Обморок, случившийся в магазине, напугал Леночку, а маму расстроил и убедил, что решение дать Леночке свободу было преждевременным. Зачем свобода, если Леночка – неприспособленная, беспомощная и за неделю довела себя до ужасного состояния?
Впрочем, мамин напор, к удивлению, был слаб и скорее даже формален, иссякнув минут за пятнадцать, он выкристаллизовался в череде советов и требовании непременно обратиться к врачу.
Она обратится, обязательно, но позже. Завтра к примеру... нет, завтра воскресенье и ужин, на который она приглашена. Значит, в понедельник.
С этой мыслью Леночка и заснула, а проснулась от звонка – старый аппарат, солидный, из тяжелой черной пластмассы, изуродованной трещиной, судорожно трясся на столике.
– Да? – Леночка прижала трубку к уху. Холодная. И неудобная, потому как здоровущая. Трубка дышала и потрескивала, а отвечать не торопилась, и только когда Леночка, убаюканная тишиной, уже решила было положить ее на рожки-держатели, вдруг спросила:
– Девочка-девочка, а зачем тебе такая большая грудь?
– Что?
Трубка засмеялась.
– Девочка-девочка, а зачем тебе такие красивые ножки?
– Вы... вы что себе позволяете! – Леночка ударила по телефону раскрытой ладонью, обрывая связь, и взвыла от боли – рожки-держатели оказались острыми и разодрали кожу, царапина кровила, ладонь болела, а на душе было мерзко.
Красные капельки скатывались за запястье, собираясь нарядной ленточкой... шелк, красный шелк, скользкий и блестящий. Холодный. Пахнет вкусно. Хочется нюхать, хочется трогать, играться, ловить непослушную ткань, которая почти как вода – возьмешь на ладошку, а она стекает. Только вода синяя, а шелк – красный.
– Что ты наделала, дрянная девчонка! Ты... ты вымазала! Серж, она испортила костюм, его теперь только выбросить!
Пощечина и красный, но уже не шелк, а капельки, из носа, у нее иногда бывает и сейчас вот. Капельки тук-тук о ладошку, тук-тук... каблуки цок-цок.
Дзынь!
Телефон вырвал из воспоминаний – не ее, не Леночкиных, чужих и специально подсунутых ей, чтобы испугать – телефон освободил. Телефон требовал Леночку, и пока она будет говорить, чужая память не сможет добраться.
– Алло?
– Ленка? Это Феликс. Слушай, можно я к тебе зайду?
– Феликс?
– Феликс, Феликс, – подтвердил гадкий мальчишка. – Не тупи. Так я зайду? Или ты тоже спать?
На часах полтретьего ночи, и как он зайдет, если так поздно уже? А родители, а нянька?
– Нянька – дура, – сказал Феликс, забираясь на диван, очередной увесистый том, который он с собой притащил, положил рядышком. Леночка подсмотрела название – «Психология насилия» – и вздохнула. Ночь определенно обещала быть тяжелой.
– Ну дура же, сунула в кровать, дверь прикрыла и умотала на вечерину. Трахаться будет, – со знанием дела добавил он после секундной паузы. И тут же поинтересовался. – А ты тоже трахаешься?
– С кем? – Леночка почувствовала, что краснеет, сильнее даже, чем от того, первого звонка, и сильнее, чем после встречи на лестнице. А Феликс ухмыльнулся, потер переносицу, поправил очки и сказал:
– С кем-нибудь. В конечном итоге, насколько я понял, неважно, с кем. Процесс тот же, возбуждение нервных окончаний и...
– Заткнись!
– А повышенная раздражительность свидетельствует о нарушенном гормональном балансе.
Малолетний паразит, гений и прочее, прочее, прочее, был самоуверен. А еще Леночка понятия не имела, что этой самоуверенности противопоставить. И потому спросила.
– А родители твои где?
– У меня нет родителей, – спокойно ответил Феликс, поправляя съехавшую бретель шорт. – Это хорошо, от родителей одни неприятности.
– Ты сирота? Нет, – Леночка вспомнила. – Ты врешь. В прошлый раз ты говорил...
Ничего он не говорил. Но этого быть не может, ему же и пяти нету, как это, чтобы пятилетний ребенок, пусть и трижды гений, жил один?
– А вот так, – он забрался на диван с сандалями, почесал голую ногу, на которой виднелось зеленое пятно синяка. – Обыкновенно. Умерли, когда мы жили в другом месте. Мне пришлось уехать. Мне пришлось поселиться здесь, потому что только здесь я нашел такую дуру, которая согласилась за деньги сыграть роль тетки.
– Так не бывает!
– Бывает, Ленка, бывает. И ты это знаешь... ты это знаешь лучше всех...
Комната вдруг поплыла перед глазами, задрожали обои, осыпались на пол разноцветной пылью, освобождая другие – строгие, бутылочно-зеленые в узкую серебряную полоску. Шкаф перевернулся вверх ногами, потом сузился и расширился, точно деревянная тыква, готовая превратиться в карету. Дверцы покрылись морщинками, а те превратились в резьбу... И солнечный зайчик скользит по завитушкам, перетекая с одной на другую... на третью... на четвертую и так до самого пола. Ныряет под шкаф, прячется в клубочках пыли.
Зайчика хочется поймать, а пыль – потрогать, а вдруг и вправду, как шерсть? Нет, совсем не похожа, и к пальцам прилипла, и к юбке...
– Серж, ты посмотри, на кого она похожа! Мы опаздываем, а она...
Она ненавидит этот голос, и угловатый силуэт, который закрыл солнце и убил зайчика. Зачем?
– Она необучаема... ты и вправду готов всю оставшуюся жизнь возиться с этим... существом? Нет уж, милый, подобной ошибки я совершить не дам. Я настоятельно требую убрать ее. Куда? Да какая разница!
Под шкаф, она спрячется под шкаф, затаится и будет жить с комочками пыли, пока не зарастет ею вся, от головы до пяток. Она вдохнула поглубже и чихнула.
Проснулась. За окном светило солнце, шторы чуть покачивались и от движения их по полу бежали тени. Громко тикал будильник на прикроватном столике. Леночка села на кровати и, взявшись руками за голову, громко сказала:
– В понедельник я пойду к врачу.
И спустя мгновенье, чуть тише и неувереннее, добавила:
– Я не сумасшедшая.
А в почтовом ящике лежало приглашение, самое настоящее, какие приносили в офис Степан Степанычу, а теперь вот и Леночке. Смешно как, соседи же, зачем приглашение, когда можно просто позвать?
Нет, она совершенно ничего не понимала.
– Нет, нет, нет, ты же ничего не понимаешь в специях! – Шурик замахал руками, протестуя против ее вмешательства. – Лелечка, солнышко, милая моя, спасибо, но я сам. Да, да, сам. Иди, отдохни, расслабься.
Если бы она могла. Лечь, закрыть глаза, отрешиться от гнусавого голоса за стеной, подпевающего Малинину, от завывания миксера, от лязга кастрюль и кастрюлек, от запахов этих, которые уже не казались аппетитными, скорее уж вызывали тошноту.
Беременна?
Нет, глупости, в ее-то возрасте... ей просто обрыдло все это притворство, начиная с брака – вот уж и вправду, вышла замуж по недоразумению – и заканчивая пошлым подпольным романчиком, завершившимся также пошло.
Она все-таки легла, не переодеваясь, и не в спальне, а в гостиной, чего никогда прежде себе не позволяла, накрылась пледом, обняла фарфоровую куклу – просто потому, что хотелось обнять кого-нибудь, и зажмурилась, чтобы не заплакать.
Леля вспоминала, день за днем с того самого момента, когда появилась в этом доме. Картинки выходили мутными и совсем неинтересными, как многожды смотренное кино, и даже совесть, которая прежде оживала, нанося порой весьма чувствительные укусы, теперь спала.
На лоб легла теплая ладонь, пахнущая смесью перцев, кардамоном, базиликом, имбирем, фенхелем и еще десятком приправ, менее знакомых, и Шурик заботливо поинтересовался:
– Леля, знаешь, мне кажется, ты заболела.
Не заболела, ей плохо, но это пройдет.
Скрипнули пружины в софе, прогнулись подушки, принимая Шуриков вес, и все тот же занудный голос продолжил трепать Лелечкины нервы:
– Что болит, милая? Голова? Желудок? Сердце?
Душа у нее болит. Или нет, уже не болит, потому что отмерла, деградировала за ненадобностью, ибо лилии по натуре эгоистичны, а теперь вот пусто внутри и странно немного, мешает пустота.
– Солнышко, ты не волнуйся, я сейчас позвоню и...
– Не надо никуда звонить. Я просто устала, – придется разговаривать с этим идиотом. Вот ведь, прожила с ним столько лет в одной квартире, спит в одной кровати, прикосновения выносит, а от одной мысли о том, что нужно разговаривать – выворачивает. И весьма буквально.
Лелечка едва успела добежать до унитаза. Рвало ее недолго, но мучительно, так, что и мысли, и пустота, и обида разом отошли на другой план.
– Лелечка, Лелечка... надо в «Скорую» звонить, надо врача... – Шурик скулил и заламывал руки. Мокричка, беспомощная, перепуганная мокричка. Каким был, таким и остался. Впрочем, зато теперь она поняла, почему замуж вышла – он, в отличие от того, первого, в жизни не осмелился бы возражать.
Даже сейчас одобрения ждал, глядел подернутыми поволокой слез глазами и вздыхал натужно, будто это ему плохо, а не ей. Лелечка сплюнула, брезгливо стерла нить слюны, прилипшую к подбородку и чужим, но строгим голосом сказала:
– Никуда не нужно звонить. Съела сегодня... на работе... в столовой.
– Господи! Я тебе говорил, нельзя там есть, нельзя! Они же готовить не умеют, они же сущие отравители, они...
– Заткнись.
Он послушно замолчал.
– Со мной все хорошо, я полежу немного, ладно?
Удивленный взгляд, выпяченная губа – решить не способен, ладно или не-ладно. Робкое предложение:
– Может, отменим завтра?
– Ни в коем случае, ты же так старался...
– Тогда... тогда я приготовлю для тебя что-нибудь особое, легкое, чтобы желудок не перегружать.
– Конечно, – ей хотелось поскорее вернуться на софу, лечь, натянув колючий плед верблюжьей шерсти и, закрыв глаза, снова заняться воспоминаниями. А Шурик, облегченно вздохнув, вернулся на кухню.
О таблетках и мести Леля забыла, больше ей это не казалось важным.
Скоро-скоро-скоро... от этой мысли сердце то пускалось бешеным галопом, частило, захлебываясь кровью, то испуганно замирало, и тогда пальцы крепче сжимали пластиковый пузырек. О, он уже успел изучить эту гладкую поверхность, с рубчиком шва на боку, со следами пота на скользких боках, с выдавленными в пластмассовом теле цифрами. Иногда он сжимал пузырек в руке и тряс над ухом, прислушиваясь, как грозно стучат испанские кастаньеты таблеток.
О да, Испания, родина ревности и мести, кровавых преступлений и бескровных отравителей. Нет, отравители были в Италии, но теперь, в возбужденном воображении эти две страны сплелись в единый образ, полный страсти и великолепия, дарующий оправдание.
К дьяволу, ему оправдание не нужно! Он признает вину, гордо и прямо выскажет им всем. О боли, которую испытал. А позже, когда о его преступлении станет известно обществу, когда оно всколыхнет, взбудоражит, вызовет пароксизмы агонии в сером сознании стада, он выплеснет кровь и гной эмоций на бумагу. Это будет лучшая книга.
Он – гений.
А она – лишь самка, расходный материал. Недостойное существо.
Существо заглянуло в комнату и поинтересовалось:
– Ты готов? Нам нельзя опаздывать.
Вырядилась. Для любовника, небось.
– Слушай, у тебя кожа и вправду желтая или это из-за платья? И задницу отъела... нельзя с такой задницей обтягивающую одежду носить.
Она вспыхнула, задрала подбородок и оскалилась, готовая укусить, но вместо этого вдруг расплылась в улыбке и, потрепав за щеку, промурлыкала:
– А ты вот не меняешься, как был хамлом, так и остался.
Он? Хамло? И это говорит женщина, неспособная отличить Гоголя от Гегеля? Не помнящая отчества Наташи Ростовой? Не знающая, с какой фразы начинается роман Хемингуэя «Прощай, оружие!»?
– Пошли, – сказала она. – Гений.
Стерва.
Материал.
Будущая книга, которая затмит и Достоевского с вялыми терзаниями его Раскольникова, и Толстого с беспомощностью Карениной, и папашу Хема с кукольным театром страстей... эта книга будет написана кровью.
– Что ты сказал? – жена обернулась, и он крепко сжал кулак, чувствуя, что пузырек вот-вот хрустнет. – И вынь руки из карманов, как ребенок, ей-богу...
О да, все гении – дети. А дети жестоки. Сегодня она это поймет.
Он нарочно опоздал, но в дверях столкнулся с Вельскими, которые тоже опоздали, пусть и не нарочно. Женечка очаровательно улыбнулась, а супруг ее, как обычно, погруженный в раздумья, рассеянно кивнул. До чего же нелепая пара! Жена – красавица, высокая, стройная и изящная, муж – угрюмый и бестолковый. Впрочем, про бестолковость он сам придумал, ему вообще нравилось придумывать про людей.
Открыла Леля – тоже хороша, но холеную физию портила печать стервозности.
– Нижайше прошу простить за опоздание, – он приложился к Лелиной ручке, вдохнув аромат крема и свежего ацетона, прилипшего к кончикам ноготков. Маникюр? Сама? Не вяжется как-то. И на мизинчике лак попорчен.
Вельский буркнул что-то неразборчивое и, совсем уж по-хамски отпихнув Лелю, прошел в квартиру. Женечка лишь плечами пожала. Как она живет с таким-то?
Но красавица. Зеленый цвет подчеркивает белизну кожи, забранные вверх волосы позволяют любоваться шеей, а декольте – мягкими полушариями.
Да... он даже испытал нечто сродни замешательству, – а может, все-таки с нею? – но проблему разрешила Леля, причем сделала это самым обыкновенным образом: усадила его рядом с Леночкой.
Замечательно. Просто-таки великолепно.
От нее пахло булками, сдобными с корицей и коричневыми капельками изюма, а еще молоком и вообще чем-то таким, совершенно несексуальным. Он расстроился, потому что то, что прежде представлялось интересным, желанным и вообще способным на некоторое время изменить его жизнь в лучшую сторону, на деле оказалось иным.
Обыкновенным. И пахнущим булками.
И запах этот был логичным продолжением сцены в магазине. От его бывшей жены тоже вечно тянуло сдобой. Как-никак на хлебозаводе пахала, в кондитерском цеху, и когда-то – вот ведь было время – ему даже нравилось вдыхать этот ванильно-коричный аромат, от которого веяло теплом и надежностью.
И жена была надежной, мягко-сдобной, податливой и пышной. Белое тесто кожи, изюминки-соски, глаза цвета жженого сахара... надоело быстро. А потом он тихо возненавидел и сдобу, и все, что с нею связано.
Тем временем ужин шел своим чередом. Он старался быть милым со всеми, улыбался, шутил и даже несколько раз, когда сие было уместно, приложился к мяконькой Леночкиной ручке. Та смущалась и краснела, принималась лепетать невнятно, а он гордился ее румянцем и дрожью в пальчиках.
Вот так... видела бы та, старшая, вот бы взбесилась.
– Я покурить, – Вельский поднялся из-за стола. – На балкон.
– Погодите, всего минуточку... – Шурочка вскочил, прижав кулачки к подбородку. – Мясо... мясо остынет, ему всего-то...
– Успеется, – огрызнулся Вельский. Ну и хам, но Леночка, густо покраснев, тоже встала.
– И-извините, мне... мне надо выйти, я скоро вернусь.
Все всё поняли правильно. Что ж, как ни прискорбно осознавать, но даже самые воздушные и сладкие с виду создания тоже гадят.
С другой стороны – курить и вправду охота.
От этого ужина он изначально ничего хорошего не ждал, и чем дальше, тем тяжелее было выносить это лицемерие.
Скорей бы все откурились, поели расчудесной говядины под соусом с непроизносимым названием и разошлись по домам. Устал он, а еще и Леночка эта, откуда только свалилась? Теперь и за ней приглядывать придется, будто старухи мало. А карга ни за что мимо подобного экземплярчика не пройдет. Леночка же слишком вежлива и слишком дура, чтобы избежать знакомства. Или не дура? Очередной кандидат, чтоб ее...
С другой стороны, а может, ну его, может, пусть сходятся? Тогда и старая на глазах будет, и молодая.
– Какое очаровательное создание, – Императрица повернулась к нему. Серые глаза ее счастливо сияли, а на щеках появился румянец. – Мила, свежа, непосредственна. Что еще нужно?
Правду, ему нужно знать правду об этой сахарно-карамельной Леночке, кто она, откуда взялась и чего добивается, тогда, наверное, он сможет принять решение.
– Она напоминает мне меня. В молодости, конечно, – смех-скрип и стук веера о подлокотник кресла. – В молодости, конечно. Ах, как давно это было, и сколь упоительны воспоминания... мы должны познакомиться с ней поближе. И мы просто обязаны с ней подружиться.
Леля, услышав, вздрогнула, очнулась ото сна и сухо поинтересовалась:
– И как вы планируете с ней дружить? Она же... примитивна.
– По-моему, ты преувеличиваешь, – заметила Женечка, мельком глянув на часы. – Извините, я скоро.
А она куда? Она вроде не курит, а туалет занят. Но ни Леля, ни Шурик, сразу вспомнивший о говядине, ни старуха на Женечкину эскападу внимания не обратили.
– Но все же девица чересчур... прямолинейна.
– И это хорошо. Это просто замечательно, правда, Геночка?
Не Геночка он, хотя ей не докажешь, ей все равно.
– И вечер просто чудесный. Спасибо, Лелечка, такой подарок... теперь мне будет с кем делиться воспоминаниями. Для начала воспоминаниями, – подчеркнула старуха, улыбаясь хитро и счастливо.
Если кого-то и удивила эта скоропалительная женитьба, казавшаяся да и бывшая жалкой попыткой вернуть утраченное былое равновесие, то виду не подавали – жалели. И ее, вдову, молодую да красивую, и его, пусть не молодого, но при троих детях, которым – каждый знает – без материной опеки никак.
– Ну-ну, – только и сказала Клавка рыжему кошаку, последнему из шести, прочие уже с месяц как по новым хозяевам жили. Кошак не ответил, зыркнул зеленым глазом да когти в обивку вонзил, чуял, верно, что и ему недолго в этой квартире осталось.
– А соседей могли б и позвать, – пожаловалась Манька супругу, и тот согласился. Васина ничего не сказала, просто тихо напилась.
Могли бы, но не позвали: никого не хотел видеть Вацлав, которому эта свадьба, совсем на свадьбу не похожая, казалась предательством. Не желала застолья и Федина, по робкой просьбе супруга оставившая прежнюю фамилию. А дети к свершившемуся отнеслись и вовсе равнодушно: Милочка был слишком мал, Дарья – замкнута, а Сергей и вовсе непонятен: вежливый, обходительный, но...
Нет, не лежала у Фединой к старшим душа, хоть и уговаривала себя, приучала, улыбалась старательно, завтраки готовила, банты завязывала, сказки рассказывала, да сама понимала – ложь это.
Не такой она себе эту жизнь представляла. Впрочем, другой не было.
Постепенно Федина привыкала и к Дарьиным истерикам, поводом к которым мог послужить любой пустяк, и к молчаливому, но постоянному упрямству Сержа, все и вся делавшего наперекор ее слову, и к равнодушию Вацлава. Эти трое стали неважны – чужие, случайные люди, существование рядом с которыми – необходимое условие, чтобы быть с Милочкой.
Милослав, Славик, Слава, Мила, Милочка, Милюша... Федина могла придумать тысячу и одну вариацию дорогого имени и украсить каждую сотней оттенков нежности.
По утрам он, растрепанный и сонный, хмурится, злится, трет глазенки кулачками и капризничает. А днем – игривый, любопытный, все-то ему надо потрогать, до всего дотянуться... К вечеру устает, успокаивается и уже можно на ручки взять, обнять, погладить, утереть чумазую мордашку, уговорить отправиться в кровать и, открыв толстенную книгу сказок, читать. Милочка заснет почти сразу, сунув ладошки под щеку, улыбаясь ей и радуясь тому, что она, Федина, рядом. Конечно, рядом: будь ее воля, она и ночевала бы в детской. Но Вацлав против.
Вацлав жесток. Он не понимает, что Милочка еще маленький, и ему забота нужна... Вацлав хочет от сына самостоятельности, ставит в пример Сержа, но тот в отца пошел – вежливая ледышка, а Милочка Анжелочкин, пусть и не ею рожденный, но ведь родной же.
Прошло пару лет. Как-то вдруг разродилась сыном Клавка. А чуть позже обзавелась дочкой Манька, не родной – приемной, светленькой да кудрявенькой, один в один похожей на Дарью. Впрочем, та подросла, подтянулась, очень быстро потеряв уютную детскую пухлость, которая сменилась угловатостью и худобой.
– В мать будет, – сказала как-то Клавка, с которой теперь пришлось встречаться часто: Клавка выходила с коляской, а Федина – с Милочкой. – Ну вылитая Элька. На лицо поглянь. А повадки? Никто ж не учил, но материны... а Сережка-то отцовой породы, головастенький.
Федина соглашалась, Федина прикусывала язык, с которого готово было сорваться едкое замечание, что эти-то хоть понятно какой породы, а у Клавки в коляске приблудыш, не пойми от кого прижитый, небось, ни в мать, ни в отца – ясно, что нагулянный.
– Ну а сама когда собираешься? Не старая же, – Клавка все не унималась. Говорливая она, и прежде-то не смолкала, а теперь и вовсе разошлась. – Или твой не хочет? Оно понятно, конечно, своих-то трое, куда четвертого, хотя, конечно, мог бы, чай копейки не считает...
Не считает, это верно. До чего-чего, а до денег Вацлав был нежадный, только вот радости от тех денег ровным счетом никакой.
Снова хотелось иного.
Не равнодушия. Не вежливости и уважения – любви. И снова почти до слез в подушку, до закушенной губы, до разбитой в порыве гнева чашки, до сдерживаемого из последних сил крика, до ненависти к той, которая эту любовь украла.
Почему она, даже мертвая, получала то, что должна была отдать живым?
– А Манька-то говорит, что ты хорошо устроилась, ну а я так не завидую, – Клавка достала из сумки бутерброд с сыром, завернутый в газету. Бумага пестрела жирными пятнами, а с одной стороны к ней прилип комочек белых ниток и длинный темный волос. Федина поморщилась, Клавка же на подобные мелочи не обратила внимания – развернув газетку на коленях, разодрала слипшиеся куски батона, пальцами поприжала сыр и, протянув половину, спросила: – Хочешь?
– Спасибо, нет.
– Ну сама смотри. А я так тебе не завидую. Ну ни на вот столечко даже, – отщипнув крошку, она кинула ее в рот. – Я и Маньке говорю – чему там завидовать? Это ж какая жизнь-то, муж не любит, дети чужие...
Младенчик захныкал, и Клавка, позабыв про бутерброд, торопливо затрясла коляску, вот только молчать – не замолчала.
– А я так тебе скажу, – она повысила голос, перекрикивая плач. – Не в свой дом полезла, не своею жизнею живешь, не своею и доживать будешь.
Этой ночью Федина впервые за долгое время не могла уснуть, а уснув, плакала в подушку, но муж не слышал – с самого начала по молчаливой договоренности супруги ночевали раздельно. Ее робкие попытки изменить ситуацию закончились мучительным объяснением Вацлава, раз и навсегда убившим надежду на что-то иное.
Но любовь в ее жизни все же была – Милочка, ее родной, ее дорогой, ее самый лучший ребенок, чистый, светлый, неиспорченный знанием той, другой, которая была до Фединой.
Ради Милочки она готова была убить, украсть, умереть, но пока требовалось лишь находиться рядом, и она находилась, радуясь каждой проведенной минуте, считая дни и бережно сохраняя в памяти самые светлые моменты.
Милочка и акварельные краски, яркие пятна, которые и не пятна вовсе, а солнце, небо и она, Желочка – Анжела он не выговаривал, а слово «мама» боялась сама Федина.
Милочка и рисунки манной кашей по столу и одежде. Довольная улыбка и счастливое курлыканье. Липкие от варенья ладошки, оставляющие отпечатки на стенах.
Милочка и книги – он любопытен, он хочет смотреть, трогать, пробовать на вкус и прочность. Все дети такие, но Милочка – особенный.
Она знала это с самой первой встречи, с самого первого взгляда, и знание помогало противостоять требованиям Вацлава, который с чего-то решил, что она балует ребенка.
– Хватит потакать всем его капризам, – требовал муж, в кои-то веки повысив голос. – Сегодня он залез к Сергею в портфель, а завтра в кошелек ко мне заберется!
Глупость какая, при чем здесь кошелек? И вообще нельзя так с ребенком, он же не нарочно, он любопытный просто, а Сергей мог бы и повыше портфель свой поставить, он-то старше, он-то понимает.
Или он нарочно? Ну конечно, Сергей Милочке завидует, как старшие завидуют младшеньким и любимым, потому и подстраивает эти неслучайные случайности. И если уж на то пошло, то никакой беды в попорченной тетради нет – перепишет.
А Милочка плачет, Милочка не привык, чтобы на него кричали. И эти слезы ножом по сердцу.
– Прости меня, – Анжела гасит ярость. – Это я виновата, не досмотрела, а он же... он же ребенок еще. Я понимаю, я не мать, не смогла, не...
Вацлав бледнеет и замолкает. И молчание, привычное в этом доме, становится вдруг невыносимым. Или это потому, что из-за прикрытой двери доносятся приглушенные всхлипы наказанного Милочки?
– Это ты меня прости, пожалуйста, – Вацлав берет за руку, переворачивает, проводит пальцем по ладони и в прикосновении нет ничего случайного. Более того, оно пугает явной намеренностью. – Я тебе всю жизнь поломал... использовал твое одиночество. Я виноват. Я сам надеялся, что будет иначе.
И Федина надеялась. Но теперь, привыкнув к тому, что есть, она не желала перемен. Зачем, ведь и так все хорошо?
И даже замечательно.
– Вот, возьми, – Вацлав принес черную шкатулку. – Пусть у тебя будет... тебе будет.
Желла открыла, заглянула и закрыла. То, что лежало внутри, ей было не интересно.
– Прости Милочку, – шепнула она. – Он же еще маленький... ему только пять еще.
Шесть.
Семь.
Девять.
Одиннадцать.
Беспощадное время, бесполезные годы, песочные часы, замершие навечно в точке равновесия, когда пройденное равно оставшемуся. Часы виделись во сне, сначала редко, смутной, вызывающей недоумение фигурой. Потом стали приходить чаще, удивление сменилось скукой, потому что и сны становились предсказуемы.
– Тетя Желла! – визжала Дарья. – Тетя Желла, скажите ему, чтобы не трогал! Отдай! Немедленно отдай, паразит!
– Анжела, – тихо просил Сергей, глядя поверх очков. – Пожалуйста, скажите Милославу, чтобы перестал брать мои книги. Или хотя бы руки мыл.
– Анжела, ты должна понять, – день за днем повторял Вацлав. – Что чем больше ты ему потакаешь, тем больше он наглеет.
Они все ненавидели Милочку и даже не пытались скрыть этой ненависти, которую тот переживал остро, болезненно, до слез и истерик. Слезы вызывали брезгливость, истерики – недоумение, и Милочка оставался чужим. И с каждым днем, с каждым движением стрелки все более чужим.
Правильно, потому что и она, Анжела Федина в этой семье лишняя, подобрали из жалости, поманили мечтой, а на деле оказалось, что ничем эта жизнь, в нарядной пятой квартире, не отличается от прошлой. Тот же круговорот обязанностей, те же дни, и вот уже она не человек, а песчинка, застывшая в падении, обреченная навеки быть между... хотя подобные мысли она отбрасывала сразу, укоряя себя за излишнюю мнительность. У Фединой имелось то, что придавало смысл существованию.
Анжела любила Милочку. Анжела оберегала Милочку. Анжела не представляла да и не желала себе иной жизни, потому как невозможна она без солнышка, без зайчонка, без маленького проказника и светлого человечка.
Никем, кроме нее, не понятого человечка.
Милочка часто болел, а говорили – притворяется. Милочка фантазировал – обвиняли во лжи. Милочка пытался обратить на себя внимание шалостями – наказывали.
– Гляди, наплачешься еще с ним, – предупреждала Клавка, у которой Федина пыталась получить совет. А вместо этого получила глубокомысленное замечание, что пороть надо и почаще, тогда все будет в порядке.
Глупости, дети и насилие – несовместимые вещи. Пусть Клавка своего и порет, если ей так охота, а у Милочки слишком утонченная натура, на него нельзя давить.
– Теть Желла, – как-то невзначай поинтересовалась Дашка, собирая вывернутые из шкафа вещи, – Милочка что-то искал, ну спешил, ну с кем не бывает. И не надо делать такое лицо, она все уберет, ей несложно, все равно ведь целый день дома.
– Теть Желла, ты хоть понимаешь, что он монстром становится? Да его в классе терпеть не могут, слизняк и притворщик, и ябеда к тому же...
Федина хотела ответить, не словами – пощечиной, чтоб не смела на брата наговаривать, это ее вина, что у Милочки со сверстниками не ладится, если бы она с ним в детстве играла, если бы...
– Теть Желла, – Дашка подняла мятую рубашку, испачканную чем-то бурым. – Он же вас презирает. Вы его любите, а он – презирает. За мягкость. Почему так?