bannerbannerbanner
Журнал «Парус» №86, 2021 г.

Ольга Хапилова
Журнал «Парус» №86, 2021 г.

Полная версия

Литературный процесс

Собств. инф. Просека Василия Казанцева

2 февраля 2021 года окончил свои земные дни выдающийся русский поэт Василий Иванович Казанцев. Значение его творчества для отечественной литературы осознано по сей день далеко не всеми его современниками. Между тем этот поэт прорубил в густой тайге нашей словесности столь широкую «просеку», что ее невозможно будет не увидеть даже через несколько столетий. Казанцев стоит в одном ряду с Тютчевым и Фетом; явленный им уровень владения поэтическим словом – и, шире, уровень осмысления и творческого отражения им того, что происходило и происходит с каждым из нас на скользящей сиюминутной грани нашего бытия, – потрясает.

Прожив внешне тихую человеческую жизнь, Василий Иванович произвел поистине «революцию» в русской поэзии, сдвинув на задворки и кричащую публицистику, и плоскую вербальную эквилибристику. Этот поэт всегда двигался только в глубину, не идя в своем творчестве ни на какие компромиссы с современностью. И ушел так далеко, что в ближайшие века сугубое большинство неофитов русского стихосложения будет обречено видеть только его спину. А сам он будет всё время шагать впереди.

Редакция русского литературного журнала «Парус» скорбит о кончине замечательного лирика, лауреата Государственной премии России В.И. Казанцева и выражает соболезнование родным и близким покойного.

Собств. инф. Поздравляем Арбена Кардаша с юбилеем!

11 февраля 2021 года отмечает свое 60-летие выдающийся лезгинский писатель, народный поэт Дагестана Арбен Кардаш. Наш журнал публиковал его стихи в переводе Евгения Чеканова.

Редакция русского литературного журнала «Парус» сердечно поздравляет Арбена Мехединовича с юбилеем, желает ему отменного здоровья и творческого долголетия.

Ренат АЙМАЛЕТДИНОВ. Несколько слов о поэзии В. Левашова

Со стихами Виктора Левашова меня, заведующего отделом поэзии «Паруса», познакомил в 2016 году Евгений Феликсович Чеканов, приславший по электронной почте первую книгу Виктора «Короткое лето». Впоследствии стихи из нее трижды украшали наше издание. Чем же они привлекли меня, кроме того, что я всегда с особым вниманием отношусь к рекомендациям старшего коллеги по журналу? Как мне работалось с ними при составлении подборок для поэтической рубрики?

На второй вопрос отвечу сразу: работалось приятно. Стихотворения из четырех разделов книги подбирались, притягивались друг к другу, казалось, с тем же удовольствием, какое испытывал поэт в процессе их сочинения:

Как приятно

подбирать слова

к шуму леса,

запаху дождя,

сразу с места

или погодя.

Между тем автор честно признаётся: «Пишу я небрежно, пишу наугад. Слова попадаются в лад и не в лад». И действительно: «походка» его стиха зачастую угловата, образность местами надуманна и несуразна, о качестве рифмы иной раз и вовсе хочется промолчать. Читаешь порой, и кажется: еще строчка-другая в таком духе – и, споткнувшись, покатишься кубарем по ступенькам, как маленький Витя из стихотворения «Я в цирке, помню, грохнулся с лестницы…» Но каким-то чудом поэтическое равновесие всякий раз удерживается, и тогда невольно задумываешься: а недостатки ли это? Что если «немножко нервная», с обэриутскими «родимыми пятнами», полуёрническая поэзия Виктора Левашова и не может быть иной?..

Чистой радостью творчества отмечены многие стихотворения поэта. Но одного этого ему, конечно же, недостаточно – и свои намерения он формулирует предельно конкретно:

А я как воробей, чирикаю взахлёб,

пытаясь раздробить умов застывших лёд.

Разбудить современника, помочь ему стряхнуть с себя морок будней, заглянуть в себя и за горизонт бытия – задача, требующая от писателя не только таланта и дерзновения, но и большой личной ответственности. Именно поэтому, растормошив читателя, Виктор Левашов не оставляет его, взъерошенного и растерянного, в предрассветном мареве, но щедро делится с ним путеводным светом своих поэтических озарений.

Понимая, что такая ответственность перед читателем невозможна без смирения и самоограничения, в собственной жизни Виктор Левашов готов обойтись малым (но отнюдь не меньшим, чем в знаменитом хлебниковском «Мне мало надо!..»):

Оставьте мне лишь уголок потише,

окно в стене, над головою крышу

и право жить по собственным часам.

Всё остальное выдумаю сам.

Чуть выше я совсем не случайно написал о всматривании в горизонт, преодолении границ обыденности. Об этом, деликатно подсказывая читателю единственно верный ориентир, говорит и наш поэт:

Берёзок плач, стенанья уток,

скелет моста… Дорога

смыкается у горизонта, будто

уходит в царство Бога.

Из бортовых тетрадей

Евгений ЧЕКАНОВ. Конец рабочего дня

Из рассказов конца 70-х годов

Начальник летел мимо Мурашкина на полной скорости – и уж совсем было пролетел, но вдруг оглянулся, вгляделся и радостно сказал:

– Здорово, Иван Сергеич! Ты как, в добром здравии? Ну, тогда я тебе, слушай, поручение дам. Сходи вставь раму в седьмой комнате.

– Всегда пожалуйста, – откликнулся Мурашкин. – Это во втором общежитии, что ль?

– Да-да-да! – крикнул начальник, скрываясь за углом. – Во втором, в седьмой!

Столяр покашлял и, с сожалением взглянув на окно мастерской, в котором маячила сутулая фигура художника Олега Семеновича, изменил направление своего движения. До второго общежития было недалеко, минут пять неторопкого ходу.

Ящик с инструментом был у Мурашкина в руке. Без ящика он во дворе фабрики не появлялся – так повелось с той самой поры, когда он понял, как надо себя вести в здешних местах. Ящик был из фанеры, громоздкий, зато ручка ножовки и часть топорища, выглядывавшие из него, сразу бросались всем в глаза. Все понимали: человек идет не просто так, а по делу.

Иван Сергеевич числился здесь, на фабрике, столяром ЖКО, но работу ему поручали всякую. Он и плотничал, и красил, и штукатурил, и облицовывал – ни от какого дела не отказывался. Поначалу эта его черта настолько всех удивила, что ему в глаза говорили: «Ты чего, мужик, – рехнулся?». Потом привыкли. Да и как-то так получилось, что за первые же полгода столяр выполнил все неотложные работы. Начал с тех, за которые до него никто и браться-то не хотел – с помойных решеток, с туалетов. А потом и другие дела переделал. Остались мелочи – по ремонту кой-где ковырнуться, ящик под мусор сляпать, стекло вставить… Повседневка, одним словом.

Была даже такая полоса, когда начальник ЖКО и вовсе стал Мурашкина после обеда домой отпускать. Однако вскоре такое сладкое житье кончилось по причине конфуза: под главным инженером фабрики рухнул в общежитии пол. В общежитие пузана этого заносило раз в год, не чаще, – и вот, поди ж ты, ступил как раз на гнилое место. Ясное дело – расшумелся, ручонками размахался. Где Мурашкин? Подать сюда Мурашкина! Прискакала к Ивану Сергеевичу на квартиру деваха с проходной – и застала хозяина за чаепитием. Ну, тут уж всем попало – и столяру, и комендантше, и самому начальнику ЖКО. Лай стоял – хоть святых выноси…

На другой день, поуспокоившись, начальник Мурашкину сказал:

– Ты, Иван Сергеич, больше домой в рабочее время, слушай, не ходи. Не надо…

– Это-то мне понятно, – ответил столяр, – не пальцем деланы. А только где ж мне находиться, когда работы нет? У меня ведь тут ни сарайки, ни будки. Может, какую ни то пристроечку всё ж таки сгоношу? Вон там, слева от мастерской, местечко пустое есть…

– Не велено, Иван Сергеич. Я уж закидывал удочку: ни в какую. А ты, слушай, вот что: ты бегай по двору, чтобы тебя видно было. Побегай да покури, покури да побегай. Понимаешь?

– Понять несложно, – вздохнул столяр. – Понимаем. Только вот…

– Вот таким макаром, Иван Сергеич! Ну, с богом!

И умчался.

С той поры Мурашкин и бегает. До обеда, худо-бедно, работа для него находится. А потом начинается… Со стороны глянуть – ухохочешься. Двор у фабрики маленький, спрятаться негде. Бежит Иван Сергеевич, в руке ящик с инструментом, вид озабоченный: ни дать ни взять, где-то крышу с цеха сдуло. Однако ж заходит – забегает! – по пути к Олегу Семеновичу, выходя от него лишь часа через два. Оттуда снова круг по двору дает и – в цех, с ремонтниками калякать. От них, опять же через двор, – в проходную. Ну, а там уж и конец рабочего дня не за горами…

С одной стороны, оно вроде бы и ничего – и время кой-как тащится, и зарплату начисляют. С другой – как-то неловко, словно от самого себя хоронишься.

…Задумавшись, Мурашкин не заметил, как подошел к общежитию. Открыв тяжелую дверь, вошел в темный коридор, поднялся по скрипучей лестнице и постучал в седьмую комнату. Никто не отозвался. Столяр постучал еще раз, подергал за ручку – дверь заперта. Прошел по коридору дальше, заглянул на кухню. Здесь, в большой комнате с высоким потолком, стоял гомон, как на базаре. Все четыре обитательницы второго общежития были тут – одна старуха стирала в жестяном корыте, поставленном на табуретки; трое других копошились у газовых плит.

– Привет труду! – сказал столяр.

– Ой, Иван пришел, – всплеснула руками одна из старух. – Иван! Да ты привинтил бы мне ручку-ти к двери, совсем отвалилась ручка-ти! Я вить заплачу тебе, ты не бойся…

Вторая старуха бросила стирку и, уперев мыльные руки в бока, закричала на первую неожиданно молодым, визгливым голосом:

– Што! Што ты пристала к человеку! К тебе, што ли, пришли? Ишь ты, барыня, разлетелась! Взяла сама да прибила, невелика птица!..

– Мил человек, да ты, поди, ко мне? Да? Вот обрадовал-то, дай те бог здоровья, – подскочила к столяру высокая, костлявая старуха Твердухина. – Подём-ко, подём, я те покажу, чево она мне наделала…

 

Она цепко схватила Мурашкина за рукав и вытащила в коридор.

– Нарожать? – донеслось до столяра с кухни. – Нарожать дело нехитрое, да ты поди их вынянчи, да вырасти, да на ноги поставь! Нарожать!..

– Подём, подём, мил человек, – приговаривала старуха, увлекая Ивана Сергеевича вперед по коридору. – Я тебя и угощу, у меня есть, я припрятала. Это у тех ростопырок нету никовда, а у меня всегда есть…

Подойдя к своей двери, она оглянулась и быстрым движением вынула откуда-то ключ. Войдя, тут же стала тыкать длинным острым пальцем в сторону окна:

– Вот вить, вот, ты смотри – это всё еенных рук дело. У меня окошко всегда запиралося, это всё она, бесстыжие глаза. Это она мне за правду мстит, они все за правду мою ненавистничают. Зачем, говорят, доказала на нас, што мы дерматин стащили. А я говорю: а рази не вы? А у ково же его под койкой-то нашли? У вас нашли-то, а не у меня вить! Воры вы, заворуи, а на вора и доказать не грех. И вы, говорю, меня не страшшайте, я вас не боюся…

Мурашкин огляделся. В комнате стояли две железные койки, крытые зелеными казенными одеялами, обшарпанный шифоньер; полопавшиеся обои на стенках обильно уклеены цветными картинками из журналов. Стекла в окне были выбиты – и сама рама наполовину высажена: было видно, что тут ковырялись топором.

– Мне Фаина говорит, мол, иди к экспорту, – рассказывала старуха Твердухина, – пусть он тебе напишет заключеньё, подавай экспорту. А чего я пойду к экспорту? Кабы она мне голову разрубила, тогда бы да, а синяки-то вить и у ней есть, ей Петька через день да кажный день подносит. На меня же евонные синяки и свалит, дознайся-ка тута. Я, мил человек, по судам ходить не люблю, а вот пусть-ка ее выгонят с общежития! Тогда она попляшет! Мне Фаина говорит: я тебя знаю, Твердухина, ты никовда нарушениев не допускала, а совестишь ты этих лахудр здря, их токо дрыном проймешь. Дак вить распустилися до последнева! Совестила, говорю, и совестить буду, пока живая!

– Это самое… – сказал столяр. – Лестницу бы надо… Где она у вас?

– Лестницу? Чичас, будет и лестница. Я всё знаю, где чево, покажу, где и лестница стоит. А я вить ей, Таньке-то, говорила, я вить ей, дуре, наставленьё делала, не будет, говорю, тебе в жизни счастья, а то и в тюрьму седешь. По-моему и пошло! Господи, воля твоя, што деется!.. девки вино лакают хуже мужиков, табак курят, блудят што твои кошки. Рази ж мы так-то жили? Да нас, бывалоча, тятя как нахвощет вицей, дак забывали, де и дорога ко парням-то, а они уж нынче совсем обасурманились…

Пока Мурашкин ходил за лестницей, очищал раму от битых стекол, пока вынимал ее и менял петли, старуха рассказала всю историю. Дело было обыкновенное. У одной из сорока с лишним девок, живущих в первом общежитии, украли зарплату. Кто-то по злобе науськал девку на Твердухину. Выпив для храбрости, девка полезла драться. Старуха заперлась у себя в комнате, но обидчица, взяв в котельной топор, залезла по доске к окошку и чуть не выставила раму. Старуха была вынуждена искать спасения у комендантши; девку забрали в милицию.

– А если бы она со мной вместе жила? – кричала Твердухина, тыча пальцем в темные подглазины на своем лице. – Вить тута уголовное дело могло вытти, раз она такая бешеная! Вить ее никакой силой не удержать. Этакую-то лошадь, парни-то по двое к ей ходят, вот вить што творится…

– Так она что у вас, прости господи, что ль? – спросил Иван Сергеевич, с силой вворачивая шуруп. Рама была уже почти в полном порядке.

– В самую точку! – старуха ткнула пальцем чуть-чуть не в глаз Мурашкину. – В самую точку, мил человек! Дак вить у нас не одна она, Танька, такая-то. Ешшо Светка есть, да Таисья, да Розка. К Розке, почитай, всё Заречье переходило. Вот што творят! Тепериче и дочек-то никто не хочет, все хотят парней, потому што девки-то хуже парней стали!..

– У них своя жизнь, – рассудительно заметил Иван Сергеевич. – Чего нам их осуждать… Всё равно по-своему повернут.

– Уж это так, – закивала Твердухина. – Всё норовят по-своему, слова супротив не скажи. Воли им дали стоко, што взяли две…

– Ну, всё! – сказал столяр. – Готова твоя рама. Сейчас вставлю, а завтра приду застеклю. Ты пока что одеялом окошко-то закрой, на ночь-то. Ладно еще, не зима на дворе.

– Ой, спасибо те, милой, дай бог здоровья, – запела старуха. – Вот я тебе чичас винца налью, спаси тя Христос. Чичас я тя угощу, погоди…

– Вообще-то, – Мурашкин почесал затылок, – я ведь на работе…

– Да уж ты не обижай старуху, выпей стопку! Я вить токо хорошее вино покупаю, у меня этой бормотухи не водилося никовда. Посиди, мил человек, посиди маненичко…

Она просила настойчиво. Столяр видел, что старуха говорит искренне, со всем уважением. Да и рабочий день уже давно перевалил на вторую половину.

– Ну, – согласился он, – разве что стопку…

Раму поставили на место, лестницу убрали. Столяр сел на краешек кровати. Твердухина куда-то сбегала, принесла бутылку портвейна, сама открыла. Она вроде бы даже помолодела – носилась, высокая и стройная, туда и обратно, суетилась. Через несколько минут поставила на тумбочку шипящую глазунью, два стакана, полбуханки хлеба. Заперла дверь, села на принесенную с собой табуретку.

– Ну, – сказал Мурашкин, – чтоб голова не болела!

– Мне – маненичко, мил человек, всё забываю, как величать-то тебя…

– Зови Ваней, – разрешил Иван Сергеевич.

– Ваня, милой, мне маненичко, я на вино слаба. Это, бывалоча, в молодые годы хлопнешь стокан да и пляшешь, што пыль столбом. А теперече уж чево…

– Сколько ж ты пенсии получаешь? – спросил столяр, жуя глазунью.

– Да што моя пенсия, коту под хвост, вот те моя пенсия. Сорок пять рублев получаю, вот и живи как хошь.

– Мало.

– Дак еще бы не мало, Ваня, милой. Вить и я тожа человек, не пугало какое огородное. Мне вить тожа охота еще пожить. Уж раз старуха, дак, мол, и всё…

Она вдруг тихонько заревела, заутиралась передником.

– Мало, маловасто, – рассудил столяр. – А дети что ж? Аль все неживые?

– Неживые, батюшко. Кабы живые были, рази бы я здеся жила? Было у меня два сына, один в войну погиб, другой уж после, от рака помер. Пил тожа…

– А жены ихние? Не вспоминают?

– А пошто жа я ей нужна, батюшко? – удивилась старуха. – Я ей не нужна. Одна у меня невестка-то, Павлик на фронт пошел, еще и жениться не успел. Одна она, Люська. Дак оне еще в педдесят восьмом годе разошлися, как Вовка пить начал. А пошто ж я ей нужна? В Костроме живет, квартеру хорошу имеет…

– Да, – сказал Иван Сергеевич, в очередной раз потянувшись за бутылкой. – У меня вот тоже сын, тоже Вовка. В техникуме учится, в механическом. Не скажу что плохой, нет. Не хулиганит. Но тоже…

Столяр замолчал, поглядел в окно. Там стояла пыльная рябина и желтела вдали стена другого общежития. Старуха смотрела на Мурашкина и ждала, что он скажет.

– Тоже вроде как стыдится батьки, – закончил Иван Сергеевич. – Виду-то не кажет, но я же вижу… Ну, – оборвал он сам себя, – ладно! Давай за сынов выпьем. Какие ни есть, а всё ж таки сыны…

Вино забулькало. В замочной скважине задергался ключ, дверь распахнулась – и на пороге появилась Фаина Евгеньевна, комендантша, здоровенная бабища лет пятидесяти. Из-за ее спины выглядывала какая-то деваха.

– Та-ак, Твердухина, – зловеще пропела комендантша. – Значит, других обвиняешь, а сама хлещешь? За правду, значит, горой стоишь, а сама тут бардак устраиваешь? На выселение, что ли, на тебя подать? А?

Старуха Твердухина глотала воздух, силясь что-то сказать, но у нее ничего не получалось. Заспинная деваха хихикала.

– А тебе, Иван Сергеич, – грозно промолвила комендантша, – стыдно должно быть. У нас тут не ресторан! У нас тут рабочее общежитие! И в бардак его переделывать я не дам! Распивать спиртные напитки у нас воспрещено!

Твердухина, наконец, обрела дар речи.

– Да Фаина Евгеньевна! – завыла она. – Да милая ты моя! Да мы ж ничего не допускали! Никаких нарушениев! Человек пришел, раму вставил, как жа не угостить! Да ты прости меня, дуру старую, неумную!..

– Она вином с наценкой торгует! – радостно крикнула девка из-за спины. – Притон устроила, стерва старая. А других стыдит. Ух ты, ханжа!

– Умолкни, Таисья, – бросила комендантша. – А ты, Твердухина, если будешь затевать скандалы да пьянствовать – вылетишь из общежития на легком катере! Думаешь, терпеть будем твои безобразия? Да ты не реви, не реви, Москва слезам не верит!

Мурашкин чувствовал себя крайне неловко. С одной стороны, он понимал, что не совершил никакого преступления, с другой – осознавал, что теперь неминуемо пойдут разные разговоры, пересуды… На каждый роток не накинешь платок. «Эк, – думал он, – дернул меня нечистый. А всё эта… дура старая, погоди да погоди, мил человек. Вот и погодил…».

Он лихорадочно соображал, как бы с честью выйти из этой ситуации, что бы такое сказать. И не мог сообразить. Переводил взгляд то на ревущую старуху, то на красную от гнева комендантшу, и молчал. Пауза затягивалась.

– Ну, – сказал он наконец, – ладно. Спасибо этому дому, пойдем к другому. Раму я вам вставил…

– За раму спасибо, – оборвала его комендантша, – а вино пить здесь нечего. Не ожидала от тебя, Иван Сергеич!

– Всё, иду, – сказал Мурашкин. И выскочил в коридор.

Почти бегом он вылетел из общежития, по инерции просеменил десяток метров – и только тут заставил себя замедлить шаг. Ящик с инструментом был в руке – и его привычная невеликая тяжесть немного успокоила столяра. Он откашлялся, покрутил головой, сплюнул и попытался придать своему лицу привычное выражение деловитости и озабоченности. Оглянулся – вокруг вроде бы никого нет, только занавеска на близком окошке словно бы дернулась. А может, просто показалось?

Столяр достал из кармана часы и вгляделся в циферблат. До конца рабочего дня оставалось полчаса. Надо было идти на фабрику.

– Хоть стекол на завтра нарежу, – рассудил он вслух. – Жаль, размер не снял. Да, поди, стандартный…

И снова оглянулся – не слышит ли кто его? Вот, скажут, чудак: сам с собой на улице разговаривает.

1977

Судовой журнал «Паруса»

Николай СМИРНОВ. Судовой журнал «Паруса». Запись двадцать первая: «Пушица»

Сегодня она почти не спала, разбудили рано грустные мысли. Маленькая, глаза снеговой воды серо-синие, какие бывают у волжанок, в них – глядеть и глядеть, такие они прозрачные – до самой души, – и лицо доброе, круглое, с уютно мягким выражением, точно ты давно уже знал это лицо, эти глаза.

Шла она из Неверова: смотрела, где рожь вызревает быстрее – туда в первую очередь комбайны надо будет послать. Устала, срезала угол у перелеска, не по дороге, а клеверным полем скошенным, чтобы поскорее дойти. Перешла поле, да что-то и тяжело стало по жаре, по сушине такой, вспотела – весь день на ногах – и присела в тень у кустов, у ног одинокая пушица высокая, еще не растерявшая свою снежную вату. Ветерком пообдуло, а прикрыла глаза и – задремала. Задремала и будто сразу же проснулась и подумала: вот как, значит, сил-то у меня стало меньше… Пора, видать, из агрономов…

Тихо, благодать, луга вокруг в копнах сена млеют, точно сторожат её покой случайный. Глянула на пушицу и уже крепко заснула на полчаса, и в момент не яви, но еще и не сна ей мигнуло из грез, что она уже дома, сидит у окна зимой, и не одна, да с кем же?.. В окне поле в синих и белых солнечных пятнах, знакомое столько лет. Наверно, это от пушицы, её жаркого, июльского летнего снега…

Письмоносец прямо в том поле протянул ей извещение: «Муж ваш Алексей Семенович пропал без вести». Последнее письмо от него пришло из Витебска, он был зенитчиком. Едва ли и четыре года успела прожить она с ним до войны, осталась дочка Ирина. Сорок три раза наступала зима с того дня – и сорок три раза взрезал плуг весеннюю землю…

Долго хранила его трудовую книжку, но потом пришлось расстаться и с ней, потребовалась по какой-то причине в архив. С годами всё пропало, не сохранилось у неё ни того скорбного извещения, ни фотографии мужа. Не успели они перед войной обзавестись своим домом, а уж потом одной ей стало не под силу, так и жила на квартире. Да и должность такая – с сорок третьего года агрономом – дома некогда сидеть…

Прошлое глубенеет тенью холодной, как в овраге: пропал без вести. И вплотную подступает к дому – длинное поле с синей комковатой по снегу дорогой, световое его раздолье, синие и солнечно белые пятна, будто живые, по снежной глади… Тихо зимой, покойно, чисто в старом доме, цветные домотканые половички на полу, белые занавески на окнах… По полю бегут, бегут наперекрест по насту сугробов сверкающие по-райски тропки в сказочность снежной лепки на соснах, в живую, глаголющую уже мартовскую синеву за сосняком. Странные, узенькие, крепкие тропинки по насту, они растают, а в душе останутся, и всё ведут к той живой синеве, откуда будто идёт к ней кто-то. С верой и надеждой, и с радостью – так девственно сияет мир и тихо. И еще что-то непроявленно праздничное во всём, в этом покое: будто не извне, а изнутри ласковым своим обещанием глядит на неё снежное, мартовское поле….

 

Тихо, тепло, поле точно сторожит её сон, копны сена сами – как чьи-то сны нераскрытые – тоже, может, тех, что не вернулись с войны в здешние деревни, пропали без вести: ни крестика, ни косточки… О чем еще нагрезил ей знакомый с детства мир кратким сном у пушицы?.. Не пройдет и полвека, как старинное это поле задичает, зарастет мелкими сосенками, березками, перекидчивым осинничком, и дачники станут ходить сюда за грибами. И будут там рыться дикие кабаны. Местные жители, крестьяне, переведутся, а её, старушку девяноста четырех лет, дочь увезет в город умирать…

Пушица облетает, и одна пушинка села на лицо, зацепилась за висок, другая – под глазом – и разбудили. Вот она и смотрит на пушицу вопросительно, непонимающе, но занята внутренним. Там в ней всё видит еще, хочет ответить, понять, почему все вокруг чего-то ждет, и она чего-то с надеждой ждет, что оно придёт, отверзнется: где-то здесь уже рядом. Она забыла, к кому в своем коротком сне и зачем бежала она навстречу… Да и не вспомнить ей такое. А просто в этот краткий случайный сон, просвеченный солнцем, привиделась ей «вся жизнь, как один день», как сама она любила приговаривать.

Лицо и шею приятно пообдуло ветерком. Пора уже и идти, такое впервые с ней, что она не дошла до деревни, как ходила почти полвека, а села передохнуть… Пушинка опять задела, защекотала под глазом, и она смахнула её и поняла, что всеми мыслями этими грезит еще в тяжелом дневном полусне, и вот теперь проснулась уже окончательно. И с осмягшим от неудобной позы телом, в резиновых душных сапожках тяжело пошла к дороге. Дом, где живёт она, на краю деревни, на свороте шоссейки к мосту через Юхоть – на Рыбинск.

По этой самой дороге весь тот долгий летний день, весь день они всё шли и шли… Всё шли и шли они от волжской переправы деревней, по шоссейке, мощенной булыжником, еще одетые кое-как, во все своё, домашнее, кто доедал кусок на ходу, кто запевает, кто зажурился. Бабы смотрят, жалеют: «Молодняк на фронт гонят… Вот уж матери-то по вам наплачутся!» А к колодцу из избы выскочила старуха растревоженная и, всё хлопая себя ладошами по коленям черного подола, наговаривала: «Пейте, милые! Пейте прямо из ведра!» И весь день метался по дороге прах от беспокойного ветерка, и плутал по обочине пух одуванчиков. А они всё шли и шли, и где-то высоко-высоко, невидимый в зените, точил, сверлил небо жаворонок.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru