Но это были забавы ушедшего детства, а сейчас меня трясло от взрослого горя.
Чтобы не шуметь, я разулась и пошла босиком, пробралась, дрожа как лист, когда под ногой скрипела рассохшаяся доска, к задней двери, где в филенчатой створке была удобная щель, и пристроилась к ней.
За стеной царила тишина, и вдруг раздался голос матери, словно она только и ждала, когда я явлюсь подслушивать. Помню, эта мысль на какое-то мгновение меня насмешила.
– Уроки с моей дочерью пошли ей на пользу, синьор Тремонти, – сказала она. – Однако они не пошли на пользу вам, сударь. Вы забылись и обманули наше доверие. Сознаете ли вы, что, если пойдут разговоры, вы больше ни в одном доме приняты не будете, на вас собак спустят?
– Синьора, – пролепетал Серджио, – клянусь вам, что ни я, ни синьорина, мы не… ничего не… между нами ничего не…
– Между вами и быть ничего не могло, – перебила моя мать. – Я повторяю: вы забылись! Обсуждать случившееся и не случившееся я не намерена. Жалею, что моего супруга сейчас нет в Москве, говорить об этом с вами пристало бы мужчине, но что поделаешь! Мне не хочется доставлять неприятности вашему дядюшке, человеку доброму и высоконравственному. Я не желаю более видеть вас не только в моем доме, но и в Москве. Вам будет должным образом заплачено, вы уедете.
– Но куда же… – пролепетал Серджио.
– В Петербург, в Нижний Новгород, в Саратов – а не все ли мне равно? – уже начиная гневаться, прикрикнула мать.
Я услышала горькие всхлипывания и поняла, что Серджио плачет. Потом раздался стук, словно что-то упало на пол, и я догадалась, что он повалился в ноги моей матери.
Я вся заледенела на сквозняке, но сейчас мне стало жарко от стыда за Серджио.
– Не гоните, ради Бога, – бормотал он. – Коли дядюшка про ваш гнев узнает и меня в Геную отошлет, мне только в петлю – ведь моя семья живет моими заработками! Позвольте остаться, скажите обо мне доброе слово, чтобы потом мне другую службу удалось найти с вашей рекомендацией, а я сам стану в Петербург проситься. Я уговорю дядюшку, я уеду, только не сразу, дайте время, а я буду молчать, я никому не скажу, что…
Я стояла, вся трясясь от холода и ужаса. Я толком не слышала его слов, я думала только о нашей разлуке.
Я тогда была слишком юна и неопытна, чтобы вполне обдумать случившееся. Где мне было догадаться, в каком сложном положении оказалась моя мать! Она бы желала велеть слугам вышвырнуть Серджио вон из дома, да не могла, потому что боялась позора, боялась слухов. Моему учителю было страшно, ему казалось, что госпожа может одним мановением руки стереть его с лица земли, а мать смертельно боялась дурных слухов, которые бы он стал распространять. Свет злобен и недоброжелателен, а я находилась накануне того времени, когда меня станут вывозить, накануне той блестящей партии, которую мне предстояло сделать, да и фрейлинство мое матушке грезилось, она об этом мечтала как о высочайшем почете. И вдруг – на самом пороге этой новой блестящей жизни, в самом начале пути – ко мне прилипнет сплетня о шашнях с итальянцем, танцевальным учителем! Поди докажи, что ничего, собственно говоря, меж нами и не произошло, что это было всего лишь невинное детское увлечение, одно из тех, через которые проходят очень многие… Все эти искры страстей к кузинам и кузенам, друзьям братьев и подругам сестер, приятелям и приятельницам по детским балам, по совместным играм в соседних имениях – о, как это было все обыкновенно в нашем мире! Однако на это смотрели куда снисходительней, чем на склонность к человеку услужающему, и один слух о таком мог покрыть девушку позором, а я была не просто какая-нибудь Сидорова-Петрова-Иванова – я была Нарышкина, и отец мой имел звание камергера двора.
Мать моя в ответ на мольбы Серджио какое-то время молчала, видимо отчаянно жалея, что завела этот разговор, что не дождалась мужа, которому предстояло воротиться спустя два дня, а Серджио все ползал у ее ног, и наконец она проговорила брезгливо:
– Встаньте, сударь. Буду к вам милосердна из уважения к синьору Мунаретти. Я устрою так, что мои родственники в Твери пожелают видеть вас у себя. Мои двоюродные племянники подрастают, моя кузина хотела бы домашнего учителя музыки, танцев и итальянского языка… Я отправлю к ним сегодня же письмо с самыми лестными рекомендациями.
Серджио завозился, поднимаясь, пробормотал что-то благодарное, всхлипывал жалостно…
– Подите, подите теперь, – перебила моя мать. – Покуда не будет ответа из Твери, скажитесь больным. Уроков с Зинаидой Ивановной более не проводите. Если я узнаю о попытках ваших с ней видеться, вы будете изгнаны без всякой жалости. Это ясно вам?
– Конечно, сударыня, – со слезами ответил Серджио. – Не извольте беспокоиться, я все понял. Позволите удалиться?
Я всем телом, всем существом своим припала к щели, чтобы еще раз взглянуть на него, и вдруг увидела напротив себя темное стекло зеркала, висящего в простенке над комодиком. В нем отражалась моя мать, стоявшая около той двери, через которую я подсматривала. И в том зеркале вдруг мелькнуло лицо Серджио – и оно было искажено такой страшной, злобной гримасой, что я не поверила своим глазам! Видимо, он не заметил зеркала, а уходя, отвернулся от матери, чтобы скрыть от нее те чувства, которые его обуревали. Однако мать в это же мгновение глянула в зеркало – и увидела его гримасу, как увидела ее я. Но я прочла в лице Серджио только злобу, обиду, ярость, а мать, как человек куда более опытный, разглядела опасную мстительность…
Я наконец почувствовала, как замерзла, и побежала в свою комнату, даже забыв обуться. Со мной иногда случались приступы жесточайшего озноба, когда в одну минуту после такого озноба начинался такой жар, что я даже себя не помнила. Это могло быть связано с приступами крайней усталости, или простудой, или потрясением. Тут как раз настала одна такая минута. Я думала только о том, чтобы согреться. Забилась в постель прямо в одежде и, видимо, лишилась чувств. Так меня и нашли, но я долго ничего не сознавала.
Спустя неделю, когда жар мой сошел и вернулся отец, я узнала, какие в нашем доме случились события. У матери пропало драгоценное ожерелье. Кинулись искать – и нашли жемчужную низку в комнате учителя танцев. Когда пропажу обнаружили, Серджио от большого ума кинулся бежать, выскочил со двора да и угодил под упряжку, которая неслась стремглав по улице. Лошадиными копытами он был убит на месте.
Я до сих пор не знаю, то ли Серджио решил в самом деле украсть жемчуг, а затем продать, то ли это был спектакль, который разыграл мой отец, вернувшийся и узнавший от матери об опасности, которой подвергалось имя их дочери. Они оба не верили, что Серджио станет молчать о той истинной причине, по которой ему придется покинуть Москву. Его лицо было слишком выразительным… Вот они и решили обезопасить мое доброе имя.
Мунаретти тоже не узнал правды. Он всю жизнь видел в моих родителях своих благодетелей, которые никому не сказали, что его племянник оказался ladruncolo, ladro di strada – воришкой, разбойником с большой дороги, как Мунаретти честил покойника. Все сошло за несчастный случай, а владельца взбесившейся лошади не нашли – верно, потому, что вовсе и не искали.
Что говорить, история сия произвела на меня ужасное впечатление!
Мои башмаки обнаружили в коридорчике, и матушка поняла, что я слышала ее разговор с Серджио. Но мы никогда об этом и речи не заводили.
Теперь, вспоминая случившееся, могу сказать, что та злобная его гримаса затмила в моей памяти всю нежность, которая меня к нему обуревала. Серджио – сам Серджио Тремонти, мой учитель танцев – перестал для меня существовать, однако благодаря ему я мгновенно повзрослела. Он, музыка, танцы, движение в мужских жарких объятиях – все это разбудило во мне женщину, охочую до плотских радостей. Конечно, пока это были только почти невинные прикосновения – но долго ли я могла в таком настроении оставаться невинной?! Желание снова и снова испытывать восхитительные ощущения в объятиях мужчины, пожалуй, рано или поздно довело бы меня до беды, потому что теперь грех так и сверкал в моих глазах, и матушка начала всерьез за меня тревожиться. Итак, девицу пора было выдать замуж!
Сначала подумывали о знаменитой и воспетой Пушкиным ярмарке невест в Московском Благородном собрании, куда слеталась блестящая гвардейская молодежь из Петербурга и где можно было в два счета найти жениха. Но тут я стала наконец фрейлиной, хотя моим родителям это покоя не принесло! Двор был полон самых неодолимых соблазнов! Графини Завадовская и Дарья Тизенгаузен, в замужестве Фикельмон, княжна Урусова и я считались по красоте звездами первой величины, на нас было обращено все внимание, все танцы на балах у нас всегда были с самого начала расписаны, о чем иные барышни только мечтали как о несбыточном, и не было мужчины, включая императора, который не делал бы нам более или менее откровенных авансов. А я им отвечала огнем таких взглядов, что у них кружились головы, они смелели, обо мне уже поговаривали как о молодой, да ранней кокетке, и императрица, образец высокой нравственности (как я позже поняла, бедняжка была просто-напросто начисто лишена чувственности!), посматривала на меня с опаской.
Кажется, еще немного, и какая-нибудь из ее статс-дам начала бы читать мне нравоучения или моему брату пришлось бы стреляться, защищая мою честь! И предсказание для одной из девиц Нарышкиных тоже могло бы в ту пору осуществиться, ибо государь, как ни был влюблен в свою супругу, частенько не сводил с меня глаз.
Теперь мать с отцом следили за мной втрое пристальней и продолжали присматривать мне супруга. Им хотелось и пристроить меня поскорей за человека, который взял бы на себя ответственность за меня, – и в то же время найти блестящую для меня партию. И вот ко мне посватался Борис Николаевич Юсупов, с которым мы познакомились во время коронационных торжеств в Москве, когда туда прибыл двор нового императора, Николая Павловича. Молодой князь Юсупов был назначен в члены коронационной комиссии. Его женой я наконец и стала – после того едва не разразившегося скандала с отложенной свадьбой, о котором я уже писала ранее.
А когда эта свадьба наша все же состоялась 19 января 1827 года в Москве, то и проходила она не как у людей! Князь Борис был в таком восторженном и взволнованном состоянии, что отправился в церковь, забыв получить благословение отца! Пришлось вернуться домой, ибо Николай Борисович на нашем венчании не присутствовал – очень хворал. Меня забывчивость жениха столь насмешила, что в церкви я постоянно хихикала и вертелась – и до того дохихикалась и довертелась, что, когда пришло время надевать кольца, я свое уронила. Оно покатилось по полу и закатилось так, что его всем миром искали, да не нашли! Пришлось немедля послать за другим, что было расценено, конечно, как плохая примета.
Ну что ж, примета сбылась: достаточно было в нашем браке и странного, и дурного, и даже дурацкого. В него меня завлекло любопытство, а не любовь…
Много лет спустя узнала я, что один из братьев Тургеневых называл меня «прикованным зефиром». Ох, спасибо ему за это прелестное сравнение, какой женщине не польстит такое! Но ежели сперва узы брака и впрямь казались мне докучными цепями, то спустя годы я научилась их весьма лихо ослаблять.
Муж мой, князь Борис Николаевич, был старше меня на двенадцать лет. Род Юсуповых славился в России со времен баснословных, а матушка его, урожденная Татьяна Васильевна Энгельгардт, была племянницей самого светлейшего князя Григория Потемкина (в первом браке она тоже была за Потемкиным – Михаилом Семеновичем, одним из своих дальних родственников). По знатности и богатству Юсуповых крестным отцом моего будущего мужа стал великий князь Павел Петрович – за два года до своего восшествия на трон. В качестве крестильного подарка Борис Николаевич получил Мальтийский орден и потомственное командорство ордена Св. Иоанна Иерусалимского. Впрочем, это звание и награда были честью только при царствовании Павла Петровича, который являлся ярым приверженцем мальтийских рыцарей, а после его кончины все эти регалии и звания в Лету канули – к общему удовольствию, ибо Россия – страна православная, насаждение католичества, тем паче распространение иезуитства, воспринималось тут в штыки. Веру свою забывать нельзя, я хоть и вышла замуж за Луи-Шарля Шово, но осталась православной христианкой. Надеюсь и отпетой быть по родному нашему обряду!
В то время для девиц хорошее домашнее образование было делом самым обыкновенным, оттого я, хоть ни в каких модных институтах не училась, ни в Екатерининском, ни в Смольном, невежеством не страдала. Для юношей же необходимым являлось обучаться либо в лицеях, либо в пансионах, вот так и Борис Николаевич провел несколько лет во французском пансионе в Петербурге, которым заведовал аббат Карл Николя. Образование там давали очень значительное, и даже Борис Николаевич, бывший в молодые годы, по его собственному признанию, большим ленивцем, смог после пансиона выдержать экзамен в столичном Педагогическом институте, а затем, за год до нашей свадьбы, он поступил на службу в Министерство иностранных дел.
Впрочем, характер он имел неуживчивый, близких друзей и даже хороших приятелей у него не было, сослуживцы его не любили, ибо он полагал, что несметные богатства делают его умнее, знатнее и выше прочих. Он только с дамами был любезен до приторности, а с мужчинами держал себя независимо, дерзко и грубо. Кому-то нравилось это полное отсутствие заискивания, а кто-то видел в его поведении просто дурное воспитание и причуды чрезмерного богача.
Родители вскоре после его рождения начали жить врозь. В те стародавние времена, даже если супруги ненавидели друг друга, они оставались связанными брачными узами, ибо церковь не одобряла развода, но в моде были так называемые разъезды. Еще муж моей бабушки Строгановой разъехался с ней в свое время – вот так же разъехались и князья Юсуповы. У княгини Татьяны Васильевны был в их имении Архангельское свой собственный домик, для нее построенный, и назывался он «Каприз». Она весьма увлекалась работой суконных фабрик и банковскими делами имения, в свете не бывала, а на сына не обращала внимания до той поры, как он испугал ее сватовством ко мне. Конечно, дело было вовсе не в моем происхождении, а в том, что Татьяна Васильевна была чрезвычайно привязана к своей первой невестке, горевала о ее смерти и не желала видеть ее преемницы. Но все-таки муж ее убедил, что нужно позаботиться о рождении наследника. Я как невеста виделась ему очень удачным выбором. Тому были особенные обстоятельства, которые открылись мне весьма нескоро.
Овдовев после смерти княгини Прасковьи Павловны, принялся Борис Николаевич несметные богатства юсуповские пускать по ветру, играл много, транжирил напропалую, сватался без ведома родительского ко всем подряд, потом службу бросил, уехал на год в Европу, а воротясь, увидал меня на коронационных торжествах и влюбился, решив немедля завладеть первой звездой императорского двора.
Помню, когда невестой побывала я впервые в Архангельском, мое воображение поразил портрет князя Бориса в костюме татарского хана на вздыбленном коне. Это изображение показалось мне чрезвычайно романтичным, а имя художника Жана-Антуана Гро, французского баталиста, еще больше интереса прибавило – и к натуре, и к портрету. Немалое минуло время, прежде чем я узнала, что мой свекор, князь Николай Борисович, как-то увидел в Париже портрет Жерома Бонапарта, брата Наполеона, кисти Гро, и немедля заказал точно такой же, в той же позе, портрет своего сына, причем непременным условием поставил изображение вздыбленного коня и татарского экзотического наряда. А сам Борис Николаевич никакой вычурности в одежде не любил, и лихим наездником не был, и даже у знаменитого фехтмейстера Огюстена Гризье считался учеником из последних…
Когда я только лишь прибыла в дом своего супруга в Спасском-Котове (сначала мы жили в Архангельском, но муж его не любил, переселился в Спасское-Котово, а в Петербурге у Юсуповых был дворец на Мойке), я случайно узнала, что накануне нашей свадьбы была заменена вся дворня. От первого лакея до последнего кухонного мальчишки! Это меня удивило, но не насторожило. Однако моя свекровь спустя некоторое время открыла мне глаза на причину этого. Нет, не сама, конечно, это было ниже ее достоинства! – а с помощью своей приживалки, компаньонки, барской барыни, близкой подруги, всегда обитавшей в прихожей ее «Каприза», – некоей Меланьи Теодоровны Косариковой-Сиверцевой, имевшей прозвище Косуха: причем в минуты душевного нерасположения ее этим прозвищем честила сама княгиня Татьяна Васильевна, однако стоило ей услышать это прозвище от другого человека, тот получал суровую выволочку, а окажись это забывшийся слуга, он бывал немедля отправлен на экзекуцию.
Поскольку свекровь моя давно уже покинула сей мир и не является мне даже во снах, я – для краткости письма – буду называть Косуху Косухой, не тратя времени на написание ее чрезмерно длинного имени.
Косуха была, само собой, старая дева, бережливая, скупая и скаредная, вечно собиравшая какие-то ошметки и остатки еды и вещей, что в тороватом, роскошном доме Юсуповых выглядело смешным и карикатурным, но при том чрезвычайная мастерица – как и большинство приживалок – готовить домашние наливочки. Готовила она их в несметном количестве, однако все они так или иначе выпивались – преимущественно самой Косухой, что вечно была навеселе и вечно носила в кармане плоскую фляжечку, к которой частенько прикладывалась, сначала заботясь, чтобы ее никто не видел, а потом и без всякой о том заботы.
Конечно, гордость никогда не позволяла мне выносить сор из избы, и о подробностях моей семейной жизни и об отношениях со свекровью никто из посторонних не знал, однако же как-то я не сдержалась и рассказала Пушкину про Косуху и ее фляжечку. Он хохотал так, что у него даже живот схватило, а поскольку произошло это при Сашеньке Россет, она меня открыто к Искре приревновала: ей-то никогда не удавалось заставить его так хохотать, ну просто до колик, она все по большей части умом своим прескучным щеголяла! Пушкин тогда же, отхохотавшись и отболевшись, воскликнул:
– Клянусь, что непременно сделаю эту восхитительную Косуху достоянием российской словесности и изображу ее в новой повести!
Но тут же он огорченно покачал головой:
– Ан нет, таланта моего для сего недостанет, поэтому сей образ я презентую Гоголю, коего почитаю самым талантливым бытописателем среди всех литераторов.
– Господь с вами, Искра! – вскричала я. – Неужто вы погубить меня решили? Умоляю вас ни слова никому не говорить, ибо все персонажи Гоголя весьма узнаваемы, и дойди это до моей свекрови, она непременно сживет меня со свету. Она ведь большая книгочейка, а Гоголя любит особенно.
– Коли так, клянусь молчать, дорогая Непроменя! – приложил руку к сердцу Пушкин.
После того нашего с ним разговора он раз или два бывал в Архангельском, будучи приглашенным моим свекром, который его весьма чтил, и даже стихи остались пушкинские об этом баснословном имении, однако поэта принимали в главном дворце, а в приватном «Капризе» княгини Татьяны Васильевны он не бывал, Косуху не видал и никакого намека на то, что ему сей персонаж известен, не делал. И все же, видимо, Гоголю он о ней обмолвился, ибо, когда я прочла гоголевские «Мертвые души», я в Коробочке увидела кое-что Косухино, однако верной ее приметы – фляжечки – там все же не было, а главное, что к тому времени и сама Косуха, и свекровь моя уже упокоились. И романа не читали.
Впрочем, я несколько сбилась. Итак, Косуха якобы проболталась (конечно, с ведома своей хозяйки, без дозволения которой она и вздохнуть не смела), что прислугу в имении сменили по настоянию Бориса Николаевича.
– Об этом я наслышана, – небрежно бросила я. – И что?
Косуха от значительности своей миссии свела глаза к носу и пробормотала, что ничего-де толком не знает, однако Прасковья Павловна была раз пять или шесть брюхата, да никогда детей не донашивала, а на пятый раз почти доносила, но начала рожать прежде времени, истекла кровью и умерла. И напоследок Косуха всхлипнула:
– Столько кровищи из нее вытекло – ужас, даже косу всю окровавило, а уж какая коса, ну чистое золото!
Мне было жутко слышать о смерти моей предшественницы, молодой красавицы, которую жалели все, кто ее знал, хитренькие глазки Косухи были мне отвратительны, больше всего хотелось отвесить ей оплеуху, но она всего лишь верно служила своей госпоже. Конечно, я подумала, что моя свекровь, которая меня недолюбливала, решила внести разлад в мои отношения с мужем. В том, что Борис Николаевич избавил дом от прежней прислуги, я даже нашла проявление некоей деликатности: значит, муж мой не желает, чтобы кто-то из слуг стал при мне вспоминать прежнюю барыню и ее печальную кончину. Я была слишком молода и неопытна, чтобы понять причину предупреждения, зловещую тайну, которая за ним крылась. И еще больше невзлюбила свою свекровь.
Думаю, каждый человек, вступая в брак, делает для себя множество разочаровывающих открытий, и все дело только в том, чтобы смириться с ними и воспринимать как неизбежное зло, а не позволять портить себе жизнь. Я по натуре своей весела и миролюбива, к тому же чувственна и чувствительна; основным свойством моего супруга была также чувственность, но ошибка думать, что это сходство наших натур позволило нам достигнуть гармонии и сделало нас счастливыми!
Я испытала на себе, что это значит, когда в любое время дня и ночи, находясь в расположении телесном или, наоборот, в самом дурном или болезненном настроении, даже во время регул, можешь ты быть повергнута навзничь или – если платье и прическа не позволяли лечь – окажешься стоящей на полусогнутых ногах, с задранной на голову юбкой, чтобы принять пылкость своего супруга, не имеющую ничего общего ни с нежностью, ни с заботой о жене, а происходящую лишь для его собственного удовольствия. Прилипчиво-ласковый в обиходе, расточающий нежные до приторности наименования и беспрестанные поцелуйчики то ручки, то плечика – «Сахарчик Боренька», – в интимные мгновения супруг мой становился груб до жестокости, и несколько раз приходилось мне быть даже битой им – в порыве «страсти нежной»…
Я никогда не отказывала ему – как можно отказать, меня воспитали в духе полной покорности супругу! – однако он видел, что ни малого удовольствия от его ласк я не ощущаю и только служу ему покорно, как полагается жене. Шло время, и мы с мужем не находили счастья в браке, а преисполнялись друг к другу тайным презрением. Я его презирала за те телодвижения, которые он совершал на мне, за его пыхтенье и искаженное лицо… искаженное тем наслаждением, которое он от меня получал, но мне не давал. Я не знала, что должна что-то испытывать, но смутно ждала утоления тому волнению, которое иногда возникало в моем теле. А муж тяготился властью, которую я над ним получила. Как я теперь понимаю, он презирал меня за то, что я этой властью не умела пользоваться.
Я только и мечтала понести и на целых девять месяцев освободиться от ласк супруга. Не столь давно императрица сделалась в тягости, а государь-император не скрывал нежной печали оттого, что был с супругой плотски разлучен. Среди фрейлин об этом звучало много тихоньких хихиканий и шепотков, которые и учили меня разным житейским премудростям.
И вот произошел некий случай, который позволил мне открыть горькую тайну Щербатовых, трагическую тайну смерти моей предшественницы по супружеству и позорную тайну моего мужа.
Как-то раз на крестинах у дальней родственницы Юсуповых, где мы были с князем Борисом Николаевичем, мы столкнулись с пожилой дамой в глубоком трауре, очень красивой, несмотря на года. Единственным украшением ее печального наряда было странное колье бледно-золотистого цвета, словно бы сплетенное из тончайших нитей. Я так хотела посмотреть колье поближе, что уставилась на него во все глаза и не сразу заметила мгновенную заминку, возникшую между моим мужем и этой дамой. Борис затоптался на месте, не то расшаркиваясь, не то пытаясь избежать встречи, я ощутила, как напряглась его рука, – но в следующее мгновение он пробормотал что-то вроде:
– Счастлив видеть вас вновь, маман, в добром здравии! – и повлек меня дальше.
Тут на пути оказались какие-то знакомые, с которыми мы раскланялись, потом мы разошлись к разным группам, шла какая-то незначительная беседа, а я все думала о женщине, которую мой супруг назвал «маман» и при встрече с которой так смешался. Само собой, она не была княгиней Татьяной Васильевной, и не требовалось большого ума угадать, что этим словом мой муж мог именовать только мою матушку… Либо мать своей покойной супруги, урожденной Щербатовой! Неужели это была старшая княгиня Щербатова?
Наша семья со Щербатовыми не водилась из-за какой-то старинной распри, мы не бывали на одних и тех же балах, посещали разные дома, оттого и вышло, что княгиню я признала не тотчас.
В это мгновение я почувствовала, как будто кто-то трогает мою голову. Обернулась – никого – да и кто мог коснуться моей головы, что за ерунда?! Но когда это повторилось, я перехватила взгляд, на меня устремленный: взгляд той дамы в трауре, с золотистым колье на шее. Странный был это взгляд: в нем мешались неприязнь, почти ненависть – и сочувствие, почти жалость. При этом дама безотчетно касалась своего колье… Немедля новая догадка меня посетила: я угадала природу странного материала, из которого оно было изготовлено. Нет, не нити, а волосы! Слова Косухи о золотой окровавленной косе умирающей Прасковьи Павловны тут же всплыли у меня в памяти. Странная мода носить на себе колье, браслеты или перстни, искусно сплетенные из волос дорогих покойников, всегда меня пугала, а сейчас, когда я представила себе эту окровавленную косу моей умирающей предшественницы, мне стало и вовсе дурно. Я невольно схватилась за руку молодого человека, стоящего рядом.
Потом, когда я давала себе труд задуматься о прихотливости забав судьбы, я не могла не удивляться, что в тот тяжкий миг вместо мужа рядом со мной оказался Николай Жерве, с которым нас впоследствии связали самые нежные отношения. Тогда он еще не был поручиком лейб-гвардии Кавалергардского полка, а лишь поступил в Петербургский университет (который вскоре оставил для военной службы).
Он в первую минуту страшно смутился и даже испугался, когда я схватилась за него, да еще и побледнела и покачнулась с явным намерением лишиться чувств, однако все же не убоялся могущего случиться недоразумения и поддержал меня. На мое счастье, тут же оказалась приятельница моей матери Долгорукая, которая прикрыла нас с Жерве от посторонних взглядов, приобняла меня и увлекла в дамскую гардеробную, где усадила на диванчик, подав флакончик с солями и причитая:
– Что это вам, Зизи, вздумалось вешаться на шею молодому Жерве?! – Княгиня была известна своим неприятием любых экивоков и любовью к сильным выражениям. – А случись здесь, Господи помилуй, ваш супруг?! Не миновать дуэли!
В нынешние времена, когда понятие о благородстве совершенно уничтожено, многие даже и не знают, что это вообще такое – point d'honneur, чувство чести. В былые годы единственным средством ее защиты среди тех, кто принадлежал к дворянскому сословию, служила дуэль. Она являлась как привилегией только благородного человека (невозможно и помыслить какого-нибудь Чичикова со шпагой или дуэльным пистолетом!), так и тем, о чем говорят: noblesse oblige, положение, вернее благородство, обязывает. Чтобы в мужской чести, в мужском благородстве не усомнились, мужчина был готов защищать и честь, и благородство – причем не только от истинных оскорблений, но даже от намека на оскорбления. Мужчина в те времена пребывал в постоянном осознании того, что любое его слово, неосторожное, сказанное по нечаянности, или умышленное, любой двусмысленный поступок, который другой человек сочтет обидным, могут привести к дуэли. Сегодня он наступит случайно на балу кому-нибудь на ногу, а завтра получит за это пулю в лоб на поединке. С другой стороны, мужчине предписывалось быть таким же щепетильным по отношению к словам и поступкам других людей. Особенно если речь шла о женщине, в отношении которой малейшая двусмысленность могла показаться оскорбительной, могущей навсегда испортить репутацию дамы. Впрочем, повторюсь: дуэль являлась своего рода сословной привилегией, и, например, мой брат Дмитрий, даже будь он старше, а не младше меня, не мог бы вызвать Серджио Тремонти, даже если бы тот развязал язык. Моему брату оставалось бы только отхлестать его плетью! Однако Жерве и мой муж были оба людьми благородными, поэтому дуэль между ними вполне могла бы статься, так что испуг княгини Долгорукой был объясним.
Впрочем, князя Бориса Николаевича поблизости не случилось, маленького бального конфуза он не приметил… К слову сказать, когда, спустя несколько лет, наши с Жерве отношения зашли весьма далеко и он меня совершенно компрометировал, мой муж притворился слепым и глухим и даже при дворе почти не бывал, чтобы какой-нибудь случайный доброжелатель не прочистил ему уши и не открыл глаза! Борис Николаевич, как я уже упоминала, был дурным учеником знаменитого фехтмейстера мсье Гризье отнюдь не только из-за неуклюжести…
Но вернемся в гардеробную, где я простерта на диванчике, а княгиня Долгорукая вокруг меня мечется и недоумевает, что вдруг со мной приключилось. И вдруг незнакомый голос произносит:
– Новая княгиня Юсупова в тягости?
Слова «новая княгиня» прозвучали с совершенно непередаваемым выражением, и мы, обе вздрогнув, оглянулись… чтобы увидеть княгиню Щербатову в этом ее ужасном колье.
Я испуганно вскрикнула, а потом меня скрутил такой приступ тошноты, что все содержимое моего стомака немедленно изверглось в урильник, который, проявив недюжинное проворство, едва успела мне подставить княгиня Шербатова.
– Господи! – ахнула Долгорукая. – А ведь и вправду! Она в тягости! Да вы, княгиня Анастасия Валентиновна, приметливы, словно… словно сивилла!
Похоже, она была не вполне в ладах с античными персонажами.
– Уж не ведаю, – невесело усмехнулась Щербатова, – славились ли сивиллы приметливостью, но, сколько помню, они будущее предсказывали. Вот тут я верно сивилла, ибо мне не составит труда напророчить, что Зинаиде Ивановне не избежать выкидыша, а то и смерти, если она будет покорна мужу во всех его желаниях! Небось нарочно Юсуповы невесту искали из таких, которые с нами не знаются, истории нашей не слышали, не то и тут отказ получили бы!