбивалась белая рубашка, пущенная поверх штанов в узкую полоску. – Позвольте представиться, Александр Дмитриевич.
– Леночка, – сказала Леночка, чувствуя, что снова краснеет, уже не от стыда, а оттого, что вот-вот рассмеется.
– Очень приятно, очень. А вы, значит, наша новая соседка? Просто замечательно, великолепно, чудесно, что я вас встретил! – он достал из нагрудного кармана белый платок преогромных размеров и шумно высморкался. – Вы даже не представляете себе...
– Я опаздываю, – как-то сразу вспомнила Леночка.
– Да, да, конечно. Простите премного... но такое дело... Лелечка вечер устраивает, для всех. Понимаете, дом этот, он особенный, здесь соседи живут дружно, очень-очень дружно... и нам хотелось бы... мы были бы премного рады, если бы вы соизволили почтить... появиться...
– С удовольствием, – соврала Леночка, чтобы он отвязался, и на часики посмотрела.
– Замечательно, просто чудесно! Лелечка обрадуется. Лелечка познакомит вас со всеми... да, да, это будет чудесный вечер. В субботу? В восемь пополудни, вы не возражаете?
Он оглушительно чихнул и, шмыгнув носом, поспешил извиниться:
– Простите, тополя цветут. У меня их неприятие, а вот Лелечка цветы очень любит... но вы не слушайте, я старый и болтливый...
На работу Леночка, конечно, опоздала, на целых полчаса, но Степан Степаныч отбыл в командировку, а прочие, кажется, не заметили, и день, начавшийся суматошно, как-то сразу потянулся медленно и нудно. Леночка даже подумала, что могла бы и подольше поговорить с забавным соседом, к примеру, выяснить, что за тип ей встретился на лестнице, а еще в какой квартире живут родители Феликса. Тут же мысли перескочили на самого Феликса и вчерашнее чаепитие, которое никак нельзя было назвать приятным... о чем они говорили?
Леночка не помнила.
Этот, не укладывавшийся в мировоззрение факт, поразил ее до глубины души. Она не могла забыть! Не могла и все! Она помнит в мельчайших деталях расписание Степан Степаныча на неделю, и на следующую тоже, и за прошлую, и за позапрошлую, и про то, что скоро у Евдокии Андреевны день рождения, а потом, спустя три дня, у ее дочерей. И что нужно заказать розы, но непременно бордовые, сорта «Руби ред», потому что другие Евдокия Андреевна не примет. А близняшкам заказывать не розы, а цветочные композиции, но чтобы без лилий и тюльпанов – на лилии у девочек аллергия, а тюльпаны по мнению Евдокии Андреевны слишком дешевые цветы...
Тысяча и один факт всплывали в памяти, теснили друг друга, пробегали лентой событий, уже случившихся и таких, которым еще предстояло случиться при ее, Леночкином, участии. Не было лишь одного – вчерашнего чаепития с Феликсом. То есть сам факт, что чаепитие состоялось, наличествовал, а вот разговор... ощущение гадливости... почему?
Она попробовала вспомнить еще раз, потом снова. Вот дверь подъезда, солидная, деревянная, открывается с протяжным скрипом. Узкая лестница, круто уходящая вверх. Ключ, дважды повернувшийся в замке. Прихожая. Замечание Феликса по поводу коробок и Леночкина обида – она же недавно переехала, она просто не успела со всем разобраться. Дальше – кухня. Чайник – электрический, темно-красный и солидный, как фирма, его изготовившая. Стол. Скатерть из жатого шелка...
Веселая трель телефонного звонка так и не дала Леночке додумать.
– Ленусик? – мамин голос был полон оптимизма и радости. – Ленусик, ты не занята?
Как будто, если бы она была занята, это остановило маму.
– Нет.
– Замечательно. Быстренько скажи своему сатрапу, что тебе нужен выходной и давай в центр...
– Зачем?
– Как зачем? Мы же договаривались, или ты забыла? Обои.
Ну да, обои, в гостиную, а еще в коридор, и возможно, на кухню, хотя мама настаивала на плитке, ее подруга, Эльжбета Францевна – на испанской штукатурке, а мамин новый муж ни на чем не настаивал, но денег дал. Он вообще привык решать все проблемы именно так.
Леночка вздохнула, но мысленно, чтобы не обидеть маму, и осторожно напомнила:
– Мы же на завтра договаривались. Завтра суббота и...
– Завтра у Гоши теннис, а потом мы приглашены на вечер, послезавтра...
...Послезавтра кто-нибудь умрет, – Феликс щурится и держит чашку обеими руками, чай пополам с молоком и кусок батона на коленках, крошки прилипли к шортам, а на майке виднелось свежее пятно. Вареньем капнул. – Вот увидишь, здесь часто кто-нибудь умирает.
– Кто?
– Когда как, когда кошка, когда собака. – Феликс поставил кружку и, потянувшись через весь стол, щелкнул по стенке аквариума. – Когда еще кто-нибудь.
...нет, мне вот интересно, для кого я это все делаю? – трубка в руке зудела маминым голосом. – Я в срочном порядке крою свое расписание, чтобы найти пару часов, а она...
– Прости, мама, – привычно ответила Леночка и потрогала лоб. Кажется, горячий. Заболела? Ну да, все просто, она заболела и отсюда провалы в памяти, и еще ужасы эти. Мальчишка над ней просто издевался, а она поверила.
Из-за болезни. Простудилась.
– В общем, так, я жду тебя в «Доминошке», – строго заметила мама. – И вообще, я не понимаю, зачем тебе...
Обязательную порцию рассуждений, знакомых от первого до последнего слова, неизменных в оттенках интонации, во вздохах и паузах, Леночка выслушала почти с радостью. Мамин монолог успокоил своей знакомостью и обыденностью, и даже приказ явиться немедленно не испугал.
В конце концов, обоями и вправду надо бы заняться, а Степан Степаныч в командировке.
– Нет, Ленусик, розовые обои – это... это даже не пошло. Это невообразимо! – мама закатила глаза и, сложив руки над грудью, вздохнула. Леночка тоже вздохнула – от обилия цветных, однотонных либо же расписанных узорами, гладких и давленых, бумажных и виниловых, эксклюзивных и самых обыкновенных обоев голова шла кругом. И кажется, начиналась мигрень. Впрочем, менеджер по залу тоже вздохнула, но беззвучно и сохраняя на лице приличествующую моменту улыбку.
– И голубые не пойдут. А вот это что? Покажите, будьте любезны, – маменька ткнула пальчиком в верхний рулон, блекло-серый, с розовыми и желтыми кляксами. – Как тебе? По-моему, мило...
– Отвратительно, – Леночка представила себе серо-розово-желтую спальню и содрогнулась.
– Ну не знаю, на тебя не угодишь. А вон те как? Нет, темновато... а эти наоборот слишком... впрочем, белый цвет... но для спальни...
Она двигалась вперед, неугомонная и неутомимая, разглядывая все новые и новые рулоны, а Леночка только и думала о том, как бы поскорее выбраться из этого разноцветного лабиринта, чтобы домой, чтобы к окошку, из которого виден хрупкий силуэт молодой осины...
...Раньше был клен.
Леночка остановилась. Моргнула и головой тряхнула, прогоняя наваждение. Раньше? Да не было никакого раньше, она неделю как переехала, ни разу не была в доме или во дворе. И вообще они с мамой в другом городе жили, у маминых родителей. Но и там во дворе клены не росли – яблони, груши, две вишни и одно абрикосовое дерево, которое никогда не плодоносило.
Так откуда клен взялся? И листья как сейчас – огромные, темно-красные, в королевский пурпур, с тугими желтыми жилочками.
– Ой, смотри, Ленусик, какая прелесть! Чудо! Девушка, будьте добры, разверните... да, вот так...
По бледно-голубому полю летели листья, блекло-золотые, желто-зеленые, желто-красные, красные и багряные... кленовые... шуршащие... шелестящие.
...Топ-топ, кто идет? За спиною за твоей? Раз-два-три-четыре-пять, я иду тебя искать...
– Лена? Что с тобой? Леночка, господи... да ей плохо, вы что, не видите?! «Скорую»... – мамин голос пробивался сквозь шелест листвы, но слабо, и казалось, что еще немного и он исчезнет, утонет, растворится, и тогда Леночка останется совсем-совсем одна.
Обморок? Дурочка грохнулась на синий ковролин, громко и некрасиво, так, что юбка задралась, обнажая шортики колгот – а он-то думал, что у нее чулочки, с резиночкой и остающейся потом полоской примятой кожи, которую можно было бы разгладить пальцами.
Но нет, никаких тебе фантазий, обыкновенные колготы, даже с дорожкой на левой ноге, хотя сама нога ничего, милая такая ляжечка, в меру пышная, в меру мягкая. Подойти бы поближе, посмотреть на лицо, на выражение, что там? Беспомощность? Растерянность? Или ничего? Унылый паралич черт и размазавшейся косметики.
Ничего, он еще увидит это лицо – разным увидит, он постарается вызвать всю возможную гамму чувств, а потом найдет то единственное, которое спрячет в свою коллекцию.
Он уже купил несколько чистых дисков.
Девушку быстро привели в чувство, усадили на стул, сунули в руки бутылку с минералкой, помогли расстегнуть блузку – всего две пуговки, но как волнительно. Нет, жаль, что ближе нельзя, не время еще, только и остается, что разглядывать исподволь, ее и ту, вторую, которая постарше и молодится изо всех сил. Вот повернулась в профиль. Неужели это? Нет, быть такого не может!
Или может? Она, определенно, она... а значит, блондиночка не случайно оказалась в доме. Что ж, тем интереснее играть.
– Мам, пожалуйста, пойдем домой, – громко сказала девушка, застегивая пуговички. – Мы... мы потом обои купим.
– Леля, ну сколько можно говорить. Все кончено. Все! Кончено! – рявкнул он на ухо. Зачем? Она не глухая, она просто не в состоянии понять, как это возможно, чтобы все вдруг закончилось. Ведь так хорошо было, так удобно, так...
– Не нужно больше сюда приходить. Понятно?
– Своей боишься? – У лифчика вдруг лопнула бретелька, и от обиды Леля едва не разревелась. Унизительно-то как... она красиво бы ушла. А перед этим медленно оделась, медленно поднялась и медленно, с наслаждением врезала бы по этой самодовольной роже.
А тут раз и бретелька... и теперь либо узелком завязывать, либо отдирать, чтоб не свисала по спине, либо вообще лифчик снимать. И куда? В сумочку не влезет...
– Леля, ну не устраивай ты сцен, с самого начала все ясно было.
Кому ясно? Ему? Ур-р-род! Тварь! Скотина!
– Ну сама подумай, ты – замужняя женщина, и семья у тебя хорошая, Шурик тебя любит...
Шурик – мокрица, и любит ее только потому, что без нее не выживет. А этот врет, нарочно, чтоб поскорее от нее отделаться. Проглотить обиду, улыбнуться и спросить.
– Ты на ужин придешь? Шурик решил вот устроить... обещал какое-то мясо по особому рецепту.
– У него все по особому рецепту. – Гаденыш наклонился и, подобрав с пола юбку, подал. – Леля, я не хотел бы выглядеть мерзавцем, но тебе надо бы поспешить. Шурик скоро вернется, да и мне пора.
Куда это, интересно, он собрался? К своей? Так она только через три часа освободится. Значит... значит, у него другие планы. Новенькая! Леля рассмеялась, ну конечно, следовало бы догадаться. Лакомая девочка в кружевах и кудряшках, наивная ромашка против подвядшей лилии.
– Знаешь, а ты прав. С самого начала это было... бесперспективно, – нужное слово нашлось не сразу. – Но на ужин приходи, Шурик его ради девочки затеял, ну той, которая из третьей квартиры, ну, понимаешь, чтобы познакомить со всеми.
Выражение его лица не изменилось – сволочь! Красивая сволочь. Умная сволочь. Мертвая сволочь. Леля еще не знала, как, но внезапное решение разом уняло боль и обиду. Никто не смеет так с ней поступать.
– Тогда, верно, стоит придти, – он небрежно коснулся щеки губами. Прощальный поцелуй с запахом мяты и вежливое: – Тем паче, ты пригласила... когда я мог тебе отказать. И спасибо, милая, ты просто чудо.
А ты – труп.
– Ты тоже, – ответила Леля, вместе с лифчиком пряча в сумочку склянку. Она не знала, что внутри, она лишь надеялась на везение.
Новенькая вернулась поздно – и где только шлялась? Небось, дискотеки, бары, незамысловатый трах с подвернувшимися убогими самцами, которые рассыпали перед нею бисер краденых фраз. О да, он хорошо знал, как это бывает – понадергают из сети или учебников, из мерзопакостных изданий вроде «Маркес за сорок пять минут» – и выучат наизусть.
Весь этот мир создан для убогих. И сам убог. И лишь тот, кому выпала судьба увидеть серость и пошлость, восстать против нее, поправ обнаженным откровением слов, сумеет в вакханалии агонии зажечь искру возрождения.
Он отвлекся, чтобы записать родившуюся фразу, и потому не увидел, как девица вошла в подъезд. И расстроился сначала, а потом подумал, что деваться ей все равно некуда – раз вернулась, то наверняка отправилась к себе, в мещанское гнездышко квартиры, а фраза могла бы и исчезнуть.
– Ужинать будешь? – некстати влезла под руку жена, он еле-еле успел захлопнуть записную книжку и, разозлившись, заорал:
– Чего лезешь? Я же просил не беспокоить!
Жена повела плечами и дверь закрыла. Глупая самка. Стареющая самка. Надо ей сказать, что у нее мешки под глазами. И морщины на шее. А что, он не должен врать, особенно в таких мелочах, жестокая истина правит миром, собирая кровавые жертвы... Записать? Или все же поесть? В животе противно заурчало, тело – вот пошлость следовать примитивным инстинктам естества – требовало пищи. И выждав минут пятнадцать, он нехотя слез со стула, приоткрыл дверь – в коридоре, как и ожидалось, было темно. Значит, жена в гостиной, уставилась в телевизор, разрушает остатки мозга каким-нибудь тупым сериальчиком.
На кухне нашлись макароны, остывшие и слипшиеся в желтые извилистые комки. На мозг похоже. Точно – склеенное тесто как символ окончательной деградации сознания современного человека, а подлива – это то, чем пичкают людей писаки и режиссеры, котлета же...
– Да нет, дорогой, он занят, – тихий голос жены нарушил творческую медитацию. – Он книгу пишет... очередную... теперь до полуночи не вылезет, разве что пожрать.
Это она про кого? И кому?
– Ой, да какой он гений... – она всхрюкнула, ловя смешок. – Я тоже думала, что гений, а потом почитала...
Она лазила по его записям? Касалась грязными ручонками его рукописей? Читала?
– Да мат и похабщина. Извращенец он, а не гений...
Да разве она способна понять?! Тупая, опостылевшая, оскотинившаяся самка с обостренным хозяйственным инстинктом!
– Нет, завтра не получится, – печально сказала жена. – Нас соседи на ужин пригласили...
Вцепившись обеими руками в фарфоровую тарелку, он на цыпочках вышел из кухни. Он ее убьет. Не за измену, но за то, что она посмела... посмела трогать, читать, говорить... не гений, значит?
Ничего, скоро все-все увидят, узнают, поймут, что такое – истинная гениальность, не на словах, а наяву.
– Дорогой, как ты думаешь, уместно ли будет сделать подарок? – поинтересовалась Императрица, откладывая в сторону вышивку. Третий месяц закончить не может, а прежде, когда он только-только появился в этом доме, за неделю управлялась. Он еще удивлялся, как это – стежочки махонькие, картины огромные, а она – за неделю. А тут третий месяц... неужели, возраст сказывается? Неужели она, наконец, сдохнет и освободит его?
Страшно надеяться.
– Какой-нибудь милый пустячок...
– Кому?
– Ну ты же слышал, мы с тобой приглашены к ужину, который Лелин супруг устраивает в честь той девочки. А ты не говорил, что у нас новая соседка. Нехорошо...
– Забыл.
Не поверила, что, впрочем, неудивительно – эта старая карга никогда никому не верила, а уж ему-то тем паче.
– Нарушаешь договоренность, – легонько упрекнула она. Неужели отчитывать не станет? Нет, снова к пяльцам потянулась, положив на колени, скользнула сухими пальцами по шелку, отстранилась, удивленно нахмурилась. – Ты нитки не того цвета купил... я красные просила.
– Они красные, – пришлось подойти, а он страшно не любил приближаться к Императрице. Шаг – и тяжелое облако духов, терпких и сладких, окутывает с ног до головы, второй – и в нем прорезаются слабые ноты горечи и страха, третий – остается лишь смрад истлевающей плоти. У императрицы сухие руки с длинными пальцами и вспухшими шариками суставов, коричневая кожа с пигментными пятнами и морщинами, желтые ногти и желтые зубы – вставить протезы она отказалась – а еще удивительно красивое, неправильное, неподходящее этому телу лицо. Оно тоже старое и морщинистое, но...
– Но ты посмотри, посмотри, что наделал! Ты испортил мне работу!
Тонкий нос, четкая линия губ, дуги бровей и серые глаза, потерявшие способность различать цвета. Дракон на шелке был красным, с темно-бордовым хребтом и только намеченным парой стежков брюхом.
– Он должен, должен быть красным! – продолжала причитать императрица. Играет? Или и вправду с глазами проблема? Но вчера еще все нормально было.
– Вон! – она швырнула вышивку в угол и, приложив ладони к вискам, забормотала. – Это она, она подменила нитки... это все она... нарочно... мстит... отравит.
Точно играет, сомнений почти не осталось: старуха, может, и стерва, но не слабоумная.
– Но не отдам, хризантема принадлежит не ей! Она мамина... мамина она!
– Дарья Вацлавовна!
Он растерялся, пожалуй, никогда прежде она не вела себя так не по-императорски.
– О боже! Что со мной? Голова раскалывается. Это все ты, в могилу сводишь, никакого уважения к старому больному человеку, – старуха торопливо смахнула слезы и заныла, уже привычно и притворно, а он обрадовался – значит, приступ настоящий.
Значит, ждать уже недолго. Господи, если б кто знал, как он устал ждать.
Два дня до похорон Федина пребывала в состоянии, о котором сама себе шепотом твердила – «иное». Или еще «раздвоенное». Одна часть Анжелы, послушная обычаям, нарядившись в черное, повязав голову атласной лентой, хлопотала, изыскивая достойный гроб, венки, машины, автобус для родни и для нее же – места переночевать, продукты на поминки и место на кладбище. Все это, будучи таким разным и одинаково нужным, перемешанным с чужими слезами и стенаниями, отнимало силы и избавляло от необходимости думать о происходящем в пятой квартире.
Впрочем, вторая половина Фединой нашептывала о том, что черные траурные тряпки отвратительны, скулеж Ванькиной родни – не более чем дань обычаям, что им бы радоваться: не погибни Ванька, точно б сел, а кому в анкете уголовник нужен? Та же половина, прежде незнакомая, но уже ставшая привычной и родной, даже более родной, чем первая, потихоньку выстраивала план проникновения к соседям. Она уговаривала подождать, набраться терпения, не срываться на пьяного Ванькиного брата, на его дуру-жену, которая закатила скандал, на перешептывания тетушек, осуждавших ее, Анжелу, за невесть какие грехи.
Но ничего, все это пройдет. Уедет в Псков тетка Фима, укатит в Задольск швагерка, уберется в камору на другом конце города Ванькин брат. Исчезнут они, сначала ненадолго, появившись на девять дней, потом, возможно, соберутся на сорок, потом – на годовщину... А дальше – она, свобода.
Подняться в пятую квартиру Федина решилась на третий день после похорон. Она долго мялась перед дверью, то протягивая руку к кнопке звонка, то одергивая, продлевая ожидание и повторяя заготовленный заранее текст. Но увидев Вацлава Сигизмундовича, растерялась.
– З-здравствуйте, – сказала Федина, чувствуя, как загораются огнем щеки. – Вы... вы извините за беспокойство, но... я ... я Ивана жена. Я хотела спросить...
Запинаясь, заикаясь, она мямлила то ли оправдания, то ли извинения, понимая, что не нужны они, что ничего не изменят, не исправят, и радовалась этому, и боялась – а вдруг Вацлав Сигизмундович захлопнет дверь, навсегда отрезав от нее желанный мирок пятой квартиры. Но нет, он отступил и сухо сказал:
– Проходите.
За порогом не было ни несметных богатств, ни роскоши в привычном ее представлении: обыкновенная прихожая, пожалуй, лишь очень большая и стерильно чистая. Коридор. Запертые двери, которых насчиталось пять. Из-за одной доносилось унылое треньканье пианино, и оно да плюс еще сухой болезненный кашель Вацлава Сигизмундовича оставались единственными звуками. В квартире было пугающе тихо. Пахло еловыми лапками, смолой, чьими-то духами, острыми и неуместно нарядными, канифолью и нафталином. И еще пыльным мехом – Федина заметила курточку с рыжим воротником, брошенную в углу. Наклонилась, подняла, огляделась в поисках стула и только тогда подумала, что нехорошо сразу в чужом доме хозяйничать.
– Это Элечкина, – пробормотал Вацлав Сигизмундович, принимая куртку, прижал, погладил дрожащими пальцами лисий мех. – На той неделе привезли...
– Красивая, – не к месту ответила Федина.
– Элечка любила красивые вещи. Возьмите.
– Нет, что вы...
– Возьмите, – Вацлав Сигизмундович набросил курточку на плечи. Нечаянное прикосновение, холод пальцев, смущение. Неловкость.
– Вам идет. Вы извините, что так... мне тяжело. Вам ведь тоже? Вы его любили? Глупый вопрос, как иначе-то... я Элечку всегда. Без нее пусто и непонятно. Что дальше? Как вы справляетесь? Вы ведь женщина, вам тяжелее...
В тот вечер она задержалась допоздна. Сидели на кухне, пили чай, молчали. Порой Вацлав Сигизмундович, пребывавший в полудремотном состоянии, просыпался, начинал громко и радостно рассказывать об Элечке, о том, как они встретились, как он долго не решался подойти, потому что Элечка всегда красавицей была, а он – наоборот. Как потом все-таки подошел, и оказалось, что он ей тоже нравится... Рассказов было много, и слушала Федина с искренним интересом, потому что история соседа сильно отличалась от привычного ее существования.
Она не заметила, как принялась примерять ту, чужую, уже случившуюся и даже оборвавшуюся жизнь на себя. Как курточку. И точно так же, как подаренная курточка, жизнь пришлась впору. Это она должна была родиться в далекой Варшаве. И учиться в Ленинграде. И там же, по набережной, гулять с русским поляком Вацлавом, который на отцовском языке уже и не говорит, понимает только, да и то через раз. Это она мерзла, попав под дождь и простудилась. Ей в больницу Вацлав таскал тюльпаны и розы, а потом оказалось, что цветы – краденые с клумб, и ей пришлось штраф платить, потому что у него денег не было.
И замуж в Ленинграде тоже она выходила. Белое платье, кружево фаты, накрахмаленной до хруста. И вечер в туалете кафе – токсикоз. Роды.
Карьера. Война и снова карьера.
Холодный чай с мягким запахом бергамота. Пианино замолчало. Шлепанье босых ног по полу, скрип двери, взгляд настороженных детских глаз и шепот:
– Даша, папа занят, пойдем спать.
– А сказку? Сказку хочу!
– Я прочитаю, – пообещала Федина, выныривая из омута своих-чужих воспоминаний. – Тебе про кого? Про Красную шапочку? Или про Золушку?
В детской было много книг, ярких, нарядных, чужих. Английских... французских... а русских нет. Почему?
– Про Орхидею, – потребовала Дашка, забираясь в кровать, Милочка захныкал и сестра, вздохнув совершенно по-взрослому, сказала: – Он на руки хочет. Мама всегда его на руки брала.
Кольнуло ревностью, которая тут же исчезла – нет больше Эльки, но есть она, Анжела.
– Желла, – повторил Милочка, обнимая за шею. – Желла.
– Тетя Желла, так вы знаете про Орхидею?
– Нет.
– А хотите расскажу? Я все помню, правда, Сергей?
– Правда, – не слишком охотно отозвался тот. Он лежал в постели, слишком взрослый для детской комнаты, повернувшись лицом к стене, и заметно было, что Анжелино присутствие ему в тягость.
– Расскажи, – Анжела погладила девочку по голове. Нет, нету любви, нету к ней нежности, чужая… а Милочка, сопящий Милочка – свой, кровный.
– В одной далекой-далекой стране, которая отгородилась от всего мира стеной, и жители думали, что под небом есть только их страна, а других нету совсем...
– В Китае, – бросил Сергей.
– ...жила-была девочка, которую звали Орхидея. А еще у нее сестра была по имени Лотос. Смешно, правда?
– Правда, милая.
– Орхидея очень хорошо умела две вещи: петь и притворяться. Только про то, что она притворяется, никто-никто не знал. Это была тайна, понимаете?
– Понимаю.
– И вот однажды, когда она гуляла и пела, очень-очень красиво пела, ее услышал король той страны.
– В Китае император был.
– Сергей, не мешай!
– Я не мешаю, только ты неправильно все рассказываешь. Дело было в Китае, до революции, в период правления императрицы Цыси.
– Которая Орхидея! – не выдержала Дашка. От обиды и нетерпения она подпрыгивала на кровати, неугомонная девчонка, а вот Милочка сидел спокойно, слушал сказку-историю.
– Ее первое имя переводилось, как Орхидея, но став Великой Императрицей Западного дворца, она решила, что будет зваться Цыси.
Надо же, какой умненький мальчик, но все равно несимпатичен.
– Цы-си, Цы-си, – захихикала Дашка. И Милочка разулыбался, подхватил:
– Цы-си!
– Тихо, – рявкнул Сергей, садясь на кровати. – А то дальше рассказывать не буду.
Дети послушно примолкли, только Дашка из вредности высунула язык.
– После смерти супруга, Цыси удалось стать единовластной правительницей Китая. Она была глупой и жестокой. Она тратила деньги, а народ голодал. Случались войны и восстания, но Цыси ничего не замечала, ей главное, чтобы ей хорошо было. Она жила, спрятавшись от мира в Запретном городе, устраивала развлечения и предавалась разврату.
Федина, не выдержав, хихикнула, до того нелепо звучала фраза из уст этого пацаненка. Он, наверное, и понятия не имеет, что за этим словом стоит... разврат...
– А еще она очень любила драгоценности, всякие и разные, чем причудливее, тем лучше. Во дворце у нее имелась специальная комната, где хранились украшения.
– Их было много-много, – помогла Дашка.
– Черные лаковые коробки, пронумерованные для удобства. И когда императрица наряжалась, она приказывала принести коробку с таким-то номером.
До чего странная все-таки сказка. И даже не сказка, а история... или придумка? Опасная какая-то придумка, неправильная.
Почему-то никто не пытался остановить Анжелу, запретить ей появляться либо же наоборот, упорядочить ее визиты, очертив их рамками службы, чего она втайне опасалось. Но нет, Вацлав был задумчиво-рассеян, погружен то в работу, то в горе, которое с течением времени не спешило слабеть, напротив, день ото дня оно становилось глубже, заполоняя собою замкнутый мирок квартиры, гримасами лиц отражаясь в темных зеркалах, угрюмо взирая с портретов, растекаясь запахом духов, разлитых Дашей.
Это чужое горе коснулось и Фединой – молчаливое сочувствие Клавки и Маньки, неожиданный визит почти трезвой, но жаждущей «посидеть за упокой» Васиной, и ставшие почти ежевечерними разговоры с Вацлавом.
Они были нужны, они позволяли заглянуть в окошко прошлой жизни, снова узнать себя, снова украсть кусочек чего-то, чем она, Анжела, несправедливо обделена с рождения.
Незаметно минули памятные даты смерти, оставившие горьковатый привкус раздражения, горы немытой посуды да ломаные гвоздики в мусорном ведре, которые она так и не отнесла на кладбище.
На сорок дней Федина даже напилась, в одиночку, перед зеркалом, разглядывая себя и сравнивая с Элькой, фотография которой, украденная из альбома, стояла тут же, рядом.
– Я буду такой, как ты. – Анжела налила первую стопку. – Я буду лучше тебя.
Узкое лицо, тонкий нос с горбинкой не в меру длиннен, подбородок остренький, а губы пухлые, бантиком. Некрасива Элька. Броская собой, но некрасивая. Просто повезло.
Вторая стопка за упокой души, обеих душ. Пусть уходят, пусть оставят в покое.
И чудится упрек в узких Элькиных глазах, и насмешка в уголках губ, и презрение.
– Ты ушла. Нет тебя! Нет! А я – есть! Понятно?
Третья стопка за удачу, чтоб вышло все по желанию... по щучьему хотению, по моему велению... шепот дымом по стеклу, тени по углам, подслушали загаданное и теперь не сбудется.
Четвертая стопка.
Свадьба.