Когда Арнольф Линзей являлся к царице по утрам и, низко склонясь, начинал занудливо и однообразно выведывать, что у матушки нездорово, Анастасия то отмалчивалась, то отделывалась односложными ответами, то, потеряв терпение, начинала кричать на Линзея и гнать его прочь. Она все чаще теперь выходила из себя, слезы и крик всегда были рядом. Бесила всякая мелочь, а пуще всего, что не может же она на вопрос запуганного архиятера: что, мол, болит? – ответить просто и правдиво: «Душа».
Рана, оставленная в сердце нелепой и страшной гибелью сына, никак не заживала. Самой-то себе Анастасия могла признаться, что Иванушка, хоть и обрадовал ее своим появлением на свет несказанно, все же не заполнил пустоты в душе, не изгнал из памяти и снов старшего сына. Царь-то был доволен рождением Иванушки, да еще такого здоровяка, няньки в один голос приговаривали: не царевич-де у них на попечении, а чистое золото! И ест хорошо, и спит спокойно, и приветлив, и улыбчив, и не надо его бесконечно тетешкать, пока руки не отвалятся, и петь над ним не требуется, пока горло не осипнет.
Когда Анастасия до неостановимых рыданий, до истерик и припадков молилась на гробе святого Никиты Переславского, а потом в тревожном ожидании готовилась к новым родам, ей казалось, будто появление на свет этого ребенка (как и в прошлый раз, чуть ли с первого дня знала, что снова будет сын!) разом поставит все на место в ее жизни, наладит отношения с мужем, замостит страшную трещину, которая пролегла меж ними с того страшного случая на Шексне. Сын унес с собой весь свет их прежней жизни, всю радость и всю любовь, которая их соединяла: ведь он был воплощением и осуществлением этой любви, – и то, что сейчас происходило между мужем и ею, Анастасии казалось тлением гнилушки по сравнению с костром.
Самое страшное, что муж, несомненно, считал Анастасию повинной в гибели сына. Если бы она не отговорила его послушаться советов Максима Грека и увещеваний Сильвестра с Адашевым, если бы они не поехали в Кирилло-Белозерский монастырь… Сначала он беспрестанно выговаривал, выкрикивал, выплакивал это вслух, потом слегка поуспокоился, однако в каждом его взгляде жили прежние невысказанные попреки, каждый день ощущала Анастасия, что она – жена опальная. Может быть, даже и разлюбленная.
Вдруг подпрыгнуло, ожило сердце – в сенях раздались знакомые твердые шаги. Боярышня, дремавшая у двери на лавке, подскочила с вытаращенными глазами:
– Царь, матушка! Государь! – и кувыркнулась в ноги вошедшему.
Анастасия привстала, цепляясь за подлокотник кресла, тревожно ловя выражение мужнего лица: в духе ли он? Давно, давно было меж ними заведено, чтоб царица в своих покоях мужу даже в пояс не кланялась, они обменивались нежными приветствиями или лобызались при встрече, однако Бог его знает теперь, супруга и государя, в каком он расположении…
– Ну, здравствуй, – беспечно сказал Иван Васильевич, подходя к жене и небрежно касаясь ее лба губами. – Здорова ли? Арнольф на тебя жаловался – ты-де строптива и молчалива, не сказываешь ему про хвори свои.
– Да сколько можно про одно и то же сказывать? – тихо сказала Анастасия, с трудом пробиваясь через перебои сердечные. – Если кому на роду написано от лихоманки сгинуть, никакие затеи лекарские не уберегут.
– Ты и впрямь помирать собралась? – без особого беспокойства спросил муж. – Не оттого ли так ретиво за родню хлопочешь? Места им при дворе снова и снова выпрашиваешь? Даже за Ваську-дурня похлопотать решила?
– Какого Ваську? – растерянно спросила Анастасия, начисто позабывшая о своей недавней просьбе о дальнем родственнике.
– Васька Захарьин, – с деланой улыбкой пояснил муж. – Тот самый сударик твой прежний, что некогда тебе грамотки писывал да под кустик сманивал.
– Что-о?!
– Что слышала. Ну да ладно. Я нынче добрый. Хватит, в самом деле, на женину родню серчать. Сменю гнев на милость! Дам Захарьиным при дворе новые места! Так что не печалься и не кручинься, радость, будем веселиться. Эй, дураки! – вдруг взвизгнул он. – А ну, сюда! А ну!..
Дверь распахнулась, и в опочивальню с глупым гомоном и воплями ввалились две нелепые фигуры.
Одного, согбенного от рождения и обладавшего непомерно большой головой, знали в Кремле все. Это был первый царский дурак Митроня Гвоздев – человек знатного рода, некогда бывший даже кравчим при дворе. На свою беду, он был уродлив – но не отвратителен, а смешон, да еще умел скрашивать впечатление от своей внешности забавными, хотя и грубыми выходками. Его повадки очень нравились Ивану Васильевичу, и он отправил Гвоздева в Потешную палату, назначив шутом. На какое-то время царь совсем забыл любимого дурака, а теперь снова приблизил его к себе.
Митроня, кривляясь и гримасничая, мотая своей большой головой, так что покои наполнились лихим перезвоном бубенцов, приблизился к царице и отвесил наглый поклон на манер польского, с прискочкой и раскорякою. Анастасия брезгливо передернулась и с тоской поглядела на второго шута, который безуспешно пытался повторить ужимки Митрони, повинуясь сердитому царскому окрику: «Чего стал как вкопанный? Кланяйся!» – и тычку посохом.
Анастасия нахмурилась. Второй шут был не горбун и не калека, высокий, статный, молодой еще человек с правильными чертами нелепо размалеванного лица, которое вдруг показалось царице знакомым. Не веря своим глазам, она ахнула, прижала ладони к щекам…
– Как ты и просила, сыскал я твоему любимцу новую должность, – медоточивым, дрожащим от злого смеха голосом сказал Иван Васильевич. – Да какую! Самую что ни на есть очестную да хлебную! Будет при царе день и ночь, у порога царского спать, со стола государева есть… обглодыши мои догладывать. Завидная доля! Митроня не даст соврать – сладка жизнь при мне, да, Митроня? – Царь схватил шута за ухо, беспощадно вывернул.
– Сладка! – простонал Гвоздев, не в силах сдержать слез, выступивших на глазах.
– Добренький ли я, Митроня?
– Добренький, ох добренький!
– Но порою и гневлив, так?
– Ой, так, государь, ой, так! Да ухи-то отпусти, царь-батюшка, не рви ухи-то! – взвыл Гвоздев в полный голос.
– Сейчас отпущу, – невозмутимо кивнул царь. – А взамен ты покажешь, каков грозен я бываю в гневе своем.
Гвоздев, отпущенный наконец на волю, ожесточенно тер разгоревшееся, вспухшее ухо и в некотором замешательстве переводил взгляд с царя на царицу.
– Прямо вот тут и показывать? – спросил, поправляя съехавший набок двурогий колпак.
– Прямо тут! – хлопнул царь себя по бокам. – Ну! Давай, давай! Какие громы я испускаю во гневе своем на недоумков-бояр?
Гвоздев зажмурился и натужился, потом вдруг, дернув за очкур, придерживающий его разноцветные порты, оголил зад и, нагнувшись, испустил непристойный трубный звук.
Анастасия прижала руки к лицу, испуганно глядя сквозь растопыренные пальцы на бесстыдного Митроню, на хохочущего царя, на страдальческое лицо Василия, – и не верила своим глазам.
Что это, Господи? Что это?! Какая злая сила в одночасье подменила ей мужа на этого сатану?
– Ай, молодец, Митроня! – ласково сказал между тем Иван Васильевич, поощрительно похлопывая шута по голому заду. – Порадовал ты меня. На, держи!
Он бросил на пол золотую монетку, и Митроня, забыв даже срам прикрыть, кинулся ее подбирать.
– Видишь, Васька? – обратился царь к оцепеневшему Захарьину. – Служба при мне зело доходна. Слыхал я, именьишко твое в упадке, все отцово наследство ты прожил и промотал, – ну так при моей особе живо делишки поправишь. И не благодари меня, не надо – за тебя царица просила, ей и скажи спасибо. Ну! – рявкнул он, видя, что Васька молчит по-прежнему.
Тот вздрогнул, разомкнул кроваво-красные напомаженные губы:
– Спасибо, матушка-царица…
– Век не забуду твоей милости, – громким шепотом подсказывал царь.
– Век не забуду… – выдохнул Васька, уставив на Анастасию глаза, вокруг которых у него были намалеваны два пятна: одно черное, а другое – желтое.
Она тихо, жалобно вскрикнула – и умолкла, словно задохнулась.
Да он что, государь, с ума сошел?! Неужто из ревности сотворил все это с Ваською? Но как он узнал о былом, если даже сама Анастасия и думать забыла про те старинные глупости?!
– Ну что, Захарьин? – хохотнул Иван Васильевич. – Покажи нашу царскую грозу – и сразу начнешь добро наживать, в мошну складывать, как Митроня. Знаешь, он каков богатей? Скоро все мое царство скупит, и меня в придачу. Ну, давай, гром, греми! Спускай портки, Захарьин, да тужься крепче!
Васька не шелохнулся, только лицо его под слоем разноцветных пятен побелело.
– Ну? – круто заломил бровь Иван Васильевич. – Будешь греметь?
– Нет, – выдавил Захарьин.
– Не-ет? Это почто же?
– Я, царь-батюшка, боярский сын, а не воняло подзаборное, – вдруг громко, отчетливо выговорил Василий. – Прикажи мне жизнь свою за тебя отдать, и я отдам, глазом не моргну, а на этакое непотребство ищи других! Без чести и совести!
– Жизнь отдашь? – медленно повторил Иван Васильевич. – Хорошая мысль. А ну-ка, пошли!
Не взглянув на жену, он выметнулся из царицыной палаты, волоча за собой Захарьина. Тот упирался, однако разошедшийся Митроня прыгал рядом, осыпал его тычками да щипками, не давая вырваться.
Анастасия метнулась было следом, однако ноги вдруг подкосились, и она упала на колени.
В двери заглянула перепуганная боярышня, кликнула остальных комнатных девушек и боярынь, схоронившихся подале от царя.
Царицу подняли, усадили в кресло, терли виски душистой водкой, звали Линзея. Архиятер примчался, велел расстегнуть на царице тугое ожерелье и непременно приотворить окошко. Боярыни не могли справиться с разбухшей после дождей деревянной рамою малого окошечка, кое выходило во внутренний дворик и было сделано нарочно для проветривания. На прочих-то окнах переплеты были свинцовые, литые, никогда не отворяемые! Кликали кого-нибудь из мужской прислуги, однако никто почему-то не отозвался.
Линзей, с тревогой вглядывавшийся в бледное, покрытое потом лицо Анастасии Романовны, пошел помогать женщинам. Ему удалось приподнять раму – и тут взгляд его упал на нечто происходившее за окном. Лекарь так и замер, низко склонившись к окну и вцепившись в створку.
– Чего стал, чудо заморское? – проворчала старшая боярыня Анна Петровна Воротынская, подходя к лекарю и нетерпеливо дергая его за рукав.
В следующее мгновение она испустила сдавленный крик и повалилась на пол, обморочно закатив глаза.
Прочие женщины кинулись к окну – и тут же их словно ветром по углам разнесло. Кто кричал, кто визжал, кто сидел молчком, но все норовили как можно крепче зажать руками глаза. А из открытого окна неслись крики и рычание.
Анастасия, с трудом владея онемевшим телом, поднялась и сделала несколько шагов. Линзей попытался заслонить окно, однако Анастасия слабой рукой отстранила его и высунулась наружу. Приоткрыла рот, чтобы глотнуть свежего, прохладного воздуха, – да так и подавилась им.
Внизу, прямо под ее окнами, была огороженная площадка, усыпанная золотистым, чистым песком. Анастасия хотела, чтобы сюда навезли земли и насажали цветов, однако царь почему-то противился. Площадку посыпали отборным песком и тщательно мели, однако сюда никто, кроме подметальщиков, не заходил. Постепенно Анастасия привыкла к ее пустоте и не обращала на нее никакого внимания. Однако сейчас площадка не пустовала. К ограде прилипли любопытные, а по песку метался человек – весь ободранный, в окровавленной одежде, – пытаясь увернуться от двух огромных бурых медведей, которые ходили за ним, неторопливо, но проворно цапая лапой жертву, стоило ей приблизиться к ограде, и забрасывая ее снова на середину площадки. Человек еле волочил ноги, одна рука его, видимо, перебитая, висела как плеть, одежда болталась клочьями, открывая раны на теле.
Откуда-то сбоку послышался свист, и один из медведей, словно подстегнутый, вдруг поднялся на задние лапы и передней, когтистой, с силой сгреб с головы жертвы всю кожу вместе с волосами. За мгновение до того, как волна крови залила лицо несчастного, Анастасия успела увидеть два пятна вокруг его обесцвеченных смертью глаз. Одно пятно было желтое, другое черное.
Она даже не вскрикнула – беззвучно упала замертво.
В ознаменование окончательной победы над Казанью царь Иван Васильевич повелел в 1555 году заложить на Рву, неподалеку от Фроловских ворот Кремля[6], новый собор – Покровский, по имени Покрова Богоматери. Судя по рисункам, которые представили ему нанятые для сей постройки знаменитые зодчие Барма и Постник, собор обещал стать новым чудом света. Девять разноглавых храмов с разноцветными куполами будут объединены общим основанием и внутренними переходами, и царем велено было красоту эту устроить так, чтобы слепила глаза.
Едва лишь началось строительство, как у подножия храма повелись юродивые и прочая нищая братия. До Анастасии доходили слухи о каком-то Василии Блаженном, который был знаменит своими проделками. Едва ли не столетний старец, он жил без крова и одежды, подвергал себя великим лишениям, отягчал тело железными цепями и веригами. Уверяли, что не единожды видели люди: бегает он по Москве-реке, аки посуху!
Как-то раз Василий предрек пожар в Новгороде, уничтоживший чуть не полгорода. С тех пор сам царь почитал его яко провидца сердец и мыслей человеческих. Одно время он даже намеревался зазвать Блаженного во дворец – чтобы наложил свои исцеляющие руки на царицу. В самом деле, лечит же Василий других – почему бы не вылечить Анастасию Романовну, которая никак не могла оправиться от последних родов?!
От сего предложения бедняга Арнольф Линзей забился в истерике. Это непостижимо! Причуды вздорного русского царя нормальному человеку невозможно понять! Государь ни разу не дозволил ему осмотреть больную царицу: лекарю приходилось довольствоваться лишь опросами Анастасии Романовны, а осмотр проводили ее ближние боярыни – женщины, конечно, опытные, однако в медицине несведущие. На основании их уклончивых, приблизительных, стыдливых ответов придворный врачеватель составлял для себя картину болезни, похоже, очень далекую от действительности, судя по тому, что лечение его оставалось безрезультатным. Но какому-то грязному, вшивому, косноязычному сморчку-юродивому государь готов позволить коснуться белого, чистого тела жены! Конечно, в юродивом царь не видит мужчины; к тому же у этих русских все, что связано с телесным и духовным уродством, вызывает приступы какого-то извращенного, брезгливого милосердия. Однако Линзей, бледнея от собственной храбрости, прошептал, что он лучше добровольно выпьет яду, чем перенесет такое поношение лекарских принципов, первый из которых есть: чистота – залог здоровья!
Иван Васильевич начал хмуриться. Линзей мгновенно перепугался и уже готов был запихнуть свои дерзкие слова обратно в глотку, но тут, к несказанному изумлению и облегчению архиятера, его поддержала царица.
Анастасия всегда пользовалась случаем выказать лекарю неповиновение (была втихомолку убеждена: именно он некогда донес князю Курбскому, что болезнь царя мнимая, придуманная лишь для проверки верности боярской!), однако на сей раз вступилась за Линзея. Нестерпима была сама мысль, что до нее дотронется своими заскорузлыми от грязи ручищами какой-то юродивый.
Царь сперва и слушать не хотел царицу с Линзеем, однако вскоре невзлюбил Блаженного так же горячо, как они: прошел слух, будто кричал юродивый, что имя нового царя, который сядет на русский трон после Ивана Васильевича, будет Федор.
Как же так? Не царевич Иван, в честь рождения которого в великокняжеском селе Коломенское была воздвигнута церковь Вознесения и который не переставал радовать отца своей резвостью, здоровьем, весельем, а родившийся в мае 1557 года хилый, немощный Федор?! Пророчество показалось государю таким невероятным и неприятным, что он ничего и слышать больше не желал о Василии Блаженном. Слава те, Господи, думала Анастасия, хотя бы один повод для распрей между нею и мужем исчез!
Впрочем, жаловаться грех: чем дальше шло время, тем дальше в прошлое отходили их прежние нелады. Теперь она порою думала: а не померещился ли ей тот страшный день, когда на золотистом, обагренном кровью песке перед крыльцом валялся заломанный медведем Васька Захарьин? Не померещились ли собственное беспамятство и лютая ненависть, которую Анастасия испытывала тогда к мужу? Она совершенно утратила власть над собой и почти не помнила, что в сердцах выкрикивала, выплакивала ему.
Иван Васильевич тоже вышел из себя. Крикнув:
– Собака умней бабы, на хозяина не лает! – так ударил жену кулаком в лицо, что она отлетела к стене.
Разъяренный царь подскочил к Анастасии и уже занес посох, чтобы обрушить на ее голову. Боярынь ветром вынесло из палаты. Они были убеждены, что государь сейчас убьет строптивую жену, однако никто не хотел сделаться следующей жертвой, необдуманно вступившись за нее.
Но зуботычина отнюдь не отрезвила Анастасию, а страх не заставил замолчать. Чувствуя, как сочится кровь из рассеченной щеки, а в затылке нарастает звон и гул (она сильно стукнулась головой), выкрикнула:
– Плохой ученик ты, государь, своего учителя! Даром на тебя Сильвестр время тратил! Он в своем «Домострое» учит «бить жену ни палкой, ни кулаком, ни по уху, ни по видению, чтобы она не оглохла и не ослепла, а только за великое и страшное ослушание, соймя рубаху, вежливенько, осторожно побить, да не пред людьми – наедине поучить!» А ты что творишь? Гляди, выпорет тебя твой наставник за дурное поведение!
Царь выслушал это с видом человека, который получил обухом по голове, и несколько мгновений оставался недвижим. Вдруг он отшвырнул занесенный посох и шагнул к Анастасии, протянув руки. Она решила, что тут-то и настал смертный час: рассвирепевший муж ее просто задушит! Однако вместо этого Иван Васильевич крепко обнял ее и прижал к себе так, что, сколько ни билась Анастасия, сколько ни вырывалась, не смогла его осилить и наконец притихла в его объятиях.
Долго они сидели на полу, слушая, как унимается грохот переполошенных сердец, не в силах сказать друг другу хоть слово. Оба смутно чувствовали, что им удалось замереть на краю страшной, бездонной пропасти. А еще Анастасия думала: уж, казалось бы, изучила она своего супруга всего досконально, ан нет – только теперь осознала, что чаще прочих людей слышит он смех за левым плечом… Известно ведь, что за спиной у каждого из нас незримо присутствуют два существа. Справа – ангел-хранитель (именно поэтому ни в коем случае нельзя плевать через правое плечо, чтобы не осквернить ангела!), а слева – бес. Он-то и подзуживает нас на грех: когда бес тихо смеется, человек теряет голову и свершает такие поступки, которые раньше и в страшном сне не увидал бы. Вот как государь только что…
Анастасия и прежде не раз замечала, что они с мужем частенько думают об одном и том же. Виновато усмехаясь, Иван Васильевич вдруг сказал, осторожно поправляя съехавший на сторону убор жены:
– Во мне, видать, вечно князь Дмитрий Донской с Мамаем поганым будет бороться. И неведомо, кто кого одолеет.
От удивления Анастасия даже успокоилась. Она вообще была необыкновенно отходчива и незлопамятна. Чуть высвободившись, подняла к мужу глаза:
– Это как же? Это почему?
Он болезненно передернулся при виде ее разбитого, вспухшего лица и сдавленно пояснил:
– По отцу-то мы свой род ведем от Александра Невского, князь Дмитрий – его потомок. А когда разбитый на Куликовом поле Мамай погиб в борьбе со своим соперником Тохтамышем, сыновья его бежали из Орды в Литву, крестились там и получили в удел город Глинск. Были Мамаевичи – стали князьями Глинскими. Матушка моя Елена Васильевна – их прапраправнучка. Вот и выходит, что я вечно буду сам с собой в разладе, как русские – с татарами!
Насчет русских с татарами он был, конечно, прав, однако с того дня отношения между царем и царицей снова пошли на лад.
Рождение Федора не только порадовало несказанно Анастасию Романовну (накануне видела она во сне незабвенного Митеньку, который ласково улыбался ей из-за белого облачка и утешал: «Не горюй по мне, матушка, скоро я к тебе вернусь!»), но и наполнило царя особенным ощущением уверенности. Как бы то ни было и что бы теперь ни случилось с одним сыном, у него останется второй. Все же мысль о том, что на русский престол может забраться с ногами князь Старицкий, немало точила Ивана Васильевича! Теперь он втихомолку только и искал случая, чтобы показать Адашеву и Сильвестру, кто все же хозяин в Кремле и во всей России.
Случаем таким стала ливонская война.
Иван Васильевич дал поручение немцу Гансу Шлитте набрать в Европе опытных мастеров, врачей, техников для России. Шлитте собрал 123 человека, но в Любеке он и его спутники были задержаны и посажены под стражу. Оказалось, что ливонцы настоятельно просили не пропускать в Москву иноземных мастеров. Они уверяли, что если просвещение проникнет в Москву, то великая опасность угрожает не одной Ливонии, а всему немецкому народу, да и всей Европе! Швеция поддерживала Ливонию в недружелюбности и постоянно встревала в поземельные споры с Псковом и Новгородом.
У Ивана Васильевича давно чесались руки проучить Стекольну (так он в злости называл Стокгольм) и Ливонский орден, который не пропускал Россию к новым северным землям и к морю. Казалось, решение о походе на Ливонию принято, однако Сильвестр и Адашев с Курбским да Курлятевым-Оболенским легли костьми, чтобы переубедить царя.
– Ты, царь, чрезмерно возгордился легкими успехами под Казанью, коли дерзаешь идти воевать, не уничтожив в тылу своем опасного врага, – твердили они в один голос. – Гляди, как бы твоя алчность не навлекла на тебя большую беду. Прежде чем идти воевать Ливонию, надо покорить Крым и, довершив начатое под стенами Казани, до конца уничтожить татарское разбойничье гнездо!
Для Анастасии эти намерения были как нож острый. Она знала: в Ливонский поход царь отправит своих воевод (Курбского, Шуйского, Басманова, Данилу Адашева), а в далекий Крым сам поведет войско, как водил на Казань. Опять расставаться с ним? Опять ночей не спать в страхе за него – и, значит, за себя и детей? Князь-то Старицкий небось по обычаю своему занеможет, отсидится за мамушкиным подолом… Всю силу своей любви и влияния на мужа Анастасия употребила для того, чтобы втихомолку куковать по ночам: нельзя, неразумно тащиться в Дикую степь! Слишком сильный противник – крымчаки. Ничего эта война не даст России, кроме лишней траты сил и расхода человеческих жизней! Для Анастасии, конечно, имела значение только одна-разъединственная жизнь – ее мужа…
Порою царице становилось жаль государя. Он был мастером быстрых, порою мгновенных решений, но там, где требовалось долго взвешивать «за» и «против», невольно уподоблялся остановившемуся маятнику, не знающему, в которую сторону качнуться – вправо или влево. В палатах жены Иван Васильевич был уверен в своей правоте: надо идти на Ливонию! Но стоило поговорить с «избранными», как ореол покорителя злокозненного крымского хана начинал грезиться ему, да так явственно, что блеск его застил глаза.
Строго говоря, это была не столько борьба Ивана Васильевича с самим собой, сколько скрытная, темная, ожесточенная борьба царицы и «избранных» за душу государя.
В эти дни колебаний и метаний к Анастасии Романовне явилась неожиданная гостья.
Привела ее с собой княгиня Юлиания. Вокруг нее вечно вилось множество чернорясниц, и когда Анастасия увидела в своей светлице Юлианию рядом с высокой худощавой женщиной, одетой в черное, то решила, что ее невестка привела очередную монашенку. Известно ведь, сколь искусны в вышивании монастырские затворницы. Анастасия всегда радовалась случаю поговорить с ними и узнать что-то новое о глади или вышивании высоким швом, сканью, звездками, в петлю, в кружки, в цепки, в вязь, в клопец – и прочих таких же премудростях. Однако вскоре она разглядела, что незнакомка облачена не в монашеское, а во вдовье одеяние – пусть и очень скромное, однако из самого лучшего и дорогого сукна, как у знатной боярыни, вдобавок расшитое гагатом и черным бисером.
– Матушка-царица… – пробормотала женщина, а потом вдруг оглянулась, как бы проверяя, не подслушивает ли кто, и выдохнула едва слышно: – Стася! Ты меня не узнаешь?
– Магдалена? Маша?!
У Анастасии тоже высекло на миг слезы, но она тотчас сморгнула их досадливо и уставилась на бывшую подружку. Магдалена попыталась было пасть к ногам, однако царица удержала ее, и обе так и замерли, не сводя глаз друг с друга.
У Магдалены жгуче-черные очи окружены темнеющими, провалившимися подглазьями, что придает ей не то весьма печальный, не то осуждающий вид. Нос на похудевшем лице чудится слишком большим, щеки запали. Кожа приобрела желтоватый оттенок. Но по-прежнему нарядны длинные ресницы, по-прежнему свежи губы… что такое? Анастасия не поверила своим глазам: губы-то у Магдалены напомажены! Пусть и самую чуточку, а тронуты алым!
А что видит Магдалена? Ну, морщинок вокруг глаз у царицы не меньше затаилось, и печальные складочки протянулись к губам, зато щеки не приросли к костям, а приятно полны и свежи, радуют взор. Анастасия порадовалась, что убрус на ней нынче из самого тонкого белого шелка и не скреплен под подбородком, а, сдерживаемый кокошником с жемчужной понизью, развевается за плечами, оставляя открытыми тяжелые драгоценные серьги и главное – шею. Она чрезвычайно бела, нежна, без единой морщинки. У Магдалены под подбородком черный убрус заколот рубиновой булавой, однако шея ее небось столь же морщиниста и желта, как лицо!
– Ах, как же прекрасна ты, государыня! – тихо, восхищенно проговорила вдруг Магдалена, вновь угадав, о чем думает царица. – Свежа, что цветок на заре. Словно только вчера…
Она глубоко вздохнула, не договорив, и перед глазами Анастасии пронеслись в единый миг одиннадцать лет, минувшие с их последней встречи. Свадьба, рождения и смерти детей, войны, тревога за мужа, отравляющая душу ненависть к его недругам, среди которых…
Она мгновенно подобралась. Магдалена – полюбовница Адашева, выданная им за управляющего только для сокрытия греха. Дети ее – наверняка дети Адашева, все они по-прежнему живут в его доме. Зачем старинная подружка вдруг заявилась по истечении стольких лет? Неужели по наущению Алексея Федоровича? Но что ему надобно? Ведь он настолько влиятелен, что может исполнить любую просьбу любого человека, даже не взывая к царской власти. Тем более – к власти царицы, которая по сравнению с его воздействием на дела государственные не столь уж велика! Или… или Адашев с Сильвестром и прочими «избранными» признали наконец силу влияния Анастасии на государя и заслали Магдалену просить мировую? Уговаривать, чтобы царица склонила мужа к походу на Крым?
Ишь, чего выдумали!
Магдалена глубоко вздохнула, и Анастасия поняла: та со своей непостижимой проницательностью вновь проникла в ее мысли, осознала свое поражение, приняла его – и решила не подвергать себя вынужденному унижению.
– Прости, матушка-государыня, что осмелилась докучать тебе. Однако здоровье мое настолько плохо, что не чаю встретить новую зиму, а совесть покою не дает. Хочу вернуть кое-что. Ты меня небось в воровках числишь!
Анастасия нахмурилась, недоумевая, а Магдалена достала из складок своих одежд малую коробчонку, всю унизанную жемчугом и золотыми звездками. Анастасия и притихшая Юлиания ахнули в два голоса при виде такой красоты. На крышке выложен крошечными камушками лик святой Марии Магдалины – меленько, но до того искусно и четко, что дух захватывает!
Насладившись изумлением зрительниц, Магдалена осторожно открыла коробочку – и Анастасия ахнула вторично, увидав лежащие на бархате серьги.
– Неужели те самые?
– Они, они, – смущенно кивнула Магдалена. – Помнишь тот вечер? Я их как раз примеряла, когда прибежал твой брат и сообщил, что пришли царские смотрельщики. От волнения забыла я серьги снять, а потом мы с тобой больше не виделись…
Анастасия осторожно вынула из ушей свои тяжелые трехъярусные серьги, на которых золотые бубенчики чередовались с изумрудными кругляшами и жемчужными низками, а вместо них вдела принесенные Магдаленой. Руки у нее дрожали от волнения, Анастасия даже слегка оцарапала мочку, но не ощутила боли под восхищенным взглядом Магдалены.
– О, Стася… – выдохнула та. – До чего же ты хороша! Ну совсем как прежде!
Умилившаяся Юлиания поднесла царице зеркало, и Анастасия поразилась своей цветущей красоте. Куда пропали хвори последних месяцев? Неужто серьги вернули былую молодость и здоровье? Или это заморское стекло льстит ей?
Задорно тряхнула головой и усмехнулась, благодарно глядя на Магдалену:
– Спасибо тебе.
Та улыбнулась, поклонилась в пояс:
– Дозволь мне теперь удалиться.
На миг Анастасия растерялась. Так жаль расставаться снова – надолго ли? Наверное, навсегда! Но тут же неприятное, лживое лицо Адашева встало перед ее глазами – и бесповоротно отделило от подруги и сочувствия к ней.
– Иди, коли так. Бог с тобою! Возьми вот это от меня – на память.
Анастасия чуть не силой всунула в руки Магдалены свои драгоценные серьги. Та попыталась спорить, но царица нахмурилась:
– Возьми, сказано! Ну, прощай. Будь здорова, а коли надумаешь позвать государева лекаря, только скажи!
Магдалена, подрагивая губами, вгляделась в лицо подруги, потом кивнула молча и резко повернулась к дверям. Подол ее одеяния взвился-взвихрился, и Анастасия увидела: башмаки Магдалены подняты на высокие, не менее чем в пядь, каблуки. Так вот почему она казалась такой высокой!
И тотчас вспомнилось, о чем еще они говорили с Магдаленой тем судьбоносным зимним вечером:
«– О… о, какие серьги! Двойчатки, да с бубенчиками! Новые?
– Тетенька подарила к Рождеству.
– Больно рано! До Рождества-то еще седмица!
– Она к старшему сыну отъехать задумала. Сын ее – пронский воевода.
– Курбский? Так он твоя родня?!
– Ну да, мы с ним троюродные. И его матушка, и моя – Тучковы урожденные. А ты его знаешь, что ли, Андрея Михайловича?
– Не знаю, но видела. Красавец писаный! Галантен, как настоящий шляхтич, знает обхождение с дамами, по-польски говорит. Даже и по-латыни изъясняется!»
Анастасия сердито тряхнула головой. Серьги, минуту назад вызывавшие столько приятных чувств, показались вдруг нестерпимо тяжелыми. Она совсем забыла: ведь это подарок матери Курбского – все равно что его самого! Нахмурилась и уже подняла руку, чтобы снять серьги, которые вдруг стали немилосердно оттягивать уши, да застыдилась Юлиании. Так и проходила в них до вечера. А поутру вспомнила, какой красавицей гляделась в них, – и надела снова.
Споры о том, куда царю посылать войско, между тем продолжались.