– Господи! Неужто добрались? Неужто Москва? – потрясенно пробормотал Данька, вглядываясь в очертания высоченного, изумительно красивого терема, вдруг выступившего из-за леса. – А это небось Кремль?
Хорхе изумленно покосился на него:
– Пресвятая Дева, что вы такое говорите, сударь? До Москвы еще верст как минимум двадцать. И на Кремль сие строение никак не похоже, я видел его на рисунках в книге аббата Олеария. Кремль – строение каменное, а это хоть и внушительное сооружение, но все ж деревянное. Надо думать, это и есть имение ваших достопочтенных родственников, князей Долгоруких.
– Имение? – растерянно проронил Данька. – Неужто имения такими бывают?
Он и вообразить такого не мог! В его представлении имение было парой немудрящих деревенек, полями да лугами, ну, леском да речкою, а в придачу – барским домом на взгорке. И дом сей отличался от деревенских изб только большими размерами, ну, еще двумя ярусами да множеством пристроек, в разное время прилепившихся к нему, так что жилье Воронихиных издали напоминало большую растрепанную наседку с прильнувшими к ней цыплятами. А это совершенное строение… истинный дворец! Именно в таких дворцах жили сказочные цари и короли, из таких дворцов похищал Змей Горыныч писаных красавиц. А вот и одна из них!
Данька сидел разинувши рот и смотрел на всадницу в синем, будто вечерние небеса, бархатном платье, которая во весь опор гнала через поле вороного коня. Круп его лоснился под солнцем, и точно такого же густого, вороного, черного цвета были великолепные локоны, ниспадавшие на точеные плечи красавицы. Конем она правила с великим мастерством, несмотря на то что сидела в седле не по-людски, верхом, а почему-то бочком, свесив ноги на одну сторону. Данька и мгновения так не просидел бы на полном скаку, а красавице словно нипочем были ни бешеная рысь, ни резкие прыжки вороного. На лице ее сохранялось холодновато-невозмутимое выражение.
Она пронеслась совсем близко от телеги, на которой поверх кулей громоздились Данька и Хорхе. Возчик успел проворно соскочить наземь и рухнуть на колени, да так неудачно, что конь лишь чудом не задел его. Шарахнулся; всадница грациозно заколыхалась в седле, словно цветок, и видно было, что ей с огромным трудом удалось удержаться. Натянула удила так, что вороной осел на задние ноги и покорно замер, тяжело поводя боками. Всадница обернулась; точеное лицо исказилось яростью, однако не стало от этого менее прекрасным. Она взметнула руку – взвизгнула плеть и крепко ожгла мужика; тот вскрикнул и сунулся носом в землю, признавая вину и покорно принимая наказание.
– Блюдись угождая, – негромко сказал Хорхе, однако всадница его услышала. Повернула голову, люто блеснула синими, точь-в-точь в цвет платью, глазами – Данька услышал, как Хорхе присвистнул восхищенно. Да и сам Данька не мог не поразиться этой несравненной красоте. Вот только недоброй она была, красавица, ох какой недоброй… Смерила взглядом двух оборванцев, снова занесла было плеть, да тут почуявший недоброе Волчок проснулся, высунул острую морду из-под Данькиного бока, разинул пасть и… нет, он даже не тявкнул, а коротко, предостерегающе рыкнул, однако этого хватило, чтобы конь вороной вдруг затрясся всем телом и ринулся вскачь, унося свою разъяренную всадницу, которой теперь нипочем было не управиться с ним, несмотря на все свое умение и жестокость, с которой она охаживала коня плетью. Разве можно женщине справиться с животиной, которая почуяла волка!
Возчик, осмелившийся приподнять голову, проводил всадницу испуганными глазами и, привскочив, с ужасом воззрился на своих седоков.
– Ох, – он едва шевелил побелевшими губами, – ох, сгубили вы меня, зарезали! – Слезы вдруг хлынули из его глаз, и это было так неожиданно, так диковинно, что Хорхе и Данька отупело на него уставились, ничего не понимая.
– Да ты что? – не выдержал наконец Данька. – Что с тобой? Кто эта барыня?
– Кто она?! Как, вы не знаете? Ах, мошенники, ах, лиходеи! Без ножа зарезали! Грех на вас!
Возчик, коренастый мужик лет пятидесяти, так жалобно распяливал рот, так тер глаза кулаками, что более напоминал ребенка, а не того свирепого деспота, каким он показал себя за два дня пути, пока Данька и Хорхе вынужденно пользовались его милосердием.
Сначала-то, когда, измучившись плаванием в протекавшем, неповоротливом челне, они увидели на берегу воз, груженный оброчным добром и следовавший в Москву, да не куда-нибудь вообще в столицу, а как раз в Горенки, имение Алексея Григорьевича Долгорукого, – в ту минуту им почудилось, будто это не человек, а посланец Божий, тем паче что он, пусть нехотя, согласился довезти их в Москву и только там получить плату. Оба, и Данька, и Хорхе, клялись и божились, что Алексей Григорьевич непременно вознаградит возчика за доброту. Тот долго не верил, однако, когда Данька упомянул о родстве со всесильным вельможею, а Хорхе сказал, что имеет до одного из его приятелей секретное поручение, возчик все-таки милостиво согласился им помочь, присовокупив, что втроем в дороге значительно веселей, чем одному. Однако добродушия его хватило ненадолго. Первое дело, оба неохотно вступали в разговор с благодетелем, тары-бары с ним не растабаривали, лясы не точили, а все тихонько шептались меж собой, склонив голова к голове, черноволосую и светло-русую.
Возчик изнылся от скуки и любопытства – о чем они там судачат?! Изредка долетали обрывки слов о каких-то злодеях и душегубах, о секретных бумагах, кем-то у кого-то похищенных, кожаном поясе, розовом каменном сосудце с золотой крышечкой, содержимое коего ценилось на вес золота, потому что давало тайную власть… Возчик жалел только об одном: что у него всего два уха, а не четыре или, к примеру, шесть. Ничего не понять из этих отрывочных слов, ну ничегошеньки!
Он расстроился и разозлился, но когда сообразил, что нечаянных седоков надобно не только везти, но и кормить, то и вовсе раскаялся в содеянном. Теперь он не чаял избавиться от попутчиков, однако не силком же их сбрасывать с воза!
А те мигом почуяли неладное и упускать удачу не намеревались, вплоть до того, что по нужде поочередно бегали. Оба отличались непонятной для возчика стыдливостью. Сам-то он, когда хотелось облегчиться, пускал струю прямо с воза, ну а эти разбегались под прикрытие придорожных кустиков, да еще по разные стороны дороги. Не велика была бы задача спихнуть в эти минуты оставшегося на возу (один мужик ледащий, другой – парнишка слабосильный) и подхлестнуть лошадей, только его и видели, кабы не псина их, более схожая повадками с волком… К тому же возчик все еще хранил слабую веру в то, что загадочная парочка его седоков и впрямь каким-то образом связана с Долгорукими. Однако сейчас, после этого удара плетью, после взрыва ярости у всадницы, которая не отстегала паршивцев только потому, что конь понес, – сейчас возчик окончательно уверился, что сделался жертвой обманщиков. Ведь ежели оба имели отношение к Долгоруким, как они могли не узнать молодую княжну Екатерину Алексеевну, любимую дочь князя Алексея Григорьевича? И она не подняла бы руку на батюшкиных знакомцев. Ох, хитры ж они, обвели вокруг пальца, обмишурили, обставили на кону!
Все это возчик, путаясь в слезах, и высказал своим седокам. Хорхе и Данька вытаращились сперва на него, потом изумленно переглянулись.
– Linda donna! – восхищенно сказал один, что по-испански означало: «Прекрасная дама!»
– Краше свету белого… – пробормотал другой со странной тоской в голосе.
Громкий клик пронесся над полем, заставил задумавшихся людей резко обернуться. Несколько всадников вылетели из леса и понеслись через поле к усадьбе.
– Княжна-а! – упоенно орал один из них, черноволосый, румяный, крепкий и долговязый. У него было совершенно детское, неприятно-капризное лицо. – Княжна Катерина-а-а! Да постойте же! Вы уж обставили меня, погодите!
Рядом, стремя в стремя, скакал широкоплечий синеглазый красавец, до такой степени схожий со всадницей, что их можно было принять за брата и сестру, когда бы у него волосы не были светлые, соломенно-желтые, а у нее – жгуче-черные.
«Накладные волосья! – осенило Даньку. – Как это их называла матушка? Парик! Пристало ли волосы чужих баб на голове носить?! А вдруг какая немытая попадется?»
Княжна Долгорукая тотчас перестала казаться ему такой уж ослепительной красавицей. Впрочем, ее вспыльчивость и заносчивость успели бросить изрядную тень на очаровательный образ, в первую минуту поразивший его воображение.
– Надо полагать, это Иван Долгорукий, фаворит императора, – послышался рядом задумчивый голос Хорхе, который с любопытством смотрел на синеглазого всадника. – Ну а с ним рядом… – Он запнулся, словно торопливо перевел дыхание, и Данька с удивлением отметил, что его новый знакомец, выдержке, самообладанию и терпению которого он не переставал дивиться все эти дни, чем-то очень взволнован. – А с ним рядом, очевидно, его императорское величество…
– Он, царь-батюшка, великий государь Петр Алексеевич! – послышался откуда-то снизу восторженный всхлип, и путешественники, свесив головы, увидели своего возчика, который стоял на коленях где-то у колес и старательно бил головой в землю, отвешивая поклоны придорожной пыли, уже скрывшей двух всадников серой занавесью.
Царь!.. Вот он, надёжа-государь, как испокон веков называли его русские люди! Данькина единственная надёжа на справедливость!
В одно мгновение он соскользнул с воза и, забыв обо всем, забыв о Хорхе, пустился по полю вдогон всадников, отчаянно крича:
– Государь! Ваше царское величество! – И даже, совершенно забывшись: – Батюшка Петр Алексеевич!
По счастью, топот копыт оглушал всадников, и они не слышали дерзких Данькиных воплей. И, задыхаясь, то крича, то шепча, он все бежал и бежал, ничего не видя толком впереди себя за пылью и из-за того, что ветром выбивало слезы из глаз. И вот так, сослепу, он вдруг натолкнулся на что-то большое и высокое, напоминающее дерево, но при этом теплое. Это нечто вцепилось в него мертвой хваткою и заорало дурным голосом:
– Держи, хватай! Слово и дело!
У Даньки все смерклось в глазах и подогнулись ноги… Даже в их деревенской воронихинской глухомани знали эти страшные слова: «Слово и дело государево!» Означают они, что человек, выкрикнувший их, желает объявить вину какого-то преступника и имеет неоспоримые доказательства ее. Поскольку доносчику за необоснованные обвинения полагался первый кнут (отсюда и пошла пословица!), то есть первое и наиболее сильное наказание, выкрикнувший «слово и дело» из кожи вон лез, но силился доказать свою правоту. Судя по крепости вцепившихся в Даньку рук и по лужености глотки, из которой извергались пугающие вопли, человек намеревался любой ценой погубить свою жертву. За что?!
– Отпусти его, Никаха, – произнес рядом чей-то спокойный голос, но, поскольку противник не слышал ничего за своими стонами, голос прикрикнул раздраженно:
– Отпусти парня, кому сказано!
Мертвая хватка, однако же, не слабела, но вдруг послышалось злобное рычание, запахло псиным духом, и только тогда жестокие руки разжались. Данька кое-как перевел дух и проморгался. И… и едва не рухнул, где стоял, потому что прямо перед ним топтался на полусогнутых, пытаясь оторвать от себя Волчка, корячился, морща от боли толстощекое лицо, не кто иной, как… Никодим Сажин!
Чудилось, еще раньше, чем узнал его, Данька выкрикнул:
– Слово и дело! – и вместе с Волчком вцепился в Никодима, затряс его что было силы: – Убийца! Душегуб проклятый! Держите его! Вяжите его!
– Держите его! Вяжите его! – завопил и Никодим, одной ногой пиная Волчка и люто косясь на Даньку: – Ограбил меня! Дочку ссильничал! Обездолил девку!
Данька даже оглянулся, изумленный: не стоит ли сзади тот, кому адресовано это последнее обвинение? Но сзади никого не было. А Никодим, не переставая пинать пса, все орал, все наскакивал:
– Князюшка! Барин и хозяин! Царь-государь! Да есть ли на Руси, на родимой, правда-матка? Набежал ворог на наш дом, дочкино девство испоганил, мошну украл, а сам ушел безнаказанно! Да видано ли такое?
Ему удалось наконец отшвырнуть Волчка. Рухнул на колени и пополз, простирая руки, беспрестанно причитая, к трем высоким мужчинам, которые стояли поодаль и несколько озадаченно взирали на происходящее.
Пес попытался снова кинуться на него, однако Данька оказался проворнее. Схватил его за загривок, прижал к ноге и исподлобья глянул на этих троих, от которых, как он тотчас понял, в ближайшее время будет зависеть его судьба, а может быть, и жизнь.
Двоих он уже знал: это были синеглазый брат княжны Долгорукой и сам царь. Третий – крупный, отяжелевший от прожитых лет мужчина возрастом далеко за пятьдесят, с надменным выражением лица и важной осанкой – смотрелся чуть ли не внушительней юного государя.
– Ты кто же будешь такой, чтоб моего человека обижать? – спросил он негромко, и Данька узнал тот голос, который Никодима Сажина называл Никахой.
Выходит, человек знает этого негодяя? И не его ли называл проклятый Никаха князюшкой, барином и хозяином? Уж не его ли владение – забрызганные кровью невинных людей Лужки? Но кто он таков?
И тут словно бы некое откровение снизошло на Даньку, а может быть, он усмотрел в чертах молодого Долгорукого и этого внушительного мужчины неоспоримое фамильное сходство, только ему сделалось понятно: перед ним стоит сам Алексей Григорьевич Долгорукий. Он-то и есть хозяин Лужков и господин Никодима Сажина! Ведает ли князь о тех лиходействах и лютостях, кои творятся в его имениях и, возможно, его именем прикрываемы?! Не может такого быть, чтобы ведал. Надо как можно скорее открыть ему глаза!
– Ваше сиятельство! – крикнул Данька, падая в ноги князю. – Ваше царское величество! – вспомнил он, что рядом стоит сам государь. – Не велите казнить, велите слово молвить!
– Ваше сиятельство! – отозвалось ему эхо, отозвалось почему-то на два голоса – толстый, грубый и гнусавый, неразборчивый. – Не велите казнить, велите слово молвить!
Данька растерянно повернул голову и узрел, что никакого эха и в помине нет, а рядом с ним на коленях стоят проклятый Никодим и еще какая-то толстомясая деваха с соломенными всклокоченными волосами и в грязном сарафане. На ее щекастом лице цвел свекольный румянец; слишком светлые, почти белые глаза блуждали с выражением неопределенным, то ли сонным, то ли туповатым, рот вяло приоткрывался, с трудом выталкивая слова, словно был набит кашей:
– …сиятельство… казнить… молвить!
Данька узнал этот голос сразу. Спасительница-губительница! «Русалка»! Удивительно – тогда, ночью, она казалась чуть ли не красавицей, а теперь… да на нее и смотреть тошно.
Однако что ж это получается, люди добрые? Она – дочка Сажина?
…Его вели по какому-то коридору в полумраке, а потом оставили в абсолютно темной комнате. Некоторое время он думал, что пребывает здесь совершенно один, но вдруг ощутил присутствие какого-то человека.
Он встрепенулся и принялся вглядываться в темноту, но ничего не увидел. Безликий, бестелесный голос вопросил:
– Имеешь ли ты истинное желание быть принятым?
Этот вопрос ему уже задавали не один раз, да он и не явился бы сюда, когда б не имел такого желания. И все же он ответил покорно и смиренно:
– Мое желание быть принятым – искренно и неизменно.
– Каково твое имя и звание?
На мгновение он замялся, потому что носил два имени и оба мог считать истинными. Потом вспомнил подсказку своего напутствующего и отвечал именно так, как советовали:
– Я называюсь Алексом Валевским или Алексеем Леонтьевым, шляхтичем польским и дворянином русским, но отрекусь от обоих этих имен во имя истины и с благодарностью приму то, которое братья сочтут нужным дать мне.
Темнота издала вздох, который можно было считать выражением довольства, потом потребовала, чтобы Алекс вынул из своих карманов все металлические вещи, монеты, отстегнул все пряжки, снял кольца; потом ему было велено обнажить колено правой ноги, а на левую ногу, уже обутую, надели еще одну туфлю. Невидимый приготовитель завязал Алексу платком глаза, хотя он и без того ничего не видел, и оставил его на несколько минут для размышлений.
В общем-то, он мог бы и не вступать в ложу. Однако Джеймс – так звали его напутствующего – видел особый смысл в том, чтобы Алекс совершил весь необходимый ритуал. Ведь смысл масонства состоял в отрицании всякой отдельно взятой религии во имя общей, единой для всех людей веры («Мы больше не можем признавать Бога как цель жизни, мы создали идеал, которым является не Бог, а человечество»), – а на том пути, который предстояло свершить Алексу, ему придется противостоять двум самым сильным, самым влиятельным конфессиям: католичеству и православию, глубоко поразившим сознание народов. Особенно страшило православие, которое взяло в такой прочный плен русских… Джеймс считал, что ритуалы масонства укрепят его душу. А самое главное – сокровенный символ масонства гласил: человек выше отечества. Алексу же предстояло вернуться именно в отечество свое и своих предков. Одно дело действовать в чужой земле, другое – на своей родине. Джеймс опасался – Алекс знал это! – власти России над ним, той глубокой, исконной власти, от которой так трудно избавиться, Джеймс был убежден, что клятвы и ритуалы помогут Алексу уберечь в целости всю его убежденность в том, что монархическое устройство России – неизбежное зло, терпимое лишь до установления более совершенного строя. Петр Первый был монарх, как раз одобряемый масонами, поскольку сам являлся масоном и разрушителем как государственного устоя, так и религиозных воззрений своей страны. Однако юный наследник его преемницы, Екатерины Первой, пока являлся некой загадкой. К нему слишком уж усердно тянулись отцы-иезуиты, желавшие насадить унию в России, а встретить там вместо православия католический образ веры – это означало продолжение борьбы. Если же удастся опередить иезуитов…
Алекс затаил дыхание, услышав приближающиеся к нему шаги. Это означало, что его ждут. Еще несколько минут – и таинство вступления свершится.
– Мавруха! – взревел Сажин, поворачиваясь к дочери. – А ну покажи, кто тебя испортил!
Огромное мыслительное усилие отразилось на бесформенном Маврухином лице, а потом белые глаза поползли по лицам стоявших вокруг и остановились на Данькином.
– Этот, должно, – проговорила она как бы в задумчивости, но тут же радостно замахала руками: – Он, он, родименький! Толечко он не один был. Вдвоем они за меня взялись. Этот – белявенький, а с ним еще один был – чернявенький. Глазастенький такой, приглядный на диво. Ой, уходили они меня так, князюшка, что я аж взопрела вся! – доверительно сообщила Мавруха.
Старший Долгорукий вдруг закашлялся. Сын его поджимал расползающиеся губы, прятал глаза. Ну а молодой государь уже откровенно хохотал, озирая Мавруху с головы до ног и то морщась брезгливо, то вновь закатываясь.
– Чего ржешь-то? – спросила она, внезапно разобидевшись. – Сам, поди, знаешь, каково легко девку завалить. Нашепчи ей в ушки сладкие слова, посули замуж взять – она уж и ноги врозь.
Вот не ожидал Данька, что в таком положении, в каком оказался, он еще сможет краснеть, однако щеки его так и ожгло.
– А замуж тебя кто взять сулил? – спросил, давясь от хохота, Петр Алексеевич. – Белявенький или чернявенький? Или оба враз?
– Так оно и было, – отозвалась Мавруха, – так оно и было, как ты сказываешь, сударь. Оба сулили.
– Ну, господа, это уж чудеса какие-то! – наконец не сдержал смеха и молодой Долгорукий. – Я слыхал, что у магометан один мужик имеет при себе нескольких жен, содержа их в гареме, однако чтобы у женщины были враз два мужа – этого небось ни у каких магометан не отыщешь! Мужской гарем – вот так новость!
Мавруха с самым оскорбленным видом набычилась. Но вдруг белые глаза ее скользнули в сторону, взгляд замер – и тяжелые черты исказились таким пылким вожделением, что Даньке аж неловко наблюдать сделалось.
– Ми-ле-но-чек! – произнесла, нет, провыла, а вернее, промычала Мавруха с неописуемым выражением сладострастия. – Черногла-азень-ки-ий!..
И, взметнув подол своего замызганного сарафанища, она метнулась, простирая руки, к приблизившемуся тем временем возу, на самом верху которого по-прежнему возлежал оборванец с удивительными черными очами – дон Хорхе Сан-Педро… или как его там, Данька со страху позабыл.
При виде иноземца Никодим Сажин покачнулся так резко, что Даньке почудилось, будто злодей прямо сейчас грянется замертво. Однако негодяй оказался крепок что нутром, что статью. Воззрившись на нового свидетеля своих преступлений, он снова истошно завопил:
– Слово и дело! Слово и дело государево!
Человек, к которому эти выкрики имели самое непосредственное касательство, а именно – государь русский, с мученическим видом покачал головой. Было совершенно ясно, что эта затянувшаяся невнятица и суматоха его изрядно утомили.
– Твой ли это человек, Алексей Григорьевич? – обратился он к старшему Долгорукому, кивком указывая в это время на Сажина.
– Мой, ваше императорское величество, – поклонился тот, приложив руку к груди.
– Ну, коли твой, тебе, князь, и разобрать, чья в чем вина.
Никодим, по-бычьи нагнув голову, ринулся вперед и рухнул на колени перед Долгоруким:
– Князь-барин, сам знаешь, мы твои верные холопы. Оброк исправно платим, барщину обрабатываем. Всякий лишний грош отдаем твоей милости. А эти двое в сговоре задумали меня последнего достатку лишить – чтоб я не имел даже самой малости тебе, отец наш, отдать. Ночевальщиками представились, а когда весь дом уснул, пошли с ножами грабить да насильничать…
– Ну, ты лихо с ними расправился, Никаха, – насмешливо перебил его молодой Долгорукий. – Малец еле на ногах держится, а этот… этот и вовсе будто только что из могилы восстал!
Он указывал на Хорхе, который тем временем кое-как сполз с воза и, шатаясь при каждом шаге, что былина на ветру, пытался одолеть те несколько шагов, которые отделяли его от Никодима, причем черные глаза его горели уже знакомой Даньке ненавистью. Остальные невольно попятились, а Никодим Сажин, на которого и был устремлен этот взгляд, даже руками загородился, словно обожженный кипящей смолой.
– Изыди, сатана, – прошептал он, пытаясь сотворить крестное знамение. – Чтоб тебя черти на том свете на сковородке жарили!
– Полагаю, они будут жарить тебя, презренный негодяй, вор, палач! – произнес Хорхе еще слабым голосом, но с такой убийственной силой ненависти, с таким благородством выражения, что взгляды господ невольно обратились на него не с недоверием или презрением, а даже с неким подобием уважения. – Ваше императорское величество, сей гнуснейший человек предательски убивал людей, имевших неосторожность воспользоваться его гостеприимством, а потом хоронил их в лесу, скрывая следы своих многочисленных преступлений. Свидетельствую, что его жертвами стали трое моих спутников, а также родители этого несчастного юноши. Он и я – мы спаслись только чудом. Негодяй, впрочем, не только убийца, но еще и клеветник. Клянусь честью дворянина, честью рода, к которому принадлежу, что ни я, дон Хорхе Сан-Педро Монтойя, ни мой молодой спутник и пальцем не тронули его распутной дочери. Кроме того, он вор. Я сам ограблен им. Похищено восемь тысяч золотых песо, которые везли я и мои спутники для передачи испанскому посланнику при вашем, великий государь, дворе, – герцогу де Лириа.
– Де Лириа? – воскликнули в один голос император и Иван Долгорукий, а князь Алексей Григорьевич простонал едва слышно:
– Восемь тысяч золотых?!
– Именно так, – кивнул Хорхе. – Я имел к герцогу разного рода поручения от короля и господина моего Филиппа. Однако вместе с деньгами были украдены и все документы, удостоверяющие мою личность как нового переводчика испанского посольства.
– Назовитесь, сударь, – приказал молодой царь. – Мы можем устроить вам встречу с де Лириа, и, коли вы не лжете, он подтвердит ваше имя и звание.
– Беда в том, – сокрушенно качнул головой Хорхе, – что я не имею чести быть знакомым с господином посланником. Он многажды сообщал духовнику нашей милостивой королевы, архиепископу Амиде, который ведает при испанском дворе дипломатической перепиской, что ему необходим переводчик. Решено было послать меня, поскольку я хорошо знаю русский язык. Архиепископ Амиде также знал, что герцог испытывает денежные затруднения и давно не получал причитающегося ему вознаграждения за службу, поэтому я согласился заодно доставить ему крупную сумму. Теперь я ограблен, тяжело ранен этим негодяем и его приспешником, – он коснулся уродливого шрама, пересекавшего грудь, – а вдобавок ко всему и обесчещен, ибо не сдержал данного моей королеве слова…
Лицо его исказилось страданием.
– Коли все было так, как вы говорите, сударь, – взволнованно произнес молодой царь, – вины вашей в том нет, а значит, и бесчестие ваше… Что с вами? – воскликнул Петр Алексеевич, с юношеской живостью протягивая руки к покачнувшемуся Хорхе, однако не успел его поддержать: страшно побледнев, тот тяжело грянулся оземь, словно кто-то незримый подсек его невидимой косою под коленями.
Данька молча кинулся вперед, упал рядом и приподнял его голову. Сквозь туман в глазах увидел, что жилочка на шее слабенько трепыхается. Жив, слава богу! Из последних сил жив!
– Ваше вели… величество… царское… – Он путался в словах, а из глаз поползли предательские, совершенно девчоночьи слезы. – Ради Господа Бога, будьте милосердны, велите помощь ему оказать. Рана так тяжела, изнемог он совсем, того и гляди помрет!
– Окажите раненому гостеприимство, Алексей Григорьевич, – произнес царь, обращаясь к князю Долгорукому, однако задумчиво разглядывая при этом Даньку. – Пошлите нарочного к де Лириа. Неровен час, этот господин умрет, а если он и впрямь испанский дворянин, у него наверняка найдется, о чем поговорить с герцогом хотя бы напоследок.
– Неужто вы поверили в это? – ухмыльнулся князь Иван. – Разве похож он на испанца, хоть среди кавалеров и слуг де Лириа все такие же вот чернявые, однако что-то я не слышал от них ни единого словечка по-русски. Для них «здрасьте-прощайте» вымолвить – труднее, чем нам «Отче наш» задом наперед прочитать. Этот же шпарит по-нашему, словно… словно не из Мадрида к нам явился, а из Смоленска какого-нибудь.
– Да, – с сомнением отозвался Петр Алексеевич. – А и впрямь… Не врет ли этот «черноглазенький»?
– Не врет! – торопливо отирая с лица слезы, выкрикнул Данька, возмущенно слушавший их разговор, вцепившись в загривок Волчка и с трудом удерживая пса, который ужасно заволновался, увидав неподвижно лежавшего хозяйского приятеля, к которому он очень привязался за время пути и в котором чувствовал силу и волю вожака, готовый беспрекословно ему подчиняться. – Не врет, вот те крест святой!
Данька торопливо перекрестился, высвободив правую руку, и тут же вновь покрепче схватил Волчка.
– Ведь Хорхе – он природный русак, имя его Алексей, его Алексом в память о прежнем имени кличут. И он как раз со Смоленщины родом. Родители его были многодетные, а другого богатства не имелось в семье, кроме ребятишек. Случалось, что голодом голодали! И вот как-то раз проезжал через их городок один польский пан, увидал голодного мальчишку, пожалел, с собой забрал. Вырос у него Алеша, грамоте обучился, а поскольку он еще совсем дитя был, тот шляхтич его в свою латинскую веру перекрестил. Ему-то что было? Ничего не понимал! – частил Данька, стреляя глазами от Долгоруких к царю и обратно и что было силы пытаясь обелить своего нового друга, хотя помнил, как насторожила его самого эта история о смене отцовой, православной веры на чужую, католическую. – Ребенок – он и есть ребенок… И жил он в Польше до двенадцати лет, говорит, хорошо жил, жена того поляка – она русская была – не давала ему нашу речь позабыть. А потом поляк – он был на королевской службе – поехал по какой-то надобности в город Вену, где встретил испанского боярина по фамилии Монтойя. У него как раз незадолго до этого умер единственный сын, и когда он увидал Алекса, то чуть ума не лишился, ибо оказались они схожи с тем умершим, что две капли воды. Уж не ведаю, как Монтойя уговорил поляка отдать ему Алекса, только тот отдал-таки. Боярин испанский нашего Алекса усыновил, дал ему новое имя, какое подобает по испанскому обычаю, воспитал его. И по достижении нужного возраста определил на службу к королю, как своего законного сына. Так что вот…
– Брешет, брешет он! – раздался в эту минуту голос Никодима Сажина, который притих было, пораженный разворотом событий, а теперь, почуяв, что его врагам особой веры нет, решил подлить масла в огонь. – Сказки, байки! Да слыханное ли дело?! Ишь, испанец он, да поляк, да русский разом – не разбери поймешь кто! В огороде бузина, а в Киеве дядька. А этот? – грозно подступил было к Даньке, но тотчас отпрянул на безопасное расстояние от Волчка. – Этот-то кто таков будет? Тоже небось иноземец? Понаехало вас тут на нашу голову – на добрых людей напраслину возводить да девок нашенских бесчестить!
– Да кто ее бесчестил-то! – возопил окончательно выведенный из терпения Данька. – Кто, ну кто?!
– Ты! – подскочила к нему Мавруха, у которой припадки возмущения по поводу утраченного девства странным образом совпадали с приступами отцовской ярости, а стоило Никодиму успокоиться или забыться, как и она переставала переживать. – Ты и бесчестил. Как завалил меня на спину, да еще придавил, чтоб не дергалась…
– Опять за рыбу гроши, – процедил сквозь зубы Данька. – Ну, с меня хватит!
Этот возмущенный выкрик вызвал откровенную усмешку на лице государя, который поглядывал на Даньку без особого гнева, а даже с некоторым расположением, которое всегда возникает между сверстниками. Ведь Даньке с виду было лет пятнадцать от силы, а императору только через два месяца, 12 октября, должно было исполниться четырнадцать. Он прежде времени повзрослел, оказавшись на троне, а оттого выглядел значительно старше своих лет. Так он изменился, едва заговорили о возможном для Петра Алексеевича престолонаследии. Он наконец сообразил, что больше не изгнанник в собственном отечестве, а его грядущий властелин. Он то казался избалованным ребенком, то в чертах его проскальзывала некая ранняя умудренность, порою даже усталость от этой мудрости, они приобрели выражение холодного недоверия ко всем и каждому, оттого и производил он отталкивающее впечатление престарелого юнца.
Вот и сейчас он смотрел на распаленного злостью и горем Даньку так, словно хотел сказать: «С тебя хватит, говоришь? Ты намерен что-то изменить? Но здесь только один человек волен и способен менять судьбы людей. Этот человек – я, а твоя участь – покорно снести все, что предписано моей волей!»