Жизнь изменилась враз, будто черным платком кто махнул. Был у Антонины дед – единственный родной человек! – и не стало его. Была нянька Дорофея – выросла Антонина на ее руках! – и той не стало. Не пережила Дорофея гибели хозяина – умерла, лишь час пролежав в беспамятстве. И как ни была Антонина потрясена, как ни хотелось ей криком кричать, рыдать и головой о стену биться, а делать нечего – ей самой пришлось и священника с дьячком звать, чтобы читали над покойными отходные молитвы, и службы поминальные заказывать, и на кладбище посылать с приказом выкопать две могилы в их семейном углу кладбища (верную Дорофею решила Антонина похоронить рядом с дедом, покойной бабкой, которой не помнила, и матерью, которой вовсе не знала), отдавать прислуге наказы, чтобы готовили поминки – отдельно для господ и знатных арзамасцев, отдельно для всей дворни и горожан званием попроще, которые тоже захотят выпить на помин души честного купца Федора Андреевича Гаврилова…
Лишь к полуночи все дела были поделаны. Антонина, едва живая от усталости, поднялась в свою светелку и упала на постель. Она была так занята и так потрясена весь этот вечер, что даже не плакала, запрещая себе предаться горю, и вот сейчас, наконец, оказалась с ним наедине, лицом к лицу. Слезы подступили к глазам, и девушка зарыдала, однако тут же уткнулась в подушку: стало стыдно, что кто-то услышит ее громкие всхлипывания. Ведь все равно никто не придет утешать – некому! Не прислуге же утирать слезы хозяйкины!
«Что же мне теперь делать? – в отчаянии думала Антонина. – Как же я буду жить – одна-одинешенька? Как со слугами и с товаром управлюсь?!»
Но время шло, ночь шла, и постепенно Антонина начала свыкаться со своим горем. «Ладно, в лавке приказчики помогут, а со слугами уж сама как-нибудь… дело житейское! Потом замуж выйду, муж будет вместе со мной с торговлей управляться… я ведь богатая невеста, со знатным приданым, ко мне женихи ломиться в двери станут!»
Жизнь уже не казалась такой печальной и безысходной. «Выберу среди всех женихов наилучшего! – самодовольно подумала Антонина, однако тут же и опечалилась опять: – Одна беда – муж всю власть и все богатство себе заберет, а мне только и останется, что его ублажать да детей рожать, как все прочие бабы замужние. Эх, хорошо графинюшке: она вдова, сама себе госпожа, сын у нее по струнке ходит. Вот бы и у меня так было!»
Однако для того, чтобы овдоветь и заставить сына ходить по струнке, надо было сначала все же выйти замуж и ребенка родить. Это Антонина прекрасно понимала. Но замуж-то выйти – за кого?.. Ей уже восемнадцатый год, однако за нее никто еще не сватался. Конечно, Антонина непомерно задирала нос и держалась в стороне от арзамасской молодежи. Ни на посиделки, ни на гулянки носа не казала! Видела она своих ровесников только на церковных службах. К тому же дедов дом находился в часе езды от города. Сам Андрей Федорович наведывался на склады, а Антонине там что делать было? Она предпочитала гонять верхом по полям-лесам, или болтать с прислугой, или шить-вышивать, или учиться грамоте и разным книжным премудростям, как велела графиня Стрешнева.
Елизавета Львовна несколько дней назад приехала в Арзамас к теткам, но Антонина еще не видела ее. Ох, а что же теперь делать с надеждами, которые девушка возлагала на свою покровительницу? Поездка в Москву или жизнь в богатом Стрешневе, знакомство с блестящим молодым графом Михаилом, который непременно приедет из Петрограда навестить мать, и прочие тайные мечты, которым она предавалась с таким упоением…
Неужели со всем этим придется проститься?! Ведь теперь жизнь ее навсегда будет связана с Арзамасом, здесь ей придется остаться!
«А почему проститься? – вдруг подумала Антонина. – Почему навсегда остаться в Арзамасе? Елизавета Львовна частенько жаловалась, что сын ее, граф Михаил, изменился: сделался в Петербурге мотом, картежником, транжирой, что о Стрешневке он позабыл, все о городских развлечениях думает, а в поместье иногда денег на первоочередные нужды не хватает. Как-то проговорилась, что все ее богатое приданое муж начал расточать, а Михаил и вовсе к концу сводит. А что если… Ведь у меня теперь тоже богатое приданое… Моих денег на многое бы хватило!»
От смелых мечтаний бросило в жар! Антонина соскочила с постели, уставилась в окно. Луна сияла в темном небе, заливая округу голубоватым призрачным светом: словно сияющей кисеей завесила сад, и поля, и дальний лес. Каждый листок старой березы, росшей почти вплотную к стене дома, казался вылитым из слабо звенящего серебра. А озеро, лежащее неподалеку от леса, блестело остро, режуще, словно осколок огромного зеркала, упавший с неба…
Прохладный ночной ветерок заставил Антонину задрожать, однако не охладил ее воспаленных мечтаний. Она подошла к зеркалу, висевшему на стене. Комната была залита лунным светом, Антонина все ясно видела.
Ах, какая красавица смотрела на нее из тяжелой дубовой рамы! Какие глаза… черны как ночь! И как в ночи не разглядишь ничего, так не увидишь, что таится в глубине этих глаз, какая тьма жадных желаний клубится там!
– Я красива… – пробормотала Антонина, словно впервые увидев себя, хотя и прежде именно сознание собственной красоты заставляло ее с пренебрежением смотреть на молодых арзамасцев. – Я так красива, что граф Михаил Иванович должен, должен будет…
Странный звук заставил ее вздрогнуть. Словно бы ударилось что-то об оконную раму. И еще раз ударилось, а потом на пол упало – да ведь это камушек! Вон валяется. Кто-то бросает камушки в окно. Кто?
Антонина подскочила к подоконнику, перевесилась через него – и увидела стоящую внизу девушку. Бледное в лунном свете лицо, черные глаза, черные кудри, накрытые алым платком… Это Флорика! Цыганка Флорика!
Сердце так и зашлось.
– Ты? – прошипела Антонина. – Что, и Яноро здесь? Из-за вас мой дед погиб – теперь сюда приперлись?! Ну так вам несдобровать!
Она уже открыла рот, чтобы позвать людей, однако крик комом замер в горле. Не то что не крикнуть или хотя бы шепнуть – ни вздохнуть Антонине, ни охнуть!
Вспомнилось – что-то подобное она почувствовала, когда вздумала замахнуться на Яноро плетью. Флорика, это Флорика ворожит – колдунья бесова! Сначала цыганское колдовство извело деда, теперь до Антонины добралось.
Она того и гляди умрет от удушья, умрет!
Чего им, этим нехристям, надо от ее семьи? Что за прок им в смерти Андрея Федоровича Гаврилова и Антонины Коршуновой, его внучки и… И наследницы его состояния, между прочим! Может быть, не столь уж великое богатство, чтобы пуды золота на себя навесить, да ведь это с какой стороны посмотреть. Всякое дело, в том числе и торговое, можно и погубить, и преумножить. Можно по миру пойти, а можно и еще пуще разбогатеть.
Кто унаследует склады и товар деда после его смерти? Антонина. Кто унаследует все это после ее смерти? Да кто ж другой, как не ее единокровный брат Яноро! Этот цыган! Это жалкий бродяга!
Да нет, не может того быть! Неправда это!
А если… правда?
– Обещаешь молчать? – донесся до нее тихий голос Флорики. – Я должна тебе кое-что рассказать. Крик не поднимешь?
Антонина кивнула, мучимая одним желанием – наконец-то вздохнуть.
– Побожись! – потребовала неумолимая цыганка.
Антонина торопливо обмахнулась крестом, и Флорика, проворно заткнув подол под кушак, чтобы не путался в ногах, взобралась по березе с кошачьей ловкостью и мягко, тоже по-кошачьи, перебралась на подоконник, а потом спрыгнула на пол светелки. Одернула подол, устремила немигающий взор в глаза Антонины, сделала около ее горла стремительное движение пальцами, словно пыталась выдернуть что-то, – и та наконец-то перевела дух.
– Ведьма, ведьма… – прохрипела она, однако Флорика только усмехнулась:
– А ты сама кто такая? В ночи, небось, видишь как днем? А думаешь, на это одни только кошки способны? Не-ет, это в тебе цыганская кровь играет! Ты такая же, как мы: кого полюбишь, жизни для того не пожалеешь, а кого возненавидишь, того со свету сживешь! Благодари вашего бога распятого, что не знаешь своей силы, не то…
– Что не то? – жадно спросила Антонина, мгновенно забыв о страхе и чувствуя нетерпеливую дрожь, которая охватила тело: да неужто и ей подвластны какие-то силы, которыми владеют только ведьмы и колдуны?! Конечно, это грех, конечно, богобоязненному человеку о таком и думать нельзя, а между тем не справиться ей с жаждой обладать даром неведомым, хоть и пугающим!..
– Не затем я сюда пришла, – отмахнулась Флорика, – чтобы о нашей схожести говорить, а затем пришла, чтобы рассказать, как все вышло. Грыжица… горе! Поверь, Яноро не хотел смерти твоего деда! Он про Тодора просто так крикнул, из озорства. Он не злодей! С ним часто такое бывает: по жизни несется, не разбирая дороги, не ведая, что впереди обрыв, в который и сам сорвется, и коня загубит… а заодно снесет того, кто невзначай на пути окажется. Он меня послал прощения у тебя просить!
– А у самого поджилки затряслись, что ли? – с презрением бросила Антонина.
– Его не страх, а стыд не пускает, – вздохнула Флорика. – Нрав горячий, гнев его долго кипит… у других знаешь как? Вспыхнет злое пламя, да вскоре и погаснет, чтобы жить не мешало, а Яноро сушняк в тот костер сам подбрасывает и его жаром наслаждается. Хоть и люблю Яноро безумно всю жизнь, сколько себя помню, а все же боюсь его иногда. Когда укоряю его, он меня вроде слушается, но со своей натурой не всегда может сладить. Вот и к тебе пристал в лесу, а потом деду твоему крикнул про баро Тодора. И что с того вышло?! Байо мингэ, ромалэ![13]
– Ты говоришь, Яноро злопамятный, – недоумевающе нахмурилась Антонина. – Но чем я перед ним провинилась, если я его впервые в жизни сегодня увидела? А мой дед чем перед ним виноват?!
Флорика опустила голову и пробормотала:
– Не вы виновны. Яноро простить не может Глашеньке, твоей матери, что из-за нее баро Тодор свою жену, мать Яноро, покинул! Пусть и вернулся к ней потом, а все же любовь к Глашеньке до смерти Тодора довела, да и ей счастья не принесла. Вот разве что тебя родила, только ведь это кому на счастье, а кому на беду…
– Глашенька – это моя мать? – тупо спросила Антонина.
– Да.
– А как же… как же мой отец – Федор Иванович Коршунов?!
– Ничего о нем не знаю! Знаю точно, что твой отец – баро Тодор, – твердо сказала Флорика.
– Да откуда тебе это известно?! – отчаянно воскликнула Антонина, всплеснув руками. – Откуда?! Ты девчонка совсем, ты от Яноро этого без ума, сама призналась. Ты с его голоса поешь!
– Эх, Антонина, – тяжело вздохнула Флорика, – ни с чьего голоса я не пою. Эту историю рассказала мне моя мать, Донка. А она была рядом с Глашенькой весь год, что та в таборе прожила. Донка ей разродиться помогла, тебя приняла, а потом Глашеньке глаза закрыла…
– Что? – слабо выдохнула Антонина. – Не может быть! Не верю!
– А вот послушай-ка эту историю, а потом и решай, верить или нет!
…Матушкою Антонины была честная дочь купеческая, родом из Арзамаса. Глафирой звали ее – Глашенькой. Росла она послушной, тихой да скромной, но в тихом омуте, известное дело, черти водятся. Стал как-то раз под Арзамасом табор – и сманил девку из дому веселый красавец-цыган. Испокон веков такое приключалось, песен об этом немало сложено – и здесь то же содеялось. И настолько Глашеньке полюбился Тодор, что нипочем не пожелала она домой вернуться – так и ушла с табором. Матери у девки давно не было, а отец ее в ту пору отлучался по делам своим по купеческим. Нянька же не уследила…
Воротился отец, бросился искать дочку – да где! На месте табора только кострище осталось, а Глашенькин след уж травой порос.
Андрей Федорович вернулся в Арзамас и всем рассказал, что дочь уехала в Вад – небольшое село в тридцати верстах, где жила сестра купца Гаврилова Ольга, в замужестве Кулагина. На молчание сестры Андрей Федорович надеялся – а сам надеялся, что Глашенька рано или поздно вернется.
Однако пришлась по сердцу Глашеньке кочевая жизнь, по сердцу пришлась вольная любовь. Одно неладно: у Тодора уже была в таборе жена и сын был. Совсем младенчик! Яноро звали его, и Талэйта, его мать, была, словно дикая роза, прекрасна и, будто колючки ее, зла. Она крепко любила Тодора. А цыганская любовь – это огонь, это яд медленный! Лишь увидела Талэйта свою соперницу, белолицую, русоволосую да сероглазую, как дала слово извести ее.
Цыганки – они все ворожеи… Опоила Талэйта злыми зельями Тодора, чтобы отвести его сердце от молоденькой русской девушки, которая ни спеть, ни сплясать, ни приласкать жарко не могла. Вновь присушила Талэйта к себе Тодора, да так, что он и видеть Глашеньку более не хотел. А она ходила уже чреватая…
Что было ей делать? К отцу воротиться? Страшилась его гнева праведного. Пришлось тащиться за табором, подобно жалкой собачонке.
Иной раз у Глашеньки и укруга[14] хлебного не было, и лохмотья не на что сменить. Однако по-прежнему любила она Тодора и лелеяла мечту вернуть его любовь.
Но зря, зря – все ее надежды были напрасны! У цыган чужаков не больно жалуют, так что несладко приходилось Глашеньке. А Талэйта знай поила Тодора своими зельями, чтобы он даже имя русской разлучницы забыл! Тодор ожесточился сердцем к Глашеньке, а коли был он баро, таборным вожаком, так ему и другие подражали. Оставалась лишь одна молоденькая цыганка, которая осмеливалась жалеть Глашеньку. Звали ее Донка…
Прошло время. Табор вновь вернулся к Арзамасу. Баро крутился вокруг императорского конного завода, чтобы увести оттуда лучших скакунов, да никак не мог найти к ним подступа.
Тем временем Талэйта уверилась, что окончательно вернула себе любовь Тодора, и перестала дурманить его травяными отварами. Однако стоило ему избавиться от приворота, как снова обратилось его сердце к Глашеньке. Сначала стало ему жаль измученную бедняжку, которая носит его ребенка, а потом осознал он, какое зло причинил невинной девушке, как изломал ее судьбу, и горько раскаялся в этом.
Заметила Талэйта, что Тодор закручинился, что охладел к ней, что начал с Глашенькой ласково говорить, и спохватилась. Решила дать мужу такое сильное зелье, чтобы навсегда поселилась в его сердце ненависть к русской приблудной девке! Однако от этого питья Тодору, который был уже и так отравлен, стало совсем худо. Бросилась ему в голову кровь, упал он без памяти, да через несколько часов и умер. Однако о том, что натворила Талэйта, никто не знал, кроме Донки…
Талэйта очень хотела отвести от себя вину. Она попыталась Глашеньку обвинить в том, что та отравила Тодора, и стала подговаривать цыган убить бедняжку. Кто знает, может быть, это ей и удалось бы сделать, однако, когда Глашенька узнала, что Тодор умер, у нее приступили роды. Приступили они раньше времени. Никто ее не тронул, но и помогать никто не стал, никто и не думал облегчить ее страдания!
Только Донка не покинула бедняжку. Когда стемнело, она запрягла коня, постелила в телегу попону, уложила туда Глашеньку и погнала свою повозку к Арзамасу.
От стоянки табора до Арзамаса вроде бы и недалеко было, но не когда одна слабая женщина в одиночку везет другую, да еще ночью, да еще готовую разрешиться от бремени! Страшно было Донке думать о встрече с Глашенькиным отцом, страшно и в табор потом возвращаться, но жалостливое и доброе было у молодой цыганки сердце – его повелением она и жила на свете.
Разразилась гроза, и Донка, с пути сбившись, заехала на болотину. Тут-то и начались роды у Глашеньки. И неведомо, чем бы дело кончилось, когда б внезапно не появился верховой. То был молодой цыган Эуген, любивший Донку. Хватился он своей милушки и, догадавшись о ее затее, пустился вслед – ей на помощь. И пока Донка впервые в жизни неумелыми руками принимала ребенка, девочку, Эуген тащил из болота коня и повозку.
Дальше везти Глашеньку было опасно – она могла умереть в любую минуту. Тогда Эуген под покровом ночи поскакал к ее отцу и все ему рассказал.
Федор Андреевич оседлал коня и помчался вслед за цыганом. Он еще успел застать Глашеньку в живых, она еще успела попросить у него прощения и молить смилостивиться над новорожденной дочкой, прежде чем умерла…
Флорика вздохнула, с жалостью глядя на онемевшую Антонину:
– Твой дед взял с Донки слово, что она никому не обмолвится о случившемся, наградил ее щедро и отпустил восвояси. Теперь вся его жизнь была посвящена только тебе.
Антонина не шелохнулась.
«Наверное, дед сначала отвез меня в Вад. К бабке Ольге. Она умерла три года назад, и сын умер, и сноха… Внук ее, конечно, ни о чем знать не знает. Спросить некого, но, конечно, так все и было. А уже потом дед вернулся в Арзамас и придумал эту историю про Федора Ивановича Корушнова и про свадьбу матушки аж в Нижнем Новгороде. Федор – это ведь то же самое, что по-цыгански Тодор! И отца Иннокентия вокруг пальца дед обвел, налгав ему, что Глашенька была с этим Федором Коршуновым обвенчана. А может быть, отец Иннокентий правду знал и совершил великий грех, потому что был другом деда? Нет, не мог он на такое пойти! – решительно качнула головой Антонина. – Няньке Дорофее все было известно, конечно, и она молчала всю жизнь! А графиня Стрешнева? Догадывалась ли она о том, что дочка ее покойной подруги незаконнорожденная? Как мне завтра в глаза ей смотреть?..»
Антонина испуганно перевела дух, заломила руки, но тотчас нахмурилась решительно: «Ничего! Раньше смотрела – и завтра посмотрю. Буду молчать о том, что знаю: так же, как дед молчал, так же, как молчала Дорофея! Коль станет известно, что я незаконная, ждет меня только позор! И память деда будет оскорблена навеки, и память моей матери… Я этого не допущу!»
Чья-то рука коснулась руки Антонины, и она испуганно вскинула голову. Флорика сочувственно смотрела в ее лицо.
– Мне пора идти, – шепнула молодая цыганка. – Надо успеть до утра в табор вернуться – с рассветом мы трогаемся в путь. Когда судьба нас снова сведет, все силы положу, чтобы тебе помочь! А пока прости за все…
Антонина ничего не ответила: закрыла глаза руками и не отняла их до тех пор, пока не почувствовала, что осталась в светелке одна.
Когда она опустила ладони, глаза ее были сухими. Она не проронила ни слезинки, а закрывала лицо только потому, что боялась: вдруг не сможет скрыть от проницательной цыганки ту ненависть, которая прожигала ей душу.
Простить?! Никогда Антонина не простит ни Яноро, убившего ее деда, ни Флорику, которая открыла ей страшную правду. Сейчас она готова была отдать все на свете, чтобы отомстить молодым цыганам. Антонина не знала, как и когда, но не сомневалась, что рано или поздно сделает это.
Она, сердито нахмурясь, захлопнула окно, через которое к ней забралась Флорика, и ставни затворила, чтобы не мешала луна.
На душе стало немного легче. А теперь надо уснуть. Надо уснуть во что бы то ни стало, чтобы завтра же приступить к управлению тем богатством, которое досталось ей в наследство! Ей одной!
Ах да, еще похороны надо отвести, вспомнила Антонина, упав на постель и закрыв глаза, но сердце ее уже не болело от жалости к деду, от тоски по Дорофее. Она ощущала только досаду: сколько хлопот с похоронами ее ждет! Двое самых близких людей лгали ей всю жизнь, и, хоть это была ложь во спасение, Антонина не чувствовала сейчас никакой благодарности к ним.
Уже засыпая, она снова вспомнила внука дедовой сестры, который жил в Работках. Может быть, дать ему знать о смерти Федора Андреевича? А впрочем, зачем? За все семнадцать с лишком лет жизни она его не видела и не знала о нем ровно ничего. С чего же вдруг начинать родниться? Еще не хватало! А вот с графиней Стрешневой повидаться стоит, да чем скорей, тем лучше…
Она решила сделать это утром – как можно раньше. Однако человек предполагает, а Бог располагает… и не всегда в пользу этого человека!
– А ну, пропусти меня во двор, сволочь! Погоди, я тебе еще покажу, кто здесь хозяин! Ужо погуляет мой кнут по твоей спине! Отворяй ворота!
Антонина всполошенно вскинула голову. Сон ее был полон жуткими образами, которые явились из рассказа Флорики: цыгане с перекошенными, ненавидящими лицами кричали Глашеньке: «Пошла вон из табора! Мы здесь хозяева!» Во сне Антонина словно бы превращалась в свою многострадальную мать, и эти грубые крики были обращены к ней, эти рожи смотрели на нее, эти злобные твари гнали прочь ее. И сейчас она никак не могла понять, проснулась или нет, со сне находится или вернулась к яви.
Наконец сообразила: она лежит в своей светелке, на своей постели, никаких цыган рядом нет, – однако крик не утихает. И свист какой-то странный раздается… Что за птицы налетели?!
Антонина подхватилась и бросилась к окну – не к тому, которое выходило в сад и которое она закрыла накрепко, а к тому, которое смотрело во двор, – и увидела прислугу, собравшуюся у ворот и безуспешно пытающуюся преградить путь крепкой тройке, которой управлял какой-то рыжий молодой мужик в запыленной косоворотке распояскою. Он и в самом деле грозно взмахивал кнутом, который со свистом рассекал воздух. Неудивительно, что и сторожа, и привратник, и прочие слуги боялись к нему подступиться!
– Кто такой? Чего надо?! – сердито крикнула Антонина из окна, позабыв, что не причесана и не одета: стоит в одной сорочке, с распущенной косой…
Незнакомец вскинул на нее маленькие карие глазки:
– Ты еще здесь? А ну, выметайся вон! Больше тебе тут делать нечего! Теперь это мой дом! И все это, – он обвел кнутовищем двор, – и это, – незнакомец резко мотнул головой куда-то в сторону Арзамаса, – тоже мое!
– А не лопнешь ли ты, добрый человек? – презрительно воскликнула Антонина. – Неужто весь Арзамас твой?
– Арзамас, может, пока и не мой, – ухмыльнулся незнакомец щербатым ртом, – а вот все лабазы[15] гавриловские отныне мои! И этот дом с подворьем и огородами – тоже, так что давай, сеструха-воструха, выметайся отсюда вон!
– Сеструха? – изумленно повторила Антонина, ниже перегибаясь через подоконник и вглядываясь в покрытую потом и пылью неприглядную личность. – Да кто ж ты такой, что ко мне в родню набиваешься?
– Больно надо с тобой, незаконнорожденною, родниться! – хмыкнул незнакомец. – Не зря я тебя вострухой назвал: примазалась к нашему имени, живешь как сыр в масле катаешься, да только кончилась твоя спорынья![16] Пока дед Федор был жив, оно, конечно, все его волею шло, а теперь, когда он дуба врезал, тебе тут больше делать нечего. По закону нынче все мое! Я всего добра наследник!
– Да кто ты таков?! – вскричала ошеломленная Антонина, а в ответ услышала:
– Я – Петруха Кулагин, внук Ольги Кулагиной, в девичестве Гавриловой, вот кто я таков! Бабка да родители померли, я один маялся, с квасу на хлеб перебивался, но теперь мой час настал всем тут володеть как законному наследнику! Знакомец мой минувшим вечером воротился в Вад с известием, что купец Гаврилов окочурился, ну я и запрягать, я и гнать… Своего не упущу, даже не надейся!
Антонина таращилась на его воинственную фигуру, на чванливую физиономию и никак не могла взять в толк, что происходит. Мелькнула было успокоительная мысль, что этот человек все же не в себе, тронулся умом, вот и задорит[17] ее попусту, но тут же ожгло воспоминанием: он Кулагин, тот самый внук дедовой сестры! Он назвал ее незаконнорожденной… Он знает тайну появления на свет внучки купца Гаврилова!
Силы как-то враз кончились. Антонина увидела, с каким жадным любопытством, с каким недоверием таращится на нее прислуга, как опасливо отводит глаза. Люди простодушны: они уже не видят в ней хозяйку, они уже готовы поверить любому наговору! Но самое страшное, что это ведь не пустой наговор… это правда.
Она поникла на подоконник почти в беспамятстве от ужаса, но тут же вскинулась: правда?! Еще неизвестно, правда ли! Мало ли что кричит этот паршивец! У отца Иннокентия есть запись о ее крещении, где названы ее отец и мать! Все вранье, это все вранье, что наболтала ночью Флорика! Как можно было в это поверить?! И этот родственничек, невесть с каких небес свалившийся, врет! Что за глупости, зачем только Антонина его слушает? Кто его ведает, может быть, он с цыганами в сговоре, может быть, они вместе к гавриловскому добру руки загребущие тянут? Поди знай, в самом деле он внук бабки Ольги или ворюга бродячий?
Силы вернулись, Антонина приободрилась, даже стыдно стало, что на какой-то миг показала свою слабость, свой страх перед этим наглым губошлепом, который назвался Петрухой Кулагиным.
– Ты, погляжу, горазд языком трепать! – крикнула девушка так яростно, что удивилась, как это залетный пустобрех не рухнул с облучка своей телеги замертво. – Что-то раньше про тебя слыхом не слыхать было, и дед мне ни словцом про тебя не обмолвился. Мало ли с какой большой дороги ты явился, мало ли каким шалым ветром тебя сюда занесло, мало ли какие бредни у тебя в котелке сварились! – Она с издевкой покрутила рукой вокруг головы. – По тебе сразу видно, что без роду без племени, а ты приперся сюда, позоришь меня подло и бесчинно!
Наглец, впрочем, выслушал ее довольно спокойно и ухмыльнулся с не меньшей издевкой, чем Антонина.
– Ишь, застрекотала, сорока! – пренебрежительно махнул он рукой. – Погляди, кто со мной приехал, а потом верещи. Покажись, отец Феофилакт!
Что-то зашевелилось в телеге, и Антонина только сейчас разглядела съежившегося за спиной возницы черноризника. Впрочем, немудрено, что не заметила его доселе: был он настолько мал, худ, да еще дорожной пылью припорошен, что больше напоминал кучку невзрачного тряпья, а не священника.
– Отец Феофилакт бабку Ольгу перед кончиной исповедовал! – выкрикнул Петруха. – И она ему все рассказала про то, как твоя мать с цыганом якшалась да тебя в грязном подоле принесла!
– Язва бы тебя расшибла, лихоманка разобрала! – закричала Антонина себя не помня, теряя рассудок от злости. – А ну пошли сей же час к отцу Иннокентию! Уж он меня с рождения знает и скажет и тебе, и этому сморчку, которого ты приволок к себе в заступники, что я законная внучка своего деда и всему его наследству теперь хозяйка!
– А пошли! – ухмыльнулся Петруха, и Антонина, едва дав себе труд напялить сарафан, сунуть ноги в сапожки да накинуть на голову платок, ринулась из светелки. Она скатилась по лестнице, даже не подозревая, что подняться по этим ступенькам ей уже не придется в этот день и в светелку свою, да и вообще в этот дом, она сегодня не вернется.
А когда вернется? Неведомо!