Однако Данька, чье терпение совершенно иссякло, даже не дал себе труда заметить пренебрежительную усмешку императора. Он пошарил вокруг взглядом, и лицо его прояснилось, когда он заметил чуть поодаль прекрасную всадницу в синем платье – Екатерину Долгорукую. Все были так увлечены случившимся, что не обратили внимания на ее появление, а княжну слишком утомило единоборство с конем, чтобы наброситься на мужчин с упреками за невнимание к своей особе. Все, в чем она пока что смогла выразить снедавшее ее раздражение, – это грубо отпихнуть стремянного, который помог ей сойти с седла, и горничную девушку, пытавшуюся смахнуть пыль с роскошного платья госпожи.
Данька вскочил с колен и низко поклонился красавице.
– Простите, ради бога, за вольность, – сказал он с выражением таким свободным, словно к высокородной княжне обращался не измученный оборванец, а по меньшей мере равный ей по рождению. – Позвольте вам секретное словечко молвить.
Княжна, то ли от изумления, то ли от возмущения, не издала ни звука – только кивнула. Оба князя Долгорукие и император тоже не успели вмешаться, явно пораженные такой наглостью и опешившие. На лице Екатерины промелькнуло выражение брезгливости, когда Данька подошел к ней слишком близко, она отпрянула было – однако при первых же его словах, остававшихся неслышными для остальных, широко распахнула свои удивительно синие глаза и взглянула на юнца с таким выражением, что любому стало ясно: на смену злости пришла полная растерянность. Она даже приоткрыла маленький вишневый ротик и совсем по-девчоночьи уставилась на Даньку, который посматривал на нее с затаенной улыбкой.
Более того! Точно такая же улыбка, словно отразившись в зеркале, засияла и на точеном лице княжны!
– А не врешь? – вымолвила наконец Екатерина.
– Да ведь в том очень просто убедиться, – ответил Данька, плутовски склонив голову.
– И в самом деле, – с этим новым, необычайно красившим ее, девчоночьим выражением хихикнула княжна и что-то шепнула своей горничной.
Девка заспешила к дому, схватив за руку Даньку и волоча его за собой. Он едва бросил прощальный взгляд на Хорхе, по-прежнему лежавшего на земле, и сделал знак Волчку. Пес тотчас лег рядом с раненым.
– И когда же мы теперь опять увидим его величество? – В голосе барона Остермана звучала безнадежность.
Степан Васильевич Лопухин, камергер государя, посмотрел виновато:
– Сказали, воротятся не прежде, чем выпадет первый снег. Уж больно по нраву борзые пришлись!
– А, будь неладен этот де Лириа! – простонал Андрей Иваныч. – То на все готов, чтобы заставить государя отвлечься от здешних забав и воротиться в Петербург, то нарочно понуждает его к пустому времяпрепровождению! Это же надо было додуматься: из самой Англии выписать двух борзых для презента молодому императору! И это прекрасно зная, как его величество увлечен охотой! А между тем сказано в Писании: не искушай малых сих. Чертов испанец!
– Скорее чертов англичанин, – усмехнулся высокий, с грубоватым, умным лицом человек, сидевший напротив Остермана и представленный Лопухину как Джеймс Кейт.
После этой реплики Степан Васильевич тоже не смог не улыбнуться, потому что Джеймс Кейт и сам был англичанином, хотя прибыл из Испании, подобно герцогу де Лириа. Впрочем, тут имелись свои тонкости. Кейт являлся сторонником католика, свергнутого и умершего в изгнании принца Иакова II, родственником и тоже приверженцем коего был герцог де Лириа. Таких, как Кейт, называли якобитами. Посещая Россию, все заезжие якобиты считали своим долгом непременно посетить дом Патрика Гордона-младшего, такого же ярого католика, каким был его отец, знаменитый адмирал Гордон, верный сотрудник Петра Первого. Изгнанные из Англии якобиты-католики нашли приют и покровительство в Испании, чему ярчайшим примером был тот же де Лириа. Однако Кейт, ратуя за возвращение престола претенденту (так англичане называли изгнанного короля Иакова II Стюарта, а потом и его сына, Иакова III, жившего теперь в Италии), в то же время являлся убежденным протестантом, отчего и не мог устроиться на королевскую службу в католической Испании, а принужден был искать своей доли в России, равно доброй ко всякому иностранному сброду.
«Сплошная путаница, где протестант, где католик, голову сломаешь с этими иноземцами», – подумал не без досады Лопухин, который, хотя и был женат на чистокровной немке-протестантке Наталье Балк, родственнице бывших императорских фаворитов Анны и Виллима Монсов, хотя и дружил-водился через нее с Карлом-Густавом Левенвольде, Остерманом и прочими немцами, прижившимися при дворе, все же не мог избавиться от свойственного всем русским, глубоко укоренившегося, исконного недоверия к чужестранцам. Впрочем, мнения свои Лопухин держал при себе, потому что ко всем вышеназванным, а также к испанцу де Лириа весьма благоволил молодой император, а тем паче – его сестра, великая княгиня Наталья Алексеевна.
– С первым снегом вернется, – фыркнул Остерман, подходя к окну и вглядываясь в серую морось, занавесившую московские улицы. – Дождись-ка его, этого первого снега! – И он протер красные, воспаленные глаза.
Всем было известно, по словам де Лириа, что Остерман страдает неизлечимой болезнью с мудреным испанским названием fluxion а̀ los ojos. На маленьком столике возле камина стояла баночка с неприятно пахнущей мазью. Похоже было, что Остерману не терпится заняться облегчением своих страданий.
– Осмелюсь спросить, господин Остерман, кто пользует вас? – спросил Кейт.
– Кто же, как не Лаврентий Блументрост, лейб-медик его величества? – проворчал Остерман.
– Судя по выражению вашего лица, вы не больно довольны способностями сего лекаря? Я, конечно, далек от того, чтобы давать лекарские советы, – с какой-то особенной, сразу подмеченной Лопухиным осторожностью проговорил Кейт, – однако медицина в наше время весьма продвинулась вперед. Я наслышан, что даже вещества, коими в прежние времена только лишь травили своих противников, теперь с успехом применяются для лечения разных заболеваний. Даже этот ужасный мышьяк…
– Как это любопытно! – послышался оживленный женский голосок, в котором Степан Лопухин с некоторым удивлением узнал голос своей супруги.
Кейт привстал, чтобы оказать даме любезность и подать ей кресло, однако Наталья Федоровна уже сама позаботилась о себе. С живостью устроилась поблизости, на диванчике, подперлась округлым белым локотком, вокруг которого красивенько легли волны кружев, коими оканчивались рукава ее атласного голубого платья, и устремила на Кейта свои совершенно синие, какие-то даже ненастоящие, словно бы нарисованные глаза. Впрочем, личико у Натальи Федоровны тоже было как бы ненастоящее, фарфоровое.
Лопухин неприметно вздохнул, видя, как заиграли глаза Кейта, устремленные на Наталью Федоровну. Господи, ну что находят мужики в этой накрашенной кукле? Впрочем, он ведь и сам в свое время пленился ее нарисованной, искусственной красотой, и немало прошло времени, немало пар рогов выросло на лысеющей голове Степана Васильевича, прежде чем его искренняя любовь к жене сменилась привычной скукой и равнодушием. Однако же нельзя отрицать, что Наталья необычайно умна тем практическим немецким умом, который делал из нее и хорошую хозяйку, рачительно ведущую дом, и позволял удерживать место первой красавицы при дворе, увеличивая число своих доходов и без помощи кошелька законного супруга. Степан Васильевич давно и со многим смирился и даже научился извлекать пользу из увлечений жены.
Нельзя ли извлечь эту самую пользу из ее флирта с Кейтом? Лопухин вслушался в разговор.
– Вытяжкой из мышьяка сейчас научились исцелять очень многие болезни, – любезно рассказывал иноземный гость. – Это совершенно волшебное средство называется тинктура моруа. Мне чудом удалось сделаться обладателем малой порции этого чудодейственного лекарства.
Разумеется, Кейт нес чистую околесицу. Тинктура моруа не имела к мышьяку никакого отношения. Даже тинктурой, то есть настойкой, она называлась чисто условно. Это было сложносоставное средство, смесь вытяжек различных растений, от наперстянки до экзотического алоэ, Кейт и сам толком не знал названий всех компонентов этого зелья. Зато он знал все о его свойствах, и знал отлично… Разумеется, он не собирался никого посвящать в такие тонкости, а потому с прежним оживленным выражением говорил:
– Об одном сожалею, господин Остерман, что не могу вам порекомендовать тинктуру моруа. Насколько мне известно, это не панацея, тем паче не поможет она от глазных болезней. Однако если кто-то из вас или ваших близких хворает грудными болезнями или, боже упаси, холерой…
– Про холеру мне ничего не известно, а вот великая княжна определенно страдает грудной болезнью, – заявила Наталья Федоровна.
Кейт изящным жестом выхватил из кармана камзола флакончик с серебряной крышечкой:
– Рекомендую! Тинктура моруа!
Наталья Федоровна издала восхищенное восклицание, однако было бы затруднительно определить, относится оно к содержимому флакона или к нему самому, поскольку вещица и в самом деле была замечательная. Каждому выпало удовольствие подержать ее в руках, полюбоваться отшлифованной синей яшмой, из которой был сосудец выточен, а также серебряной крышечкой, притертой настолько прочно, что даже невозможно было угадать, как она отвинчивается или снимается.
– Не пытайтесь открыть, господа, – посоветовал Кейт, не без опаски следя за мягкими, алчными ручками Натальи Федоровны, которая самозабвенно сражалась с крышечкой. – Чтобы открыть флакон, надобно знать особую хитрость. Кроме того, жидкость весьма летуча и быстро испаряется. А мне бы не хотелось лишиться ни капли ее. Это и в самом деле уникальное произведение химической науки. Несколько капель – ну, для каждой болезни есть своя определенная дозировка – сделают человека здоровым. Другое количество способно лишь усугубить признаки имеющегося у нее… я хочу сказать, у него, прошу прощения, я все еще говорю по-русски с ошибками! – имеющегося у него заболевания, постепенно сведя больного в могилу. Третье количество убьет вашего врага на месте. Но самое интересное свойство имеет всего лишь одна капля тинктуры моруа – одна капля, господа! Эта капля, добавленная в спиртной напиток, водку или вино, полностью подавляет волю человека и делает его покорным исполнителем всех желаний и повелений того, кто подал ему напиток.
– Ну, это сказки какие-то, – проворчал трезвомыслящий Остерман, ожесточенно натирая свои и без того красные, опухшие от непрерывного зуда веки. – Как это мыслимо: полностью подавить волю человека? Да и кому это нужно? На что?
– Ну, не скажите, Андрей Иваныч, – задумчиво пропела Наталья Федоровна. – Ну, не скажите…
Синие глаза ее загорелись поистине адским, коварным огоньком, и Степан Васильевич надулся, как мышь на крупу. Он отчетливо представлял, о чем сейчас размышляет его супруга. Полная власть… в сознании Натальи Лопухиной это словосочетание имело смысл только по отношению к мужескому полу. Полная власть над мужчинами!
«Мало ей, что ли? Кого еще решила к своей юбке пришить? Левенвольде, что старший, что младший, покорные рабы, по слухам, консул Рондо тоже не против, да и вообще… Неужто за этого якобита Кейта взяться решила?» – тоскливо, обреченно привычно подумал Степан Васильевич, даже не подозревая, что на сей раз он категорически ошибается насчет помыслов своей жены. Наталья думала только о своем собственном, венчанном, родном, до смерти надоевшем муже. Вот чью волю она хотела бы подавить!
И не только она…
– Катя, ты что?.. – начал было Алексей Григорьевич, но самоуверенная красавица только повела смеющимися глазами – и он замер, усмиренный.
Спору нет, князь Долгорукий был скор на расправу и умел с удовольствием ставить людей, даже самых близких, на место. Наедине с дочерью, пусть даже он ее и очень любил, князь не полез бы в карман ни за оплеухой, ни за грубым, уничижительным словом, однако в присутствии императора он обращался с Екатериной с не меньшей почтительностью, чем с самой великой княжной Натальей Алексеевной, как бы подавая пример венценосному юнцу. Сказать по правде, последнее время, когда далеко идущие намерения окончательно сложились в голове князя Долгорукого и он понял, какими путями можно приблизиться к желаемой верховной власти, отец и наедине стал обращаться с дочерью иначе, стараясь не унижать ее и не грубить ей, а также со всем возможным старанием удерживался от рукоприкладства. Черт знает, если все так пойдет, как рассчитывает Алексей Григорьевич, если все сложится, не придется ли ему самому в ногах у Екатерины ползать, вымаливая прощение за каждый тычок, каждую оплеуху, каждое ехидное словцо? Лучше, чтобы таких грешков было поменьше, потому что нрав у доченьки такой же крутенький, как у батюшки. Сейчас ее прогневишь – как бы через год с головой не проститься!
Итак, старый князь смолчал. Не обмолвился ни словом и молодой Долгорукий, однако по другой причине. Сестру и отца он ненавидел (в его оправдание можно лишь сказать, что эта ненависть была порождением их ненависти и вынужденным ответом на нее), а потому страстно желал, чтобы Екатерина, которую Алексей Григорьевич старательно сводил с молодым императором – со всеми замашками опытной, прожженной сводни! – попала в дурацкое положение. Подобно всем высокородным гордячкам, она не выносила ни малейшей насмешки над собой. Что бы сестрица там ни задумала с этим бродяжкою, будет очень забавно поглядеть, как она сядет в лужу.
Император Петр Алексеевич также не издал ни звука, поскольку в разговорах с княжной Екатериной не находил ни малейшего удовольствия. Вот наперегонки с ней скакать верхом – дело другое, всадница она отменная. А все прочее… Честно говоря, княжну Екатерину он не находил ни красивой, ни даже привлекательной. Его вообще раздражали точеные высокомерные красавицы. Именно такой была его прежняя невеста Мария Меншикова, по слухам, нашедшая свою смерть в далеком сибирском Березове. И этот городишко за тридевять земель, и судьба Меншиковых волновали молодого императора не просто мало, а вообще никак не волновали. Его неразвитый ум неспособен был к длительному напряжению, и вспышки мудрости, прозорливости или просто трезвой разумности не только не просветляли его, но вызывали огромную усталость, вплоть до головной боли. Он вообще недолюбливал слишком громкие звуки, слишком яркие краски, слишком необычных или даже обладающих незаурядной внешностью людей – именно потому, что смутно чуял некую угрозу во всем, что слишком. И даже слишком красивых женщин не любил, за исключением тетушки своей Елизаветы Петровны, которая, с ее синими глазами и каштановыми волосами, с детских лет являлась для него идеалом гармонии. А вообще-то ему нравились русоволосые, сероглазые, с нежным румянцем, тонкие станом девушки с мягкими повадками и негромким голосом… Вроде вот той, которая сейчас спешила от дома Долгоруких в сопровождении горничной княжны Екатерины.
Конопатое смышленое личико субретки выражало сейчас крайнюю степень изумления, почти придурковатости, изо рта вырывались какие-то невразумительные словечки:
– Барин, вот диво-то!.. Диво дивное! Оне как рубаху сняли – а там… во какие! – И горничная описала руками впереди себя два внушительных полушария. – Святой истинный крест, не вру!
Петр ничего не понимал, но с удовольствием смотрел на незнакомую девушку в простеньком сарафанчике, перехваченном под высокой грудью. Одета просто, однако на крестьянку не похожа. Сарафан в ту пору был отнюдь не только нарядом простонародья. Его носили и крестьянки, и женщины из небогатых дворянских семей, и в городском сословии, да и дочери княжеские, графские им не брезговали. Дело было только в качестве материи, из коих шили сарафан и рубашку. Этим и различалась одежда богатых и бедных.
Петр отметил, что сарафан незнакомой девушки сшит из хорошего голубого атласа с белой полосой посредине, шедшей сверху вниз и унизанной меленьким речным жемчугом. Из такого же жемчуга было ожерелье, в два ряда охватывающее стройную шею и спускавшееся на грудь, которая заметно волновалась под миткалевой сорочкой. Да и румянец, то взбегавший на щеки, то сменявшийся бледностью, показывал, что девушка очень взволнована.
Ее взгляд перебегал с одного лица на другое со странным выражением ожидания. Мельком улыбнулась она княжне Екатерине Алексеевне, которая уставилась на нее не то удивленно, не то насмешливо, а потом взглянула на загадочного испанского курьера, которому так и не было оказано никакой помощи, – и возмущенно вспыхнула.
– Да будьте же милосердны, ваше сиятельство, дядюшка! – воскликнула она. – Неужели вы хотите, чтобы этот человек умер у вашего порога? Где же добросердечие ваше?
– Дядюшка?! – возмущенно воскликнул старший Долгорукий. – Эт-то что еще за племянница у меня завелась? Да я таких племянниц по грошику в базарный день полсотни наберу! И ни одна пикнуть не посмеет, а ты… Кто такая?! Отчего языком бесчинно молотишь?
– Меня Дашей зовут, – уже спокойнее произнесла девушка. – Дарья Васильевна Воронихина.
Брови Алексея Григорьевича тоже взлетели чуть не выше лба.
– Данька? Дарья Воронихина?! Да ты не дочка ли Софьи… Сонечки? Ну конечно! Ее глаза! Как же я сразу не узнал?! Иван, взгляни, ты только взгляни, – возбужденно обратился князь Алексей к сыну, на миг забыв разделявшую их вражду и зависть. – Катя, дочка, посмотри!
Он всплескивал руками, так и этак поворачивал девушку, оглядывая еще пуще разрумянившееся лицо. Наконец взгляд его упал на императора, который с нескрываемым любопытством наблюдал за этой суматохой, и князь Алексей Григорьевич приложил руку к груди:
– Простите великодушно, ваше царское величество. Мать этой девицы была моей любимой троюродной сестрою. Сонечка выросла при мне, будучи много младше: я уже женился, а она к тому времени только входила в пору. Дочь ее – живой портрет своей матушки: видно, какой та была красавицей в свои года. Искали мы сестрице хорошего жениха с достатком, а она возьми да и убеги с каким-то… – Он взглянул на вспыхнувшую Дашу и оборвал себя: – с тем, кто по сердцу пришелся. Отец у Сонечки был мягок да жалостлив: единственная дочь, росла без матери, он все ей и спустил, а на мой бы характер такое – я бы с нее кожу живьем содрал!
Лицо у князя вдруг сделалось угрюмым, он метнул угрожающий взгляд на свою дочь… Княжна Екатерина вспыхнула, отвела глаза.
Внезапно раздался грозный рык, потом суматошный вопль, и общее внимание переметнулось от невесть откуда взявшейся Даши Воронихиной на Волчка, который отскочил от Хорхе и прыгал теперь вокруг Никодима Сажина.
Староста, о котором уже все успели забыть, пытался уйти со двора усадьбы, таща за руку заглядевшуюся на Дашу дочку, однако Волчок преграждал ему путь и еще норовил куснуть посильнее.
– Куда ж ты направился, голубчик? – весело спросил князь Иван Алексеевич. – Неужто не хочешь больше правды требовать с того, кто твою дочку сильничал?
Он захохотал, Екатерина тоже не сдержала смеха. Никодим еще пуще насупился, Мавруха забегала лживыми глазами, а до Петра Алексеевича и князя Долгорукого только сейчас дошло то, что остальные уже давно сообразили.
Получается – что? Эта красавица и тот чумазый парнишка, которого Сажин обвинял во всех смертных грехах, – одно лицо?!
Они переглянулись, потом враз обернулись к Даше и уставились на нее:
– Ты… ты… это ты?!
Девушка кивнула смущенно:
– Ну да. Меня батюшка с матушкой Данькой звали. Говорили, что мне надо было мальчишкой родиться. Я в детстве забияка была – спасу нет, со мной даже Илья, старший брат, связываться боялся. Вот и назвалась Данькой, когда пошла родителей искать.
– Искать? – удивился Алексей Григорьевич, морщась от грозного лая Волчка, который нипочем не давал Сажину и его дочери удалиться хотя б на шаг. – А что с ними такое? Почему они на свадьбу дочери князя Василья Владимировича не приехали? Там все Долгорукие собирались, и родственники, и свойственники, и седьмая вода на киселе! Знаю, что было загодя приглашение отправлено. Неужто не получили?
– Получили, – угрюмо кивнула Даша. – И получили, и отправились в путь. Хотели меня с собой взять, да я накануне перекупалась, простыла, говорили, нельзя мне в такой долгий путь трогаться. Оставили дома. Брата Илью на хозяйстве, меня – за маленькими смотреть. До чего же сердце у меня болело, когда они уезжали, – передать не могу! Умоляла: «Матушка, родненькая, не езди, ради Христа!» Сон видела плохой – такой плохой и страшный… Не послушались они меня. Очень радовались, что его сиятельство Василий Васильевич про них наконец вспомнили, что с родней теперь помирятся, через столько-то лет. Поехали… Уже в последнюю минуту я упросила отца, чтобы Волчка с собой взял. Они уехали, а я места себе не находила. Прошло две недели – по моим подсчетам, они уже должны были быть в Москве, как бы медленно ни ехали, – вдруг снится мне сон – страшный-престрашный. Клубок змей… Вещим тот сон оказался! Поутру слышу: кто-то лает под моими окнами. Смотрю – Волчок! Весь ободранный, голодный, еле живой. Увидел меня, сел рядом и завыл… так завыл, как по покойнику воют. Я сразу поняла – беда. Волчок сутки спал, видно, крепко досталось ему. А что стряслось – так не расскажет, не человек ведь, говорить не обучен. Зато как отлежался, очухался – опять начал выть да лаять, да вокруг дома метаться. Отбежит от крыльца и на меня глядит – пошли, мол, иди за мной! И в лес манит, вдаль. Долго мы с братом спорили да рядили, что делать. Он говорит: надо-де ждать. Я – ждать нельзя ни в коем случае, надобно идти на поиски. А на нем все хозяйство, тут как раз косьба-молотьба, ему продыху нет. И сам не может уехать, и меня не отпускает. Я взяла и…
Даша махнула рукой.
– Сбежала? – отчего-то особенно жадно спросила княжна Екатерина. – Неужто сбежала из дому?
– Что ж было делать? – доверчиво взглянула на нее Даша. – Взяла отцову старую одежку, в которой он ездил поля объезжать, косу остригла… – Глаза ее на миг заволокло слезами. – Коса у меня была такая, что ни в какую шапку не спрячешь.
– Косу! – ахнула Екатерина Алексеевна. – А не жаль было?
– Отца с матерью жальче, – ответила Даша с печальной улыбкой. – Коса – что коса! Коса вырастет, а нет, так и бог с ней. А вот отца с матерью других Господь уже не даст.
Петр Алексеевич незаметно кивнул. Он всю жизнь жил с горькой обидой на судьбу за то, что отняла у него родителей, обездолила. Теперь отзвук той же обиды услышал в словах этой девушки и посмотрел на нее с еще большей симпатией. Хороша, ну до чего хороша! Только вот любопытно знать, куда она девала свои грудки, когда представлялась мальчишкою? Он сам видел ее в образе юнца и, сколько помнил, грудь у нее тогда была вполне ребячья, плоская. Небось потуже затянулась под рубахой какой-нибудь тряпкой. То-то дивилась горничная, когда Даша предстала перед ней в своем естественном виде. Грех, право слово, уродовать этакую стать!
И мысли рано созревшего, рано познавшего доступные женские прелести, рано развратившегося юнца незамедлительно обратились именно к этому удовольствию, более всего в жизни его влекущему. Теперь он смотрел на Дашу совсем иным взглядом – раздевающим. Он уже мысленно обладал ею и от мыслей этих возбудился так, что даже стоять сделалось неловко. Вот странно: ни прежняя невеста, Мария Меншикова, ни Екатерина Алексеевна, с которой его ненавязчиво, но неуклонно сводит князь Долгорукий (Петр был, может, и не больно умен, зато проницателен, особенно относительно человеческого корыстолюбия), не заставляли его томиться неодолимым плотским желанием. А тут – будто огнем обожгло!
Он неприметно усмехнулся. Еще не встретилось женщины, которая отказала бы императору, пусть он и неуклюжий юнец. Зато – венценосный юнец! Эта скромница тоже не откажет. Жаль, что нельзя получить ее прямо здесь.
Петр прикусил губу, пытаясь как-то успокоиться, в порыве желания забыв, что женщины, которые «не отказывали ему», были просто девки, добрые ко всем, готовые за подобающую плату отдаться любому и каждому, будь он государь или последний бродяга. К дамам из общества он не решался подступиться, опасаясь отказа, да и не имея ни навыка, ни охоты быть куртуазным кавалером, вот и довольствовался гулящими девками, на которых даже не давал себе труда оглянуться, удовлетворив скороспелое желание.
Даша была другая. И глаз от нее не отвести, и смотреть невыносимо. А эти слезы, которые вдруг повисли на ее ресницах и покатились по щекам, едва не заставили Петра застонать от нового приступа похоти.
Слезы?.. Она плачет? Сквозь шум молодой, жаркой крови в ушах он услышал, как Даша рассказывает о своих скитаниях.
…Больше недели провела она в пути, пока наконец не приблизилась к Лужкам. И тут Волчок, который неутомимо и упорно вел ее по проезжей дороге, метнулся в лес с таким жалобным воем, что у Даши сердце оборвалось. Она всю дорогу ожидала чего-то ужасного, а тут поняла, что ожидания сбылись.
Волчок привел ее на малую прогалину в сыром, чахлом перелеске, где царил вечный полумрак. Было нечто кладбищенское, беспросветно-унылое в этом месте, но оно не напоминало о вечном покое – напротив, казалось зловещим. Даже запах стоял здесь особенный – гнилостный, вызывающий тошноту.
Волчок улегся на каком-то холмике, сложенном из пластов дерна, и закрыл глаза. Даша подошла ближе… и упала рядом с псом, когда вещее сердце подсказало: это могила, в которой нашли последний приют ее отец с матерью. И она замерла рядом с Волчком, почти обеспамятев от горя.
Даша не помнила, сколько времени пролежала так – не в силах ни размышлять, ни даже плакать. В чувство ее привели вечерняя сырость и страх – страх, который вдруг вкрался в душу, поселился там и завладел всеми ее помыслами. Вдобавок забеспокоился Волчок. Вцепился зубами и тащил, тащил с могилы… Еле двигаясь – все тело застыло и одеревенело, – чувствуя себя тоже мертвой, Даша отползла в чащу и замерла, вглядываясь в сгустившийся вечерний полумрак.
Это были два человека в крестьянской одежде: высокий, могучий – и тщедушный, низкорослый. Они вели в поводу коня, через круп которого был перекинут какой-то мешок. В мешке отчетливо вырисовывались очертания человеческого тела… Его сняли с коня и понесли к тому же холмику, на котором только что лежала Даша. Неизвестные разворошили дерн, опустили свою ношу в глубь земную, снова заложили ее и еще нарезали дерна. Холмик зримо вырос. Мужики – слова их были не слышны Даше, а лица мало различимы – сдернули шапки, перекрестились, а потом вдруг расхохотались, довольнехонько подталкивая друг друга, и после этого ушли, уводя за собой лошадь.
Еле живая от ужаса, Даша выбралась из своего укрытия. Волчок жался к ногам, поджимал хвост. Пса обуял ужас… от злодейства, которое свершилось недавно, от стойкого запаха смерти, который властвовал на поляне. Что же говорить о Даше?
Ей было страшно, невыразимо страшно! Но это был не тот темный, нерассуждающий ужас, который охватывает людей на кладбищах. Ей было страшно от человеческой лютости и кровожадности. И больше всего пугало предчувствие, что ужас, испытанный здесь, – это лишь начало кошмаров, которые ей предстоят. Так и произошло, когда она решила в одиночку выяснить, где и как были убиты ее родители, – и только чудом не погибла сама.