Когда я делал «Как я съел собаку» в конце 1998 года и начинал его играть, меня увлекала и радовала сама возможность нанизывать на ниточку бесконечные бусинки точных жизненных воспоминаний. Тогда этого никто так не делал. Я видел удивление и радость зрителей, и нашему взаимному удовольствию не было конца… Теперь у этого способа высказывания появилось много последователей, которые сегодня порой и не догадываются о природе первоисточника. Это довольно забавно наблюдать, иногда даже приятно.
Но прошло одиннадцать лет, а с момента создания спектакля больше пятнадцати, и я понимаю, что меня перестали так глубоко интересовать и радовать точные жизненные мелочи… Я внешне и внутренне изменился – если не до неузнаваемости, то глубоко и серьёзно… А спектакль продолжает жить под тем же названием, но наполненный и исполняемый мною другим.
Теперь «Как я съел собаку» – это точно выстроенное и композиционно выверенное произведение, пронизанное одной стержневой темой – темой взросления через встречу человека с государством, и в связи с этим осознания свободы как жизненно необходимой сути.
Спектакль стал длиннее по времени почти на четверть, при этом утратил многие трогательные и любимые зрителями эпизоды. Например, я отказался от истории с кукольными мультфильмами. Почему? Да попросту потому, что те, кому двадцать пять, уже не помнят, что кукольные мультфильмы были издевательством над нашими детскими ожиданиями…
Эта видеоверсия снималась гораздо более скромным оборудованием, чем те, что были сделаны прежде. Это скорее попытка зафиксировать спектакль в его теперешнем виде и состоянии. Она не будет выпускаться диском. К концу лета монтаж будет завершён, и мы придумаем, как предоставить его тем, кто захочет посмотреть.
В следующем сезоне хочу сделать то же самое со спектаклем «ОдноврЕмЕнно», который весь прошедший сезон в абсолютно обновлённом виде с удовольствием исполнял.
Вот самая важная из моих новостей за последнее время.
Я давным-давно понял, что факт сам по себе никакого значения не имеет, а имеет значение только отношение к факту. Для кого-то важнейшей новостью прошедшего дня является проигрыш команды Бельгии, а для кого-то – победа Аргентины. Люди радуются или, наоборот, пьют с горя где-нибудь в Генте или Брюсселе. Кто-то радуется тому, что над Славянском поднят украинский флаг. А кому-то безразличны и футбол, и Украина. На острове Корфу это очень хорошо заметно. На маленьком для любого русского человека острове – и на большом острове для самих островитян или жителей более мелких островов.
Надеюсь, что именно этот остров позволит мне отключиться или хотя бы снизить градус переживания тех фактов, которые являются важными для меня. Надеюсь, потому что очень хочу писать здесь… Работать над новым спектаклем, который также, надеюсь, будет важным и нужным кому-то на Родине.
На острове Корфу только-только спал дневной зной, и хоть вечерней прохладой ещё не повеяло, но уже вот-вот повеет. Ещё вовсю кричат цикады, но как-то, сам не пойму, как и почему, по каким признакам, чувствуется, что они уже устали шуметь и скоро затихнут для того, чтобы перевести дух и восстановить силы. Тонкое предвечернее летнее время на острове.
Корфиоты, с которыми мы были знакомы в прошлом году, в магазине, на рынке, на пляже узнают нас и радуются. Радуются сильнее и больше, чем если бы просто познакомились. Радуются тому, что видят нас снова… А я думаю, что радуются они потому, что мы, вернувшись на остров, подтверждаем их уверенность в том, что они живут в лучшем месте на свете – если вот эти люди (то есть мы) не нашли и не захотели искать ничего другого, а вернулись.
Перед самым окончанием сезона, во второй половине июня, у меня случились короткие гастроли на Север: в Мурманск и Архангельск. Здорово после севера отправиться на юг… Но и попасть в июне на север здорово! Я прежде ни в Архангельске, ни в Мурманске в июне не бывал – и там, и там бывал в июле. В июне весь мой Север ограничивался Санкт-Петербургом. Я старался каждый год захватить хотя бы несколько питерских июньских суток и насладиться белыми ночами. Именно насладиться… Однако в последние годы, много последних лет, этими ночами хочет насладиться слишком большое количество людей. Да ещё дважды совпал с питерским экономическим форумом, когда из Санкт-Петербурга лучше бежать – от количества эскортов, VIP-персон и душного пафоса.
К тому же на белые ночи выпадает масса разнообразных весёлых мероприятий, от которых становится очень невесело.
Короче, всем, кому хочется во второй половине июня получить особое ощущение от ночей и путешествия, рекомендую поехать в Мурманск. Впечатления будут сильные. Правда, белых ночей не обещаю. Белые ночи – в Питере, в Мурманске будут солнечные ночи. Главное, чтобы с погодой повезло. Мне в этом году повезло.
Удивительно, когда яркое солнце даже не коснулось сопок, когда оно жёлтое и лучистое, как днём, а на часах уже серьёзно за полночь, при этом все магазины и учреждения закрыты, улицы безлюдны, и только редкие автомобили проезжают по городу в ночном ритме движения, но фары их, как и днём, работают в режиме габаритов. Интересно идти по совершенно пустой улице и видеть свою отчётливую тень длиной метров пятнадцать.
Что-то есть могучее даже не в северной природе и не в особенном небе, а в самом городе Мурманске. Я почувствовал это и в первый свой приезд, но теперь ощутил сильнее.
Сила города, например, проявилась в таком эпизоде. Сидели ночью в заведении и смотрели матч Россия – Южная Корея. Матч, если кто-то ещё помнит, был ночной. В заведении пришлось наглухо закрыть жалюзи, потому что солнце засвечивало экран, и ни черта не было видно, хотя смотреть было откровенно не на что. Когда матч закончился и все стали расходиться, одна посетительница спросила, как мне в Мурманске. Я сказал, что очень нравится, но совершенно запутался во времени суток, и ночью сна ни в одном глазу. Кто-то, услышав это, усмехнулся и сказал, что мне нужно в таком случае приезжать в январе, когда спать можно круглые сутки.
– А когда солнце-то зайдёт? – спросил я присутствующих.
– В августе, – услышал я весёлый ответ. – Слабо́ вам так жить?
– Слабо́, – искренне и не задумываясь ответил я.
Сильный город!
Свозили меня в Североморск, выбили пропуск и свозили. Побывал на большом сторожевом корабле, пообедал с командиром. К обеду, узнав, что я на борту, подошли несколько офицеров из командования бригады, все младше меня. Командир по сравнению со мной вообще мальчишка. А я всё играю «Как я съел собаку» в матросском звании.
Хорошие мужики. Настоящие.
Спустился в кубрик, посмотрел на матросиков. Один год служить можно. К тому же Северный флот ходит в море, некоторые ребята успевают погонять сомалийских пиратов.
Поинтересовался у молодого офицера, каковы у матросов взаимоотношения, нет ли неуставных. Всё-таки за год невозможно превратиться в старослужащего. Офицер вздохнул и сказал, что даже те, кто пришёл дней на десять раньше, пытаются изображать из себя морских волков.
Пригласил тех, кто меня встречал, и тех, с кем обедал, на спектакль. Офицеры сами прийти не смогли, но жён своих отправили. Были признательны, по-хорошему признательны. Умеют правильно выражать свои чувства морские офицеры.
В Архангельске не был два года. В последний раз побывал по возвращении из Арктической экспедиции. За эти два года в городе успели понастроить много чудовищных сооружений. Домами или зданиями я эти строения назвать не берусь. Новые безобразные торговые центры будто схватили город за горло и душат его. Жалко. У меня какая-то особая теплота к Архангельску. И название его уж очень хорошее, и Северная Двина там могучая…
А в городе всё ни шатко ни валко. Очевидно, руководят им и застраивают его люди, которые не любят Архангельск. Наплевать им на Северную Двину, безразличен им наш Север и история города.
А вот публика в Архангельске прекрасная! Рад, что довёз им спектакль «Прощание с бумагой». Мурманчанам пока не смог его показать: декорации туда долго и трудно везти. Но довезу. Местные организаторы опасались, что люди во второй половине июня уже не пойдут в театр. Говорили, мол, северяне с начала лета стараются уехать куда подальше и где потеплее. Говорили, мол, плохо проходят гастроли летом на Севере. А у меня были аншлаги и в Мурманске, и в Архангельске! (Это я сейчас похвастался.)
В Архангельске один зритель, чьего имени я не запомнил, подарил мне две прекрасные книги: «У Архангельского города» Бориса Шергина издания 1985 года и «Поморская сага» – сборник поморской прозы.
Шергина в те времена было не достать. Все любили мультфильмы по Шергину, на слуху была фраза: «И пошли они до городу Парижу», а книжек было не достать, и почитать Шергина мне удалось уже сильно позже. Связано это чтение у меня с одним из самых прекрасных воспоминаний. Однако книжки его у меня не было. Теперь есть. И она сейчас со мной на тёплом острове, омываемом с одной стороны Ионическим морем, а с другой стороны – Адриатикой.
Особое ощущение – именно здесь читать о Северной Двине, Белом море и поморах, про которых тут люди даже и не слыхивали.
Пока делал эту запись, самая громкая цикада, которая несёт службу на оливковом дереве под окном, замолчала. Да и вечерняя прохлада уже почувствовалась и пришла.
И хотелось бы написать о летних радостях, да не получается. Сбитый самолёт кажется сейчас предельной точкой. Но предела не видно, и переживаниям тоже не видно предела… Ужасно то, что все сразу успели обвинить друг друга. Это говорит о том, что истина в данном случае не нужна. Все как сумасшедшие трясут своими правдами, все уверены, что больше других знают и понимают. Все считают себя более остальных информированными или даже причастными…
А я решил отреагировать на переживания и события лирически. Последние два дня писал сам не пойму что: рассказ – не рассказ, эссе – не эссе. Но это моя реакция на беду со сбитым самолётом, на увиденные в новостях куски, обломки и осколки большого Боинга и летевших в нём людей.
Меня опять, наверное, а точнее – наверняка будут ругать и поливать грязью за написанное. Ну да что там! Я уже это написал. И точно не с целью кого-то обидеть или кому-то на что-то открыть глаза.
Зимой мне сделали подарок, привезли из Киева. Маленький красивый мешочек тёмно-бордового бархата. Я с благодарной улыбкой принял его. В мешочке оказался камешек, довольно острый осколок тёмного гранита. Я с недоумением повертел его в пальцах перед глазами, пожал плечами… И тогда мне весело сказали, что это осколок памятника Ленину, который стоял напротив Бессарабского рынка и который свергли с пьедестала в декабре прошлого года, а потом разбили вот на такие сувениры. Мне стало грустно. Печально…
Я знал этот памятник, много раз жил рядом с ним в гостинице и бесконечное количество раз проезжал или проходил мимо. Один раз я даже внимательно его разглядел со всех сторон.
Не красивый и не безобразный. Скорее скромный – относительно общего размера окружающих его зданий. Памятник как памятник. Ничего особенного. Может быть, немного мрачноватый из-за цвета камня.
Я хорошо помню, как в 1991 году была предпринята попытка снести памятник Ленину на площади Советов в городе Кемерово. Молодой заметный бизнесмен и политик по прозвищу Лютый (его фамилия Лютенко) ночью организовал кран и людей. Едва не своротили памятник, однако прибежали те, кто жил поблизости, долго шли препирательства, в итоге памятник устоял. Так и стоит на месте по сей день. Я тогда жалел, что не удалась попытка свержения двенадцатиметрового Ленина работы скульптора Кербеля. Очень жалел. Теперь, наоборот, я рад, что памятник стоит на месте, там, где стоял во всё время моего детства и юности. Стоит этот памятник теперь просто как архитектурный элемент площади на фоне такого же архитектурного элемента – бывшего здания обкома партии. Теперь там работает губернатор, а герб Советского Союза на фасаде прикрыт гербом России.
Кстати, кемеровский памятник Ленину курьёзный и в этом смысле уникальный: Ленин стоит в женском пальто. В смысле пальто застёгнуто на женскую сторону, точнее, запахнуто… Знающие это кемеровчане с радостью показывают сей курьёз приезжим. Достопримечательностей в городе немного, а тут такая милая деталь. Приезжие веселятся, фотографируют. Хорошо, что не сломали памятник.
Я отлично помню, что моя бабушка, будучи учительницей биологии и анатомии, заведовала всеми школьными клумбами и теплицей. У неё были просто шикарные клумбы! А в год 110-летия со дня рождения Ленина она сделала клумбу, на которой разные цветы были посажены в виде цифр 110 и букв ЛЕТ. Она победила тогда на городском конкурсе клумб, и в нашем цирке ей вручили грамоту и настольные часы. Я очень гордился.
После того как бабушка ушла на пенсию, теплица возле школы пришла в упадок. В ней курили и прятались во время уроков старшеклассники, а вечером собирались тёмные личности с округи. Они там выпивали и… даже не берусь предположить, что ещё делали. Новая молодая учительница не хотела заниматься теплицей, клумбы при ней поросли чем попало. Потом теплица сгорела. Её руины долго зарастали крапивой и засыпались мусором. Теперь там и следа нет от теплицы. А я в ней, маленький, бегал по дощатой дорожке, дышал влажным тёплым воздухом и прятался, фантазируя разные чудеса. Это было особое, таинственное пространство.
Руины теплицы были первыми в моей жизни руинами чего-то мне дорогого. С тех пор я не люблю руины. Никакие. Даже античные. Меня огорчает вид рухнувшего или брошенного величия. Даже Парфенон я хотел бы видеть в первозданном виде. И пирамиды… Да и Венера Милосская с руками была бы для меня ещё прекраснее.
В октябрята меня принимали в Ленинграде, там я учился в начальной школе. Приняли не сразу, не в первой волне. Я не был усердным учеником и не отличался примерным поведением. Отличников принимали первыми и на крейсере «Аврора». Торжественно! А меня так, с остальными троечниками, в рекреации первого этажа. Я переживал. Я завидовал тем, кто вернулся с «Авроры» со звёздочками. Я хотел быть октябрёнком. Мне нравился значок: звёздочка и лицо кудрявого мальчика в середине звёздочки. Я жаждал носить такую же.
Октябрятские звёздочки были двух моделей: металлические и пластмассовые. Металлические были у всех подряд, а пластмассовые считались редкостью. Они самую малость меньше металлических, более остроконечные, а главное – мальчик Ленин на них иной, фотографический. Чёрно-белый. В центре пластмассовой звёздочки было углубление, а в него была вставлена маленькая фотография юного Ленина, закрытая стёклышком. Мне нравилась именно такая, но в продаже были только металлические. Где редкие счастливцы брали пластмассовые, я не знаю. У нас в классе такая была только у одного мальчика, я его запомнил исключительно благодаря той звёздочке. Он её давал подержать, полюбоваться, но не более того. Поменять эту звёздочку хоть на что я ему не предлагал, но думал об этом. Как можно предложить что-то за октябрятский значок?! Это было недопустимо, звёздочки были вне обмена. Хоть обмен всего подряд на всё что ни попадя шёл в школе активно. Звёздочка та мне очень нравилась: маленькая, алая, особенно красивая, если смотреть на неё, поднеся к солнечным лучам или к лампе, тогда она прямо светилась. И малюсенькая чёрно-белая фотография кудрявого мальчика под стёклышком… Мне дороги мои воспоминания.
Хорошо, что в смутные времена крейсер «Аврору», на котором принимали в октябрята моих одноклассников, не порезали, не уничтожили, не сделали из него кабак и не растащили по частям на продажу. Благодаря мифическому выстрелу из носового орудия в октябре 1917 года сохранился крейсер времён Русско-японской войны, участник Цусимы. Хоть и бесславный, но всё-таки. Японцы тоже сохранили корабль той войны. Больше в мире нет таких экспонатов, даже у англичан и американцев. Теперь «Аврора» – памятник военно-морской архитектуры и мысли самого начала XX века. Очень красиво стоит этот крейсер, повезло кораблю и нам. Жаль, что броненосец «Потёмкин» не сохранился, а то бы очень он украсил Одессу. Да и «Очаков» украсил бы любую набережную. А вспоминали бы в связи с ним лейтенанта Шмидта или нет – дело десятое, теперь уже десятое.
Памятники Ленину были везде, я уже не говорю про его бюсты и бюстики, барельефы, мозаичные и живописные изображения. В любой столовой висел его портрет, почти в каждом троллейбусе или трамвае – вымпел за передовую работу с его профилем. Мы не замечали большинства этих лениных, не обращали внимания на названия проспектов, улиц и площадей с его именем. Он был постоянной частью пейзажа, ландшафта, интерьера, существенной частью мира, времени, и моего детства в частности.
Он в этом детстве вызывал непостижимое восхищение, не укладывался в рамки одного человека. Слишком мудр, гениален, вездесущ и добр. Я любил Ленина как доброе божество. Любил до поры до времени. Но детство-то я своё люблю навсегда! Ленин в том моём детстве и меня любил. Благодаря бесчисленным мифам, притчам, балладам, сказкам, стишкам и песенкам я знал, что Ленин любил детей, всё делал для них и для их счастливого будущего, то есть – для меня.
У моего дедушки на столе, сколько себя помню, стояла фотография: Ленин за столом читает газету «Правда». Эта фотография с картонной подставкой периодически перекочёвывала со стола на телевизор или полку книжного шкафа, но всегда на видное, центральное и почётное место, и то на короткое время, если стол был нужен для торжественного застолья. Стол был раздвижной, обеденный, просто дед его использовал как рабочий. Ел дед на кухне за маленьким столиком, а, с позволения сказать, гостиная была и кабинетом, и библиотекой, и всем прочим.
Когда дед читал – а читал он только сидя за столом, – фото читающего Ленина стояло рядом, они читали вместе. Дед бережно относился к фотографии, это было его личное, непоказное и сугубо искреннее дело.
Как-то я, маленький, взял дедова Ленина и куда-то понёс. Дед молча с улыбкой забрал его у меня, покачал головой и поставил на прежнее место. Это было сделано так, что я всё тогда почувствовал и навсегда запомнил. Очень я любил моего деда. Я люблю память о нём, он в моих воспоминаниях безупречный человек. Жаль, что дорогое ему фото пропало тогда, когда я ещё не ценил памятные детали и любил выбрасывать хлам и старьё. Сейчас бы дедушкин Ленин читал газету в моём кабинете, как просто дорогая моему деду и мне, именно в связи с дедом, вещь.
В шкодной своей юности я позволял себе серьёзную шалость и даже дерзость. Позволял её не то что без зрителей, но и без свидетелей. Я отлично понимал ту дерзость как что-то недопустимое. Оказавшись летом на центральной площади в погожий день, я любил зайти в могучую тень памятника Ленину и, когда вокруг никого не было, выставлял из тени руки так, чтобы у тени Ленина над годовой появлялись рожки. А однажды я сделал уж совсем неприличную тень. Но тут же ужаснулся своему поступку, сокрушённо устыдился и сознаюсь в содеянном только теперь. Думаю, меня тогда не одобрили бы, увидев такое, даже наши записные хулиганы и школьные сквернословы-похабники.
Все школьные годы летние каникулы я проводил у бабушки в городе Жданове, ныне Мариуполе. Бабушка, та, что не была учительницей биологии, жила рядом с Азовским морем в небольшом беленьком доме на улице Грибоедова, в районе, который местные называли Гаванью. «На Гавани», – говорили они. Этот район ещё называли Нахаловкой, потому что он был застроен без всякого плана, как кто захотел. Воду брали из колонок на улице, туалеты были те самые – деревянные, вонючие, со страшными ямами. У бабушки ещё была летняя кухня и огород. Бабушка выращивала выдающиеся помидоры. В разгар урожая она выставляла за калитку на улицу маленькую зелёную табуретку, а на неё ставила эмалированный тазик с пирамидой самых красивых и крепких помидоров. Иногда у неё эти помидоры покупали – за сущие копейки.
Помидоры я тогда не любил, но с ними меня принимали в компанию вечно пропадающих на море или лазающих по фруктовым деревьям местных пацанов. Я приносил им помидоры, краюху хлеба, и меня брали с собой даже в самые опасные места, типа реки Кальмиус или на рыбоконсервный завод, куда ходить мне было категорически запрещено.
Гавань тогда жила весьма шебутной и особенной жизнью. Дома Гавани с одной стороны жались к железной дороге, с другой сползали в море, а с третьей упирались в стену рыбзавода, за которым текла глубокая, тёмная и жутко грязная река Кальмиус.
Рыбзавод сильно вонял, в Кальмиусе была вся таблица Менделеева, а море у Гавани было таким мутным и замусоренным, что страшно вспоминать. Но завод шумел, на нём работала и воровала с него рыбу добрая половина Гавани, а Кальмиус кишел ржавыми, но шустрыми траулерами, которые в него заходили из моря, швартовались и сдавали улов на завод.
На Гавани было три маленьких пляжа, по сути – кусочки свободного от строений, нагромождения искорёженных металлоконструкций и камней песчаного берега. На этих пляжах проходила вся летняя жизнь. Кто-то жил у самого моря, кому-то надо было идти минут пять, кому-то десять. Но гаванские люди, приехавшие к ним родственники и квартиранты, для которых и такое море было в радость, собирались на пляж каждый раз как на длительный пикник, то есть с едой на завтрак, обед и ужин, с бадминтоном, шашками-шахматами, колодами карт, газетами, книгами, рукоделием и прочим. Пляжи были замусорены до невозможности, а в море плавало столько всего, что трудно было в отдельные дни пересилить себя и шагнуть в прибой, в котором арбузные корки и медузы были самыми невинными ингредиентами.
В том море я научился плавать и нырять, ловить руками и есть живьём шустрых креветок, доставать из ржавых труб и утопленных автомобильных покрышек чёрных бычков-кочегаров. На том море получил я свои самые сильные переживания по поводу рыбалки. Там я видел лодки браконьеров, ночью они подходили к пляжам, а местные тётки забирали у них улов: осетров, судаков, камбалу, – чтобы уже утром продать на базаре из-под полы.
У того моря я был впервые сильно увлечён девочкой. Мне было тринадцать. Ей, думаю, около того. Юля Костенко ходила на море одна. Я знал куда и ошивался там как бы случайно. Я знал, где она живёт, и частенько вечером слонялся возле её домика. Мечтал пригласить её в кино в Дом культуры рыбзавода (местные называли его клуб «Бычок»). Но так и не решился. Отважился только взять у неё адрес и всю осень, зиму и весну писал ей письма. Она ответила несколько раз. Помню очаровательный её круглый почерк и большое количество очаровательных же ошибок. На следующее лето у неё появился парень из центра города, старше и существенно больше меня.
В клубе «Бычок» каждый день крутили новое кино, точнее старое, но каждый день другое. Рукописную афишу с репертуаром на ближайшие три дня вешали у входа в клуб и на улице рядом с бабушкиным домом. Сеанс был только один – 19.00. На индийские фильмы случались аншлаги. Все шли с газетными кулёчками семечек, плевали на пол. В клубе было прохладно и хорошо. Там я посмотрел все хиты индийского кино семидесятых, все фильмы про Анжелику, всё про Зорро, все серии Синдбада, а также всё про басмачей, гайдуков, Фантомаса, видел всех югославско-гэдээровских индейцев с ковбоями… Раз десять за несколько лет посмотрел Клеопатру с Элизабет Тэйлор. Про мелодрамы и производственные ленты вспоминать не хочу.
В город с бабушкой мы выбирались не часто, только в магазин или настоящий кинотеатр. Парикмахерская и маленькие лавчонки были на самой Гавани. Город Жданов я любил. В нём везде продавалось мороженое, газированная вода (ситро), квас и прочее. В Жданове было много роскошных роз, очень много. Несмотря на страшное окружение гигантских металлургических заводов и жуткую экологию, Жданов летом производил впечатление вполне радостного южного приморского города. Мне нравился парк в центре, нравился драмтеатр, точно такой же, как в Кемерово… Страшноватый памятник Жданову не пугал, а местный Ленин по сравнению с кемеровским был даже милым.
Мне нравилось одному ходить в город. Я любил с жары, доев мороженое, зайти в центральный ждановский книжный магазин. Он назывался по-украински, кажется, «Свiточ» (или «Светоч»). Там всегда было тихо, прохладно и торжественно. Людей, в отличие от кинотеатра, рынка и универмага, совсем не было, а главное – было очень много книг, красивых, в хороших переплётах. Запах в магазине был волшебный, волнующий. Я разглядывал книги, трогал, гладил, листал, нюхал. Тогда в стране за книгами давились, стояли в ночных очередях на подписки, сдавали макулатуру, чтобы иметь возможность купить серый том Дюма. А тут были Вальтер Скотт, Майн Рид, Фенимор Купер… Книги были на украинском языке, я не мог их читать. Но это были книги! Я листал их, разглядывал иллюстрации. Один раз даже не выдержал и купил Герберта Уэллса. Пытался читать – не получилось. Но книга была красивая.
Несколько раз бабушка раздобывала на рыбоконсервном заводе путёвку в пансионат в селе Ялта на Азовском море. Туда мы ездили с родителями. Пансионат был маленький и бедненький, но это был пансионат! И море там было другое, и жизнь… В той Ялте отдыхали донбасские шахтёры – богатые люди. Шахтёрские пансионаты горели вечером огнями, гремели музыкой танцплощадок. В глубь пансионатов уходили роскошные аллеи, а там были рестораны, красивые колоннады, открытые бесплатные, для проживающих, кинотеатры. Туда с улицы не пускали. Мы с родителями прогуливались вдоль этих вожделенных чертогов, заглядывали в их глубины и фантазировали те радости, которые были доступны богатым и особым людям из шахтёрского мира. Даже кафе «Де Пари» в Монако так не будоражило мои фантазии, как те пансионаты.
Однажды мы с родителями съездили в Милекино на лучшие азовские пляжи. Мне долго казалось, что лучшего моря в мире быть не может.
В те же годы я несколько раз побывал в Донецке. Я мечтал попасть в этот город, потому что в Донецке делали лучших в СССР солдатиков. Это были чудесные солдатики: индейцы, ковбои, пираты, викинги, римские легионеры. Они были пластмассовые, одноцветные, но объёмные и очень подробно сделанные. Они были невероятно ценны в Кемерово. Да где угодно! А в Донецке их можно было купить в магазине. Город мечты!
Донецк тогда поразил меня богатством, чистотой и какой-то обильностью. Обилие было на улицах, а главное – обилие было дома и на столе у тех, к кому мы приехали. Это было даже не обилие, а изобилие. В Донецке было тоже очень много роз… Мне запомнились громкие, часто толстые люди, сверкающие золотыми зубами улыбок. Золотые зубы были признаком настоящего достатка.
Однако из азовской Ялты и из Донецка я с радостью возвращался на Гавань, к бабушке. Там было моё свободное, пацанское удалое детство. Там я был ловкий, дочерна загорелый, тощий и счастливый.
Теперь этого мира нет. Нет бабушкиного дома. Снесён. На его месте зияет пустырь. И её идеального огорода нет. А это был образец более чем европейского порядка, чистоты и процветания. Не шумит и не воняет рыбзавод. Нет траулеров на Кальмиусе, который от шлаковых вод с металлургического комбината стал ещё грязнее. Жизнь на Гавани завяла, большинство домов пустует. Заброшен и покосился клуб «Бычок», нет парикмахерской, лавки давно закрыты. Улица Грибоедова умерла. А в городе Мариуполе на знакомых мне улицах погибали люди.
Я приезжал в Мариуполь больше года назад, попытался найти домик, в котором жила Юля Костенко. Не нашёл. Переулок, по которому мимо её домика проходил много раз, нашёл, а сам домик не узнал. Все дома безлюдные, который тот самый, понять не смог. Весь мир моего летнего детства теперь руина, безобразная и отталкивающая, как разрушенный гнилой зуб. Нет теперь пейзажа и ландшафта моего детства. Исчезла какая-то основа, какой-то глубинный и базовый пласт.
Когда спустя двадцать лет после службы я побывал на Русском острове и увидел руины «Школы оружия Тихоокеанского флота», то есть той учебки, где прошли первые, самые страшные недели и месяцы моей службы, где мне было плохо, страшно, унизительно и беспросветно, как не было нигде, – я всё равно не был рад. Я взял с тех развалин кирпич, храню зачем-то. Кирпич старый, ещё дореволюционный, сделанный на века.
Я живу меньше полувека, а уже так много руин, которые я помню живыми домами…
Как беззащитны оказываются камни! Даже гранит памятников.
Мне было лет десять-одиннадцать, когда с бабушкой – не той, что жила в Жданове, а той, что была учительницей биологии, – мы осенью оказались в Москве. Бабушка повела меня на Красную площадь. Там мы встали в очередь в мавзолей Ленина. Очередь шла медленно и была огромной. Я устал и весь измаялся, к тому же замёрз. Бог знает, сколько мы провели в той очереди, но вот и мы вышли напрямую к мавзолею, уже увидел я вход, втягивающий в себя очередь, увидел солдат караула у входа, и вдруг до меня дошло, что вскоре я увижу – не Ленина, а мёртвого человека. Мертвеца. Я очень резко и сильно это осознал, испугался, ощутил отвращение и жуть. Я понял, что не хочу туда. Не хочу категорически – и не пойду! Я заявил об этом бабушке. Она не захотела слушать мои глупости, не поняла меня. Тогда, неожиданно для всех и даже для самого себя, я попросту сел на мостовую и сказал, что не пойду. Сказал это так, что бабушка сразу всё поняла и скорее увела меня прочь, сгорая от стыда и обиды. Она не бывала в мавзолее. Так и не побывала, как и я.
Помню все эти баталии по поводу захоронения Ленина, мол, надо упокоить его останки, и, возможно, жизнь наладится. Кто-то кричал, что это азиатчина и мракобесие, мол, как не стыдно выставлять и хранить мумию в центре Москвы… Я тоже рьяно участвовал в этих дискуссиях. Был уверен, что Ленина надо как минимум похоронить, а лучше бы развеять и уничтожить его прах, чтобы и следа не осталось.
А теперь рад, что стоит мавзолей на месте, и мумия на месте. Я представить себе не могу Красную площадь без мавзолея. Я даже не понимаю, красивый он или не красивый, этот мавзолей. Он для меня какой-то обязательный. Он на своём месте для меня был всегда. Так что даже не берусь судить о его архитектурных достоинствах, он – часть незыблемого пейзажа. Без него будет что-то зиять или торчать…
Чем дальше, тем сильнее я начинаю ценить то, что является незыблемым, но при этом остаётся для кого-то живым.
Я живу в Калининграде уже шестнадцать лет. Я вижу, как ценят, и сам ценю всё то, что осталось в весьма разрозненном и часто ущербном виде от города Кёнигсберга. Всё то, что когда-то не сломали, не разбили и не уничтожили те, кто брал город. А тем, кто его брал, хотелось уничтожать, им хотелось разбивать надгробия с готическими надписями, сбивать барельефы, ломать памятники. Их можно понять. Это же были надгробия и памятники немцам. Пусть эти немцы были не кайзеры и полководцы, а учёные, строители или музыканты. Шиллера и Канта пощадили. А скольких разбили! Теперь и кайзеров жалко, и полководцев былых времён. Красивые были памятники. Снесли, сломали, разбили. Город Калининград теперь мучительно и часто бессмысленно ищет своё новое лицо… И надо видеть лица пожилых немцев, которые приезжают в город своего детства и не находят его.