Анна взяла время на раздумье. С одной стороны – хотелось взять свою, русскую тему для спектакля. Но, если поглядеть вокруг, Гофман, пожалуй что, сейчас и надежнее, даром что романтик. Подальше он, Гофман. Опять газеты пошли воевать «великодержавный русский шовинизм». Но уж очень заражала веселая увлеченность молодого поэта.
– Он же не свой. Он же из этих, из новых, du простой. Ты еще слишком молода, Аня. Твой роман с Сержем показал – вдоветь всю жизнь ты не можешь, это и несправедливо. Но если бы Серж… Прости. Не хотела тронуть этой боли, но я тогда была бы спокойнее.
– На тебя не угодишь, мама. То – быть незаметнее, то – не знаться с простыми.
– Если бы я сама знала, как лучше. – Пожилая дама, поднявшись, принялась убирать со стола. – Да, я страшусь и того, что Лена растет уж слишком аристократкой, и того, что ты подпускаешь к себе на небезопасное расстояние пролетария. Это не вполне логично, но что поделать.
– Мама, Павел Васильев все же не пролетарий. Он поэт. Это тоже «покой», но совсем иное слово. Он в самом деле талантлив. И по-своему достаточно здоров. Но скажу тебе откровенно, как женщина женщине: я не влюблена. Да, быть может, это скверно и суетно – согреваться восхищением мужчины. Но мне… мне просто от этого немножко теплее.
– Не перегрейся, душа моя.
– Не тревожься, мама. Я, сдается, никогда не буду больше в жару. Я могу увлекаться лишь слегка, это не лишает разума, о нет. Ну кого, в самом деле, можно без памяти полюбить… после Коли?
– Женская душа не любить не может. Будь осторожна, Анет. Я не доверяю чужим.
– Я буду осторожна. – Анна, подойдя к матери, забрала из ее рук чайничек и бережно, словно в детстве, поднесла ее руку к губам. – Обещаю.
Идти по улицам вместе с Задонским было лучше, чем с мамой, о бабушке уже не говоря: шаги у него были быстрые. Быстрые и широкие – Лена бы за такими не поспевала, когда бы тоже шла. Но ей много больше нравилось не ходить, а бегать.
Приятным было и то, что Задонский называл ее Еленой Николаевной и обращался «на вы». Словно она большая. Но ведь и не маленькая уже, это мама все не хочет понять.
Исполинский трехэтажный дворец в псевдобарочном стиле занимал одновременно и часть Исаакиевской площади и Большую Морскую. («По-нынешнему, как дома не говорили, площадью Воровского – дедушка произносил – Воровского – и улицей Герцена.) Он был огромный, немыслимо огромный, как крепость.
– Здесь, Елена Николаевна, я служу.
– Это и есть ваш институт растений?
– Растениеводства. Да, так точно, это дом, где живут растения со всего света. Их тут – сотни тысяч. Но, как видите, нашим растениям не тесно.
– Их отовсюду собрали и привезли? – Лена проскользнула в приоткрытые ей Задонским двери. – А кто?
– Больше всего – сам Николай Иванович. Он полсвета обошел, то верхом, то пешком. Добрый день, Андрей Иванович! Вы из гаражей? Каковы наши надежды?
– Да понемножку, Юрий Сергеевич, – отозвался остановившийся у гардероба, по летнему времени закрытого, рослый мужчина в рабочей блузе. – К выезду под Астрахань автомобили наши будут на хорошем ходу, надеюсь. Это сестренка ваша?
– Эта юная особа – моя гостья сегодня.
– А похожи как, оба светленькие. Всего наилучшего. Пойду от машинного масла отмываться.
Все вокруг было огромным, светлым и каким-то веселым. Может быть потому, что расположение окон, продуманное для присутственного места задолго до электрической эпохи, улавливало дневной свет как нельзя удачно. А может быть просто потому, что среди ученых, торопившихся кто куда по коридорам и лестницам, замечалось немало молодежи. Полные энергии голоса, смех, стук быстрых шагов.
– Да, Елена Николаевна. Где только не побывал Николай Иванович! – Воротился к разговору Задонский. Они поднимались уже на второй этаж. – Один раз их аэроплан приземлился вынужденно около логова льва. Авиатор, говорят, перетрусил больше, чем от падения. Они ведь, можно сказать, не приземлились, почти упали. А Николай Иванович сразу нашелся: всю ночь поддерживал маленький костер. Лев боялся выйти, жался к задней стене, у его же собственного логова – этот страшный огонь! Ну а к утру и помощь подоспела. А еще Николай Иванович прошел Афганские горы – Кафиристан. Там до него европейцев в иных местах вовсе не видали. Можете себе вообразить, как местные дикари удивлялись? Они, кстати, довольно свирепые, дикари в тех краях.
– Людоеды? – Глаза Лены расширились.
– Нет. Но разбойники. Только тем и заняты, что грабят да убивают друг дружку. А Николай Иваныча тронуть не посмели. Ни разу и нигде.
– Он на моего папу похож? Ваш Николай Иванович?
– Как странно… – Задонский скользнул взглядом по серьезному детскому лицу. – Но ведь вы правы, Елена Николаевна. В чем-то да. «Мы рубили лес, мы копали рвы, вечерами к нам подходили львы. Но трусливых душ не было меж нас, Мы стреляли в них, целясь между глаз».
– «И, мыча, от меня убегали быки, никогда не видавшие белых», – отозвалась девочка. – Мне здесь нравится, у вас.
– Я душевно рад. А вот мы и пришли.
Огромная комната показалась Лене похожей на класс. Здесь тоже висели на стенах карты, за стеклами, расставленные на полках в огромных шкафах, виднелись мудреные сосуды и различные приборы, стояли в ряд столы, хоть и не так стройно, как парты.
– Здесь живет пшеница. – Задонский горделиво улыбнулся, словно речь шла о живой человеческой особе высочайшего ранга, к чьему двору он имел честь относиться. – В соседних залах тоже она. Пшеница у нас – самая главная.
– О, да никак мы видим новую сотрудницу? – воскликнул, подняв голову от микроскопа, молодой человек в небрежно наброшенном на плечи белом халате. Фраза отозвалась по комнате приветливым смехом.
Больше всего и тут было молодых. Они и обступили Задонского и Лену: первыми, конечно, спорхнули с рабочих мест представительницы прекрасного пола.
– Вот так коллега!
– Задонский, это сестра? Нет? А вы похожи…
– Что за гостья у нас тут такая, что все побросали работу? – поинтересовался, входя, строгого вида мужчина лет сорока в тройке старомодного фасона. Тщательно отутюженные рукава и складки подозрительно поблескивали: похоже, что костюм превосходил летами советскую власть. Впрочем, суровый его тон никого в заблуждение не ввел.
– Гостья моя, и полагаю, ей превесьма познавательно у нас побывать, – весело отозвался Задонский. – Вдруг мы принимаем будущего биолога? Елена Николаевна, представляю вас нашему Георгию Карловичу Крейеру.
– А я читала, – удивилась Лена. – Здравствуйте, Георгий Карлович. Ведь это вы пишете в журнале «Костер» про лекарственные травы? Очень интересно.
– И какие же травы вам запомнились, барышня? – Крейер казался несомненно польщенным.
– Солодка! Это от кашля. Беладонна… – Лена сморщила гримаску, вспоминая. Привычка, от которой ее тщетно пыталась отучить бабушка. – И… валериана! Беладонна и валериана это от нервов. Но беладонна не только успокаивает…
– Как знать, может статься, вы и вправду станете растениеведом, как мы, – Крейер улыбнулся.
– Нет, я не стану ученым, хотя мне очень нравится читать и про растения, и география нравится, – серьезно ответила Лена. – Я хочу быть поэтом. Как мой папа.
– Ваш папа пишет стихи? – снисходительно улыбнулся Крейер.
– Мой папа – Николай Степанович Гумилев. Он не пишет уже, он погиб.
В лаборатории воцарилось вдруг молчание. Глядя на фигурку в темно-синем костюмчике, жестко накрахмаленной беленькой блузке и тяжелых ботинках, присутствующие не могли не отдаться странному впечатлению, овеявшему всех. Только лишь эта невыносимо маленькая жизнь отделяла их от тех дней, когда поэт, которого даже самые молодые из ученых читали в юности совершенно свободно, был жив и полон сил. Вот эта, такая еще маленькая, девочка – и есть живой мостик с теми годами? Как же мало времени прошло с тех пор! И как немыслимо изменилась жизнь. Неизмеримо далекой кажется Гражданская – а ведь девочка увидела свет, когда она полыхала вовсю. Кануло в Лету бесшабашное лихолетье хаотического террора, когда за лекции выплачивали жалованье пшеном или воблой, когда на поэтических вечерах сидели зимой в шубах – но словесность, живопись, гуманитарные науки еще не ощутили мертвых шор. Было ради чего брести на голодный желудок через полгорода, пешком. Теперь в залах топят, но посещать возможно лишь концерты классической музыки. Жизнь упорядочилась, но окостенела. Одно лишь не поменялось с тех лет, когда у этой девочки был жив отец: никто не знает, не попадет ли в подвал завтра. Ходят трамваи, бегают автомобили – но Дамоклов меч завис над каждой судьбой, как чужое и непривычное имя – над городом.
– Что же, добро пожаловать, Елена Николаевна, – наконец прервал молчание Крейер. – Как знать, вдруг вы станете и поэтом, и ученым.
– Путешествовать мне хотелось бы, – оживилась Лена, вспомнив разговор около гардероба. – На автомобилях. Мне очень нравится ездить в автомобиле. Я ездила! Шесть раз. Хотя трамваи я люблю больше.
Веяние трагедии рассеялось. Перед учеными стояла просто девочка, серьезная, кажущаяся то умнее, то наивнее своих лет. Девочка, которой надлежало непременно показать, как работает микроскоп.
– Сами, Елена Николаевна, сами! Смотрите, мы берем свежее зёрнышко! Его удобнее разглядывать в срезе, но после останется только выбросить. Оно сгниет, – хлопотал Задонский в то время, как остальные обступили прибор. – Для коллекции мы взяли бы засушенное. Режьте пополам. Только осторожнее, не пораньтесь. Бритва очень острая.
– Вдоль или поперек?
– А вот догадайтесь! Да-да, совершенно верно! Теперь мы возьмем предметное стекло… Только нужно его хорошенько протереть… Зиночка, будьте добры, у меня пипетки все вышли. Благодарю. Теперь мы капаем на стекло канадский бальзам… Я капаю сейчас воду, если мы не хотим долго хранить образец. Да-да… А вот это стёклышко называется – покровное. Мы покрываем им сверху… Прижимаем… Надо следить, чтоб пузырьков воздуха не попало между стеклами. Теперь вот так… Убираем лишнее промокашкой… Подкручиваем вот тут… Можно начинать наблюдение! Вот это окуляр. Вы видите?
– Похоже на горы, только зимой, когда земля голая, – после долгого молчания произнесла Лена, не отрываясь от окуляра.
– Эдакие горы, они таятся в каждом зёрнышке, что мы мелем на муку. Вам нравится?
– Очень.
Лене в самом деле все нравилось. Карты на стенах здесь и те были не такие, как в школе. Не просто карты, а раскрашенные смелыми стрелами – маршрутами былых экспедиций.
– Эй, други! – воскликнула, шумно вбегая, невысокая девушка со спадающими на строгую жакетку неакадемического вида косичками. – Команда всё бросать! Рубцов зовет к себе! У него альфа переглянулась с омегой, грушу нельзя скушать, и по сему поводу – традиционная драконья пирушка!
– Вавилов одобрил монографию? Так, Лизонька?
– Кому Лизонька, а вам – Елизавета Николаевна, – строго ответила одному из молодых ученых девушка. – Да, монография по среднеазиатской груше пошла в печать. Рубцов ликует.
– Ну, хорошо, Елизавета Николаевна. А вот Елена Николаевна, – не смутился тот, указывая на Лену. – Почти тезка. Елена Николаевна, а вы когда-нибудь превращались в дракона?
– В шутку?
– Помилуйте, какие шутки! Сами увидите!
Проистекло общее шумное передвижение в другую лабораторию. Похожую на первую, только поменьше. Но на главном из лабораторных столов красовались не совсем лабораторные вещи. Стояла и вазочка с конфетами: шоколадные «Синяя птица», молочный «Старт» и Ленины любимые «Шары Шуры». Красиво располагались апельсины, виртуозно почищенные «в серпантин», а вокруг них теснилась добрая дюжина стаканов. Имелось и три бутылки шампанского. Очевидно, только что принесенные из магазина, теплые даже на вид.
– Я как знал! – Хозяин лаборатории, в тех же летах, что и Георгий Карлович, но совсем иной – веселый, круглолицый, вытащил из сумки еще бутылку – с крем-содой. – Гостье нашей шампанеи покуда не положено. Но драконить ведь можно и лимонадами.
Ученые, со смехом и шутками толпившиеся около стола, разбирали стаканы. Хлопнула пробка в чьих-то руках, вторая. Какая-то из молодых женщин, как водится, хлопка неимоверно «испугалась».
– Валяй, Картофельный Человечек! Доводи до ума, твой черед!
Тот, к кому обращались, не очень походил на свое прозвище. Он был высокого роста, атлетического телосложения, а нос имел вовсе даже не «картошкой», но скорее греческий. Однако же откликнулся действием, принявшись что-то то длинной ложечкой то ли разливать, то ли разбрасывать по протянутым бокалам. Не поймешь: белесые, поблескивающие то ли шарики, то ли кубики.
Лена тоже протянула свой бокал с шипящим напитком.
С шампанским, улучшенным сим непонятным образом, что-то происходило. Показалось ли Лене, что оно стало много более бурным?
– Ну, за грушу! Чтоб хорошо росла!
– И, как всегда, – за шефа! Жаль, в Москву отъехал…
Прозвенев, стаканы коснулись губ. А дальше… Ой!
У кого первого из ноздрей повалил серебристый дым? Дым клубящийся, бело-серебряный, холодный даже на вид?
Вскоре этого сделалось уже не разобрать. Дым выдыхали все, стол заволокло как туманом, только звучал дружный смех.
Лена храбро отпила свою крем-соду, которая неожиданным образом оказалась охлажденной. Белесый ошметок таял и в ней. Теперь пар валил клубами и из ее собственного носика, приятно щекоча нёбо.
– Юрий Сергеевич, что это такое? – тихонько шепнула она, выждав немного – столько, сколько понадобилось для того, чтобы сделать еще два удивительных глотка.
– Жидкий азот, Елена Николаевна, – улыбнулся Задонский. – Это газ, сильно сжатый. Не опасайтесь, он решительно безвреден, употребляемый подобным манером. Мы попросту так шутим. А на самом деле жидкий азот очень нужен для лабораторных работ. Елена Николаевна, а конфеты? Вы, вероятно, любите эти, «Синюю птицу»? У них очень уж красивые билетцы.
– Нет, я люблю «Шары Шуры», – Лена протянула руку к поднесенной ей вазочке. – У «Синей птицы» красивый фантик, а внутри невкусное пралине. А «Шары Шуры» – они с полосатым суфле.
Хозяева уже немного отвлеклись от Лены, и разговор вокруг звучал словно на иностранном языке. Но говорили о чем-то, вне сомнения, интересном и веселом. Что бы ни означали эти «гомологические ряды» (Лене представились шеренги солдатиков), но о скучном так не говорят.
…Вместо пяти часов пополудни, когда обещано было воротиться в Эртелев, они только из института вышли в половине седьмого. (Рабочий день завершался в шесть, но «вавиловцы», к вящему недовольству вахтеров и гардеробщиков, имели манеру этим великолепно пренебрегать.)
У Лены немного кружилась голова. В голове же в свой черед кружились эндоспермы, зародышевые корешки, клетки и зерновки. В глазах рябили узоры, показанные микроскопом, в носу еще щекотало холодком, ноги заплетались, а ботинки казались слишком тяжелы.
– Вы устали, Елена Николаевна, – озабоченно заметил Задонский. – А поедемте-ка в такси. Хороший повод прокатиться в автомобиле в седьмой раз.
– Не надо, Юрий Сергеевич, – к удивлению молодого ученого, ответила девочка. – Пройдемся так. Мне хочется… подумать.
– Как угодно, – Задонский улыбнулся, но следующие слова девочки стерли его улыбку, словно промокашка – лишнюю каплю с приборного стекла.
– Юрий Сергеевич, вы ведь нарочно придумали как раз сегодня? Всё это? Чтобы я не огорчалась из-за церкви?
Ну вот, только что была маленькая и придирчиво выбирала конфету, а теперь этот взрослый испытывающий взгляд.
– Не вполне так… Вернее сказать, и так и не так. – Задонский заговорил всерьез, без скидки на возраст. – Видите ли… Чтобы отвлечь человека от грустных мыслей – его можно пригласить в кинотеатр. В парк, покататься на лодке или на каруселях. В кафе, поесть мороженого. Но я пригласил вас сюда, в ВИР. Вы ведь верующая, Елена Николаевна?
– Да! – четко и мгновенно ответила Лена, как обыкновенно говорят дети о взглядах, вложенных воспитанием. Дети, еще не прошедшие искусов становления собственного мировоззрения, не изведавшие страшноватого холодка колебаний.
– Тогда вы должны знать. Есть вещи, которые не сможет уничтожить никакой злонамеренный человек. Что нужно для совершения главной тайны Литургии?
– Хлеб и вино.
– Вином занимаюсь в этой жизни не я, – Задонский рассмеялся. – Но и без пшеницы христианству нельзя. Вы помните, на тайной вечере Иисус Христос сказал: «Сие есть тело Мое». Храмы можно разрушить. Но стены восстановимы, Елена Николаевна. Картинки людского безумия меняются быстрее, чем в вашем калейдоскопе. Но покуда есть пшеница – Господь Иисус Христос не бесприютен в России. Никакая власть, даже самая безумная, не попытается идти войной на пшеницу.
Господи помилуй, мелькнуло в голове Юрия, я же говорю с ребенком! С ребенком одиннадцати лет! Не лучше ли было в самом деле покатать на лодке?
– Я поняла, Юрий Сергеевич. – Лицо Лены приняло свойственное ей иногда торжественно-серьезное выражение. – Я поняла вас. Литургию можно служить и под открытым небом. Некоторые так делают, я знаю. Главное, что церкви построены нами, людьми. А хлеб – послан Господом для того, чтобы Сын Его все время был среди нас. Правильно?
Гулявшие с утра тучки вдруг разорвал луч вечернего яркого солнца, ударивший, словно молния, в Медного Всадника. Одно мгновение памятник сиял – словно изваянный из огненной стихии.
– Правильно, – улыбнулся немного взволнованный Задонский, когда металлическое пламя отсверкало. – Самого страшного не случилось. И – не случится.
Глеб Иванович наконец позволил себе закурить и распорядился чаем. Все для себя одного, хотя иной раз и делался любезен: предлагал портсигар, приказывал подать два стакана. Но ничто, исходящее от хозяев жизни, не может делаться попросту. Нужно чутье – необъяснимое, но безошибочное чутье: когда неожиданная «доброта» уместна, а когда навредит. С этим – навредит, ведь и сам не поймешь почему, но знаешь уверенно.
Уже личность хрустит под сапогом, хрустит, словно майский жук в нелётную пору, а всё ж расслабляться раненько. Есть еще ненависть во взгляде, еще не вся растворилась в страхе. Да и страх не тот. Объект боится разумно, боится нового заточения, боится пыток, расстрела, наконец. Это само по себе результат, а все ж не то. Настоящий, высшей пробы ужас должен быть иррационален. Объект должен бояться его, Глеба Бокия, не потому, что он способен швырнуть в тюрьму и убить, а просто потому, что он – Глеб Бокий.
Где же недожал, где, размышлял Глеб Иванович, попивая чай перед сидевшим визави через массивный стол немолодым человеком. Человеком, чье горло вне сомнения пересохло, чьи нервы требуют табачной затяжки. Где?
Жаль, что одинок. Страх за близких – хорошее промежуточное состояние между страхом разумным и страхом иррациональным. Или попробовать вот эдак?
– Не стоит делать из нас каких-то живодеров, – Бокий, чуть-чуть улыбнувшись, отпил чаю. – Взаправду мы всегда стараемся обойтись малым числом. Ведь мы же вас не арестовали теперь, не так ли? Попросту взяли на себя смелость злоупотребить несколькими часами вашего времени.
Собеседник криво усмехнулся. Губы, синюшно бледные, предавали его, рассказывая о том, что пряталось за неподвижным выражением лица. За глазами ему тоже удавалось следить, рассеивая взгляд, не дрожали и руки. Только губы подводили. Да еще разве что выступившая на крыльях носа и на висках испарина. Тоже признак, на который нужно обращать внимание, неподконтрольный.
Помнится, когда-то его призвал обращать внимание на этот признак Яшка Блюмкин. Эх, Яша… Помогли ли тебе полезные эти навыки по другую сторону этого стола? Наворотил ты ошибок, Яша. Эсерку Зарубину слишком близко подпустил… Баба она ушлая, все твои контакты с Лейбой отследила. Дурак ты по всем статьям оказался. Умные в наших играх не проигрывают.
– Может статься, что мне жить и осталось не больше часа, – с достаточной твердостью в голосе произнес допрашиваемый, воротив мысли Глеба Ивановича в сегодняшний день. Да и толку думать о покойниках?
– Ошибаетесь, – возразил Бокий небрежным тоном, будто речь шла о чем-то самом незначительном. – Да, мы можем подвести вас в любую минуту под высшую меру. Можем, но не станем. Власть наша укреплена недурно, нет необходимости в ликвидации всех несогласных. Вы ведь отчасти сталкивались с деятельностью моей лаборатории? Во всяком случае, несомненно, о ней были наслышаны. Я постоянно испытываю нужду в человеческом материале. С нашей бюрократией еще есть немалое количество сложностей. Но скажите… разве не увлекательная перспектива – участие в установлении физического бессмертия? Не спорю, есть риск. Но вдруг именно вам посчастливится первому?
Вот теперь Бокий, вне сомнения, видел душу собеседника. Она металась в глазах, словно человек, замурованный заживо, в панике, вслепую выщупывая и не находя выхода.
– Этот шанс реален, – как ни в чем не бывало продолжал Бокий. – Поверьте, наши… подопечные уже не умирают. То есть не то хотел сказать, право, шутка вышла. Еще не бессмертны, конечно. Но не умирают при опытах. При первых опытах подобное было неизбежным, но мы же разумные люди. Весьма разумные. Поначалу использовался самый бросовый материал. Подростки, пролетарии…
Бокий поморщился: царапнула неприятная мысль. Он не отогнал ее сразу, легко позволив себе забыть о человеке визави. Впрочем, и это тоже было частью отработанной методы.
Да, мысль неприятная. Стоило ведь поспешить. Взять из Ташкента этого профессора Михайловского, перевести на Соловки. Можно было, для скорости, арестовать, чтоб долго не возиться.
Рассказывают, он достиг прекрасных результатов. Сначала на собаках, после на обезьяне. Умертвлял животных, затем вливал в них кровь обратно. Какую-то особую кровь, «промытую». Обезьяна Яшка ожила. Восторгов была тьма. И в газетах писали о «дороге в бессмертие». Ему бы теперь ставить опыты на людях, уже пошли бы первые успехи.
Эх, был бы жив Яша, непременно бы ему эту ожившую макаку и подарить бы. На день рождения. Вот бы злился… Что-то второй раз Яша, покойник, вспомнился. Ладно, в плохие приметы мы не верим.
Но первый опыт профессора на человеке оказался и последним. Точнее сказать, не на человеке, но на человеческом теле. Подопытным телом оказался мальчик двенадцати лет, сын профессора, умерший от скарлатины. Профессор, работая над своими составами, унес тело к себе на кафедру и держал несколько лет в шкафу. Доносят, что студенты сделали себе из этого трупика потеху. Профессор ведь покупал одежду, игрушки, надеясь, что они еще пригодятся ребенку. Студенты это и устали вышучивать. Ну да что взять с тупого дурачья.
А вот церковники живо поняли, что смешного им мало. Воскресит Михайловский ребенка – им придется прикрывать лавочку. Победа советской науки над смертью…
И ведь в который раз мелькает имя этого хирурга, владыки Луки… Хирург-епископ, это ведь неспроста. Конечно же, этот хирург в рясе возмущался, добивался, чтоб мальчика похоронили.
Конфликт мракобесия и науки. Тренёву и Лавреневу уже велено его отразить. Лучше в драматургии. Работают. Каждый над своей пьесой. Надо бы им спустить указание: что поп и сам хирург, этого не надо. Это лишнее, и наш народ такого не поймёт. Или сами догадаются, не впервой.
И что же? Мальчик не ожил, профессор застрелился, поп, конечно, восторжествовал.
Местные чекисты, впрочем, арестовали вторую жену, а возможно, дело удастся повернуть и против попа. Но что толку? Надо было вмешаться раньше. Рецепты Михайловского утрачены.
Успей мы чуть раньше, как бы оно всё было тихо да ладно: профессор бы сейчас преспокойно пластал каких-нибудь беспризорников как лягушат, глядишь, и первые наблюдения бы уже обобщил.
И так во всем. То тут не успели, то там недоработали.
Любопытно все ж: правы ли Яшины единоверцы, что в крови самая загадка-то и содержится? Может, раввинов порасспросить, вдруг ключик тут найдется к бессмертию по Михайловскому?
Третий раз, однако же, Яша вспомнился. Оно бы и довольно. Тем более что сейчас другую тему надо развивать.
Минута размышлений, впрочем, пошла впрок. Взглянув на собеседника, Бокий понял, что нервы его перенапряглись до нужного предела.
– Чего вы хотите от меня? – голос прозвучал сдавленно. Теперь посетитель уже не сдерживал дрожи рук, комкавших платок, еще час тому отутюженный, а теперь напоминающий тряпочку для кухонного стола.
– Немногого. Всего лишь посредничества в одном достаточно деликатном вопросе.
Глеб Иванович, отставив стакан, потянулся к папке с черным корешком.