Бретейль, усевшись в свою небольшую повозку около сына, задержался, разговаривая с эльзасцем Фредериком, которого он любил, и который спрашивал его про Париж.
– Что Париж? – говорил Бретейль. – Черта ему сделается. Все стоит на своем месте, avec son gros ventre[38] – со своим бездонным чревом, которое съедает почти все, что родится во всей Франции. Все мы, провинциалы, ему за его деньги отдаем, от быков и баранов, до качанов и редиски… Все… Все жрет этот зверь. Все наши продукты… до дочерей включительно.
– Хотел бы я там побывать! – простовато ухмыляясь, проговорил Фредерик.
– Э… не советую… Это заразное место для молодого человека. А, впрочем, вы, mon garcon[39], такой благоразумный, что вам можно. Поезжайте.
– Все не могу собраться, господин Бретейль.
– Чего же собираться. Далеко ли тут? Всего два часа езды…
– Времени нет. Да и как-то… ей-Богу… Страшно…
– Поехали со мной как-нибудь. Я вам весь город покажу.
Фредерик помолчал и хотел снова что-то спросить, когда на подъезде раздался голос кассира.
– Господин Бретейль, будьте столь добры, подвезите даму в Tepиэль.
– Охотно… Это кого же?.. Разряженную дамочку, что я видел?.. И кто она?
– Я не знаю. Что хорошенькая женщина – это я знаю… Но кто она и к кому – не знаю…
– В самый Териэль? Так она к нам?
– Да…
– Странно! Кто бы это, к кому? – выговорил Бретейль, и прибавил сынишке: – слезай, пешком добежишь, голубчик… Скажите ей, что я готов, но моя повозка не самая удобная.
Кассир повернулся, чтобы идти, но столкнулся в дверях с выходящей дамой.
– А, вот и вы, – сказал он. – Господин Бретейль говорит, что очень рад подвезти такую прелестную женщину.
– Которую он даже и не видал еще?.. – отозвалась франтиха и прибавила: – Ну, держите все это. Вот так… Уроните. Ах, как вы неловки.
И сунув плед, зонтик, саквояж и пару картонок, пришедшие багажом, в руки молодого человека, женщина ловко подобрала юбки и быстро сбежала по ступеням подъезда. Он последовал за ней.
– Господин Бретейль… здравствуйте! – воскликнула она, весело подойдя к повозке.
– Здравствуйте, – вымолвил Бретейль, недоумевая.
– Стыд-то какой!.. Oh c’est bien mauvais[40]. He узнавать старых знакомых!
Бретейль, обернувшись прямо к женщине, внимательно глядел во все глаза, удивляясь, и, наконец, воскликнул:
– Чтоб меня черт побрал, если я вас узнаю… Но голос? Голос? Sac à papiers!..[41] Знакомый голос!
– Место, господин Бретейль… Очищайте место вашей давнишней приятельнице, которую вы, старый срамник, узнавать не хотите…
Бретейль передвинулся в тележке. Она, смеясь, легко вскочила на подножку, но зацепила за что-то оборкой и платье затрещало… Целый клок был вырван и повис, а под ним блеснула в широкой дыре розовая юбка…
– Ай!.. – вскрикнул кассир… – Ваше платье! C’est fait.[42]
– О, такова судьба всех моих платьев… Это упрямилось две недели и вот, наконец-то, решилось разорваться. Ну, давайте вещи… Кладите в ноги. Спасибо. Целую вас! Ну-с, все готово, месье Бретейль…
Буржуа хлопнул бичом, и повозка двинулась от вокзала. Он продолжал сидеть полуобернувшись и с недоумением вглядывался в лицо соседки.
Она смеялась и, нагибаясь, подставляла ему лицо.
– Ближе… Ближе, папаша Бретейль. Получше разглядите.
– Чтобы черт меня побрал, если я узнаю! – воскликнул тот снова.
– Он вас сейчас уберет… потому, что вы сейчас меня узнаете. Подумайте. Догадайтесь.
– Чего думать! Я уже думал, даже голова затрещала от догадок… Вы из Териэля? Я знаком с вами у нас, или где в другом месте?
– Разумеется здесь… Да, ну, скорее… Это глупо, неужели я так постарела… Ну-ка вспоминайте, кто вас доставал одной песенкой с таким припевом. – И она звонко запела:
Follichon! Chon! Chon!
Monsieur le cochon!
Follichonette —
Mam’zelle cochonnette![43]
– A-a!! – вскрикнул вдруг Бретейль и, бросив бич в ноги, круто остановил лошадь и близко нагнулся к самому лицу своей спутницы. – Как? Это ты? Невозможно! Так это ты? La petite Mariette! Marie Garadol?!
– Да. Вами ненавидимая когда-то Марьетта, которую бывало, где ни попадись, вы били и секли больно…
– А кто у меня в саду постоянно воровал все, и груши, и абрикосы… Как? Ты?.. Марьетта?.. Да что ж ты сделала, чтобы так измениться? Sacrebleu!.. Ah, sacrebleu! Une grande dame, s’il vous plait…[44]
Бретейль качнул головой и снова двинул лошадь шагом.
– Я все та же, господин Бретейль. Была la petite[45], а теперь la grande Mariette[46]… Я люблю это имя, и мне жаль иногда, что я не могу носить его… Теперь я называюсь иначе, и фамилия у меня другая.
– Зачем?..
– Так принято dans le monde…[47] Своих имен и фамилий никто не носит. Разве какая-нибудь девчонка в магазине, или горничная, привратница… Nous autres… Impossible… C’est mal vu[48].
– К сестре, стало быть… Прямо. И затем к матери?..
– Да.
– Сколько же лет прошло, как ты удрала отсюда? Ведь, давно… Очень…
– Три года уже… Скажите, она постарела, моя мать?..
– Да. Нет. Не знаю, право… По-моему, все так же.
– А что сестра и брат?
– Эльза прыгает и плачет… Le gars[49] вырос и поумнел…
– Плачет? Отчего?
– Об отце… Вы обе забыли бедного Луи, а Эльза помнит и любит отца, как если бы он вчера умер. Скажи-ка… мать-то ожидает тебя?
– Нет. Я хотела ей сделать сюрприз.
– Да, уж сюрприз… Она упадет от неожиданности! А это… Вот это все… Фу, ты! Voyez moi çа…[50] Это. Это. И это…. Matin![51]
И Бретейль тыкал пальцем на браслет, кольца, часы, серьги…
– Чем же ты занимаешься? Не замужем, конечно?
– Parbleu![52] – отозвалась Марьетта обычными ответом подобных ей женщин.
– Ну, то-то же! Я так и думал. Стало быть, у тебя господин, который все оплачивает. Un monsieur… pour les fournitures[53]. Неужели это тот, который тебя привез и посадил в вагон. Un decore[54]. С Легионом в петличке.
– А вы откуда знаете? – удивилась она.
– Видел вас обоих на вокзале в Париже. И кто же он – военный, депутат, журналист?..
– Нет. Он банкир… но метит в депутаты.
– Банкир. Это хорошо. Стало быть, и очень богат… Бонапартист? Орлеанист?
– Нет… Но и не республиканец!.. Он видите ли… Все вместе: Un peu de tout[55]. Он себя называет: un transigeant[56].
– Молодец! Откуда же у него орден?
– О, такого добра у него много. У него еще три разных ордена. Японский, мексиканский и прусский…
– Четыре… Mat-tin… Вот что значит не стесняться обстоятельствами. Un transigeant?! Стало быть, оппортунист последнего фасона. Эдакий обязательно всегда попадет в парламент… или в тюрьму! – сострил Бретейль и рассмеялся.
– Да. Кроме этих орденов, он скоро получит еще и турецкую звезду.
– И за что же он эти ордена получает?
– За что… Как за что?.. Так!.. Ведь это покупается.
– Это тоже теперь покупается? Здравствуйте? Oh, les gredins! Oh, Paris! On finira par acheter le bon Dieu[57]. – И, помолчав, Бретейль прибавил: – и надолго ты к сестре?
– Но знаю… Мой имбицил приказал скорее возвращаться, даже сейчас телеграмму мне прислал… Вот… – И женщина показала депешу.
– «Teriel. Rose Dupré!» – прочел Бретейль адрес… – Так ты уже не Марьетта, а Роза!.. Дюпре, а не Карадоль! Как же тебя звать-то теперь?
– О, здесь я Марьетта… Я хочу быть Марьеттой. Отдохнуть. Позабыть на время mon nom de guerre[58]… Подышать свободно. C’est si bon[59], – побыть на родине! – с чувством произнесла она… – Вот они мои милые поля, вон лесочек, где я зайцев пугала. А вот домик кузнеца. Вон и лавка, куда меня всегда гоняла мать за кофе и сахаром… И глядите… Глядите… Вон и ваш сад. Ах, как все разрослось… А это чей же дом. Вон тот, большой?
И с восторженным лицом, оглядываясь вокруг себя оживленным взором, молодая женщина болтала, расспрашивала, охала, удивлялась и поминутно восклицала:
– Неужели Берта еще не замужем? Впрочем, ведь она такая дурнушка. – Как! Бедная Клера умерла? Отчего? Неужели этот проходимец Баптист командует над моей матерью?! А где Жорж, Пьер, Сюзанна… Белокурая Nini жива ли? Ninon Бретейль, ваша племянница.
– Да. Нини, слава Богу. Брат бедный умер, и я теперь опекуном у Нини.
– Выросла она?.. Ведь, ей теперь должно быть уже шестнадцать лет.
– Пятнадцать с половиной.
– Хорошенькая она? Ninon Бретейль ведь вся в отца и обещала быть прелестной.
– Право, не знаю… По-моему, нет. Она на моську смахивает… Un caniche, ей-Богу[60].
– Как можно! Нини скорее ангелочек, с золотыми волосами, – воскликнула женщина.
Повозка въехала между тем на единственную улицу небольшого местечка с однообразными, серыми каменными домами под крутыми и остроконечными крышами. Всюду торчали длинные печные трубы, кое-где были садики с зеленью, местами высились стройные тополя или огромные столетние каштаны широко распускали густые ветви, раскидывая вокруг прохладную тень.
Почти на краю улицы, важно, зажиточно и богато высился на дворе большой дом – в два этажа – единственный во всем местечке.
– Это Грожан?.. – спросила молодая женщина. – Как выстроился?!
– Да. А каков дом… Просто диво…
– Ну, это для вас… Да… А в Париже он бы считался ничем. Une masure[61], – сарай с заднего двора.
– Здесь не Париж!.. Да Грожану плевать на твой Париж, он и там – захочет – может дворец выстроить. Страшно богатеет! Да, про него не сложишь пословицы: «Gros Jean comme devant…»[62] Он и фамилию свою переделал и теперь пишет Graujant. Прежде его граф Отвиль – знаешь, наш местный богач и депутат, – раньше звал «Mon bonhomme»[63], а он его – господин граф; а теперь Отвиль говорит ему: «Mon cher monsieur»[64], а Грожан говорит графу просто: monsieur d’Hauteville[65]. Да. Он уже не тот. А ведь он прежде за тобой ухаживал, Марьетта? При твоей ловкости, пожалуй бы…
– Un paysan[66]… Какая находка!.. – воскликнула женщина презрительно.
– Все же, лучше бы было… чем так-то…
– Отчего же? Я счастлива. У меня все есть…
– Да. Все. Но пока. Молодость не длится вечно, однажды наступит…
– Старость… Да. А она разве вечно длится. И она коротка, если ее сократить в молодости. На все лады.
– Надо еще знать, куда деваться под старость. Откладываешь?..
– Есть мне время философствовать! – рассмеялась она.
– А надо думать, ma petite[67]… Надо откладывать ежедневно что-нибудь – на черный день.
Женщина пожала плечами и, не ответив, отвернулась.
– Все вы так… Эх, Марьетта, видал я и прежде тебя таких, как ты… А спроси где они?.. В вертепах. Стало быть, и ты не думаешь о будущем. Нет?
– Глупый вопрос, месье Бретейль, извините. Я успею еще прежде моей старости сто раз умереть… И потом… Право, это здесь такие вещи могут еще на ум идти, а в Париже – некогда.
Наступили сумерки, на смену которым шла ночь, темная, теплая и тихая.
В доме железнодорожного сторожа, заведующего заставами на переезде, светился огонек. Дом этот был просторнее шоссейных сторожек, но все-таки невелик.
Прямо с крыльца дверь вела в чистую комнату, с асфальтовым полом, где стояли большой обеденный стол, массивный шкаф с посудой за стеклянными дверками, одно кресло, обитое клеенкой, и несколько стульев. Большие часы в углу, с хрипливо-звенящим боем, были единственным украшением помещения. Перед дверью, у противоположной стены, был глубокий и высокий камин, который топился только месяца два в году и лишь в самую глубокую и суровую зиму. На двух окнах висели снежно-белые занавески из кисейки и стояли горшки с зеленью и цветами.
Отсюда было две двери. Одна вела в маленькую спальню с большой кроватью, комодом и двумя стульями, другая в просторную и светлую кухню, с плитой под большим колпаком. Здесь на стенах была развешена кухонная утварь и разнообразная посуда, ярко блестевшая и в большом количестве, не соответствующем, казалось бы, всей обстановке квартиры.
Из спальни поднималась наверх маленькая лестница, крутая, с большими ступенями, и вела в крошечную каморку, метра в четыре шириной, где стояло лишь две кровати, одна небольшая, другая детская. Между ними был маленький столик и стул. На стене блестело металлическое Распятие, а рядом висело в рамке лубочное изображение Sacré Coeur.
В растворенных дверках плакаров, или стенных шкафов, виднелось весьма немного носильного платья и белья. Это была комнатка Эльзы и ее младшего брата, веселая и удобная летом, но совершенно холодная зимой, так как она не отапливалась.
Едва только наступил вечер, Эльза зажгла керосиновую лампочку и осветила главную, приветливую чистую комнату, с ярко блестящим полом и снежно-белыми стенами. Девочка уже давно вернулась в дом и теперь сидела в углу кухни на низенькой скамеечке. Это было ее любимое место, особенно в часы перед ужином.
Она сидела, согнувшись на скамейке, а на коленях ее лежал, поджав лапки, навострив уши и щуря глаза, большой темно-серый кролик, единственный ее приятель на свете.
Кролик, которого девочка окрестила именем «Коко», уже год, как пользовался сердечным ухаживанием своей госпожи и положительно знал и понимал, что он очень любим. Он жил в сарайчике, где хранились дрова, и когда Эльза отворяла дверку и звала его, он кидался к ней на встречу и, становясь на задние лапы, тотчас тянулся к ней на колени, где ему бывало всегда очень покойно и уютно, а при стуже вдобавок и очень тепло. Впрочем, всю зиму кролик прожил в комнате наверху, и мерзнул меньше, чем сама его госпожа с братом.
Еще более, чем днем, утомленная Эльза сидела теперь молча, задумчиво глядела на поленья и уголья под висящим на цепи чугуном, где дымился le pot-au-feu[68]. Она машинально гладила своего «Коко» по спине, изредка начиная ласкательное движение руки с головы, причем прижимала его торчащие уши и заставляла закрывать глаза. Около девочки сидел на стуле, не доставая ногами до пола и болтая ими, мальчуган лет семи, ее братишка и главный любимец, ради которого она пожертвовала бы не только кроликом, но и собой. Отец, умирая, сказал ей только одно:
– Le gars[69]…
Но потухавшие глаза его досказали все остальное и многое. Они поручали ей мальчика, заповедывая любить его, защищать, и как бы заменить мать…
И теперь для Эльзы le gars стал идолом, но защищать его не приходится. Мать любит единственного сынишку по-прежнему, а «он», бывший наемный работник в доме и просто Баптист, а ныне monsieur Baptiste, относится к мальчику равнодушно, не любит, но и не притесняет.
Семилетний здоровый и сильный мальчик, смышленый и умный, не по летам степенный и сурово-рассудительный, был внешностью, если не нравом, двойник сестры. И Эльза и Этьен были оба в отца лицом, а потому и похожи друг на друга. Эльза и нравом была живой портрет покойного Карадоля. Мальчик отличался от отца и сестры только синими глазами и хладнокровием, которые унаследовал от матери, но зато был такой же смуглый, с такой же курчавой черной шапкой волос на голове, как и отец. Со временем, как думала Эльза, когда у Этьена будут усы и бородка, он будет точь-в-точь отец. Лишь бы нравом и пылом не подражать ему отцу, а быть скорее в мать, тихую и слабовольную. Тогда не повторится с Этьеном того, что бывало с отцом за всю его жизнь и что, однажды, привело к трагедии.
Сестра и братишка уже давно молча сидели вдвоем на кухне, в ожидании прихода Баптиста, чтобы вместе ужинать. Оба были голодны и часто невольно прислушивались ко всякому звуку на дворе. «Не он ли?» В первой комнате уже был накрыт стол чистой коричневой скатертью с красными разводами, и стояли четыре прибора, стеклянный кувшин с сидром и бутылка простого красного вина «lе petit bleu»[70]. Хозяйка, их мать, была в другом конце домика, в углу своей спальни, и сидела при свече, склонившись над швейной работой. Женщина, низенькая и полная, казалась на вид лет под сорок, но в, действительности, ей было уже 47 лет.
Анна Карадоль, фламандка родом, светловолосая, была когда-то очень красивая блондинка с сияющими, кроткими, синими глазами и прелестным, снежно-белым цветом лица. Но теперь она сохранила только намеки на прежнюю красоту. Лицо было смуглое или коричневое, но не такое, как у Эльзы. Девочка удивляла всякого своей свежей, нежной смугловатостью и матовым отблеском лица и шеи. У вдовы была смуглость старости, желтизна огрубелой кожи. И если щеки Эльзы напоминали кожу позлощенного солнцем яблока или персика, то щеки ее матери смахивали на коричневый сафьян. Морщин у вдовы было еще мало, только сеточки вокруг глаз и на висках по прозвищу pattes d’oies[71], но глаза, прежде красиво кроткие, теперь казались тусклыми и безжизненными.
Анна Карадоль, давно болезненная, со смерти мужа стала еще более прихварывать, но на особый лад. Болезнь выражалась не страданиями и болями, а чрезвычайной леностью, бесстрастием и равнодушием ко всему, а изредка периодическим полным упадком сил и сонливостью. Тогда она лежала не вставая с постели и, собираясь умирать жаловалась на все, на всех, на весь мир Божий, в особенности на старших дочерей, бросивших ее, но также и на Эльзу с Этьеном, якобы не любящих и не почитающих ее.
Единственный человек, которого женщина не упрекала ни в чем, которого страстно любила, но отчасти теперь боялась, был ее прежний наемный работник Баптист Виган, а теперь… ее любимец и повелитель. Личность темная, загадочная и, по меньшей мере, человек себе на уме, был определен местными жителями особым словом: un sournois[72]. Если бы в местечке спросили, у кого бы то ни было, способен ли Баптист Виган на преступление, на воровство и грабеж или убийство, то всякий бы ответил:
– On en sait rien![73]
И, действительно, никому не было известно, кто и откуда родом этот пришелец, говорящий по-французски с легким иностранным акцентом и ни разу не обмолвившийся ни единым словом о родине и своем вероисповедании. Одни считали его корсиканцем, другие – поляком, третьи – евреем.
Прошло еще около часу напрасных ожиданий. Баптист все не появлялся. Глаза мальчугана, а равно и его сестры все чаще косились на pot-au-feu и его пахучий, щекочущий ноздри дымок…
– Dis donc, la fille[74]…Что, нам вообще не ужинать? – вымолвил, наконец, Этьен своим суровым голосом, совершенно не детским.
– Сходи, скажи матери. Тебе она даст, – отозвалась Эльза.
– А ты?
– Я буду дожидаться…
Мальчик ничего не ответил и не двинулся.
– La bonne femme[75], небось, сама тоже голодна, – вымолвил он снова, называя и мать и сестру на деревенский лад.
Эльза хотела ответить, но за растворенным окном раздались на дворе дальние удары бича и стук колес… Девочка спустила кролика с колен, лениво поднялась с места и двинулась вон. Не успела она взять со стены большой ключ, висевший на гвозде, и дойти до выходной двери из дома, как под окнами уже раздался громкий голос:
– La barrière, s’il vous plait![76]
– Voilà! Voilà![77] – угрюмо и машинально крикнул мальчуган, не оборачиваясь к окну и даже не двинувшись на стуле. Привычное слово обычного отклика, которое он слышит постоянно, и сам часто повторяет, вырвалось у него почти бессознательно. Вдобавок, давно ожидаемый ужин не выходил из головы.
Эльза, добежав, отворила своим ключом обе заставы и пропустила через полотно кабриолет, запряженный двумя пони и с каким-то господином, которого она еще никогда не видала. Переехав рельсы, проезжий приостановил, однако, лошадей и обернулся к ней с вопросом:
– Скажите мне, mon enfant[78], как мне проехать в замок Отвиль?
– Если вы никогда не бывали там, то ночью вы не найдете его. Тут ведь километра два, – ответила Эльза…
– Сто раз бывал, mon enfant, но только с противоположной стороны. А нет ли кого, проводить меня? Вы бы вот со мной доехали?
– Я не могу. Я при заставах.
– Я вам дам un louis[79], – решительно заявил незнакомец.
– Золотой?! – воскликнула Эльза.
– Да. Une pièce de vingt francs[80].
Эльза стояла в нерешительности и колебалась.
«Быть может за это время никто не проедет? Или Баптист вернется уже… Наконец, мать может выйти. Даже Этьен может отворить и затворить заставы. Ведь целых двадцать франков?!»
И Эльза вдруг решилась, заперла заставы и кликнула брата, чтобы передать ему ключ.
– Вы согласны, дитя мое? – с радостью спросил проезжий.
– Извольте, месье….
Этьен был уже на крыльце и, как-то важно переваливаясь, руки в карманах штанов, лениво шел на зов сестры. Проезжий, между тем, достал сигару и зажег спичку…
Огонек осветил всех мерцающими лучами. Проезжий, уже не молодой человек, с проседью в усах и бороде, в фетре с широкими полями, медленно раскурил сигару. Затем он скосил глаза на стоящую близ кабриолета девочку и вдруг дернул рукой со спичкой ближе к ее лицу.
– Diable! – изумленно вырвалось у него. Спичка потухла, но он тотчас же зажег другую, снова поднес ее к лицу Эльзы и произнес, как бы недоумевая:
– Но вы очаровательны! – Vous êtes ravissante![81] Это… Это просто удивительно. Прямо в глаза бросается.
Эльза попятилась от света и сразу насупилась… Глаза ее неприязненно блеснули.
– Кто вы такая, дитя мое?.. – быстро спросил незнакомец при наступившей снова темноте.
– Я здесь… Вот, при заставах…
– С родными?
– С матерью и братом.
– Живете здесь? Стало быть, вас всегда здесь можно найти?..
– Да-с. Всегда.
– Отлично! – почти с радостью воскликнул он. – Ну-с… Садитесь. Дорогой мы с вами решим дело. Очень важное дело, дитя мое. Ну, что же вы? Садитесь…
Эльза отступила еще на шаг и выговорила сдержаннее и глухо:
– Я не могу… Заставы надо…
Но она запнулась, не зная, что сказать. Она никогда не лгала. А сказать теперь правду было невозможно. Это правда – была боязнь ехать за две километра ночью с незнакомцем, который ее нашел красивой. Не имей он неосторожности это высказать – она бы не побоялась ехать проводить его и прибежать домой.
– Вы не хотите?.. – удивился проезжий. – Но ведь только что, вы соглашались?
– Я вас не знаю. Вы не здешний…
– Здешний. Даже маленькое имение купил недалеко отсюда и еду гостить к графу Отвиль. Но не в этом дело. А в том, что ведь сейчас… Сейчас вы соглашались. Ah, bigre[82]. Понимаю! – весело воскликнул он. – Я ахнул от вашего прелестного личика. Вот что! Понимаю! Ну, вы ошибаетесь, ma chère enfant[83]… Во мне ахнул не волокита, а артист, скульптор… Вы не знаете, что такое скульптор? Ну, вот скоро узнаете. Так и быть, я один доберусь до Отвиля. Но завтра же я буду здесь, и мы решим важное дело с вашей матушкой. A bientot, ma future Psyché![84]
Незнакомец хлопнул бичом, двинулся, и скоро кабриолет исчез среди тьмы ночи.
– Что он сказал? Се drôle![85] – выговорил Этьен, приблизившись к сестре. – Психе?.. что это такое?
– Не знаю… А жаль, что он зажег спичку. Двадцать франков! Nous n’avons pas de chance, mon gars! – вздохнула Эльза[86].
– Двадцать франков?! Он их не давал, а только обещал! – угрюмо отозвался мальчуган, держа и топыря руки в карманах штанов, точь-в-точь как бы какой пожилой и степенный буржуа.
– Он бы не обманул. Не из таких… Пойми, глупый… Ведь, un Louis![87] Страх. Сколько бы я тебе на это сладких пирожков накупила в Tepиэле.
– Пирожков?! Вот, кабы, поужинать поскорее… – проворчал Этьен.
Брат и сестра вернулись тихо в дом в раздумье, он об ужине, а она о потерянных из-за боязни деньгах. И каких денег? Таких у нее еще никогда и в руках-то не бывало. А зачем он ахнул и сказал, что она красива? Она ненавидит тех, кто ей говорит это. Ненавидит и боится потому, что почти все говорящие это – тотчас же потом пристают с противными шутками, а то и с поцелуями.
Едва только Эльза вошла в дом и собиралась рассказать матери о разговоре с проезжим и его предложении, как на крыльце раздались шаги.
В дом вошел молодой красивый малый и бросил на стул форменную фуражку, на которой из медных букв блестело слово: «Nord»[88]. – Это был Баптист.
Он раздраженно глянул на Эльзу и быстро прошел к женщине в спальню.
– Ну, решай… Что делать? Je n’y tiens plus![89] – воскликнул он. – Опять неприятности из-за лени и неаккуратности глупой. Грозятся, наконец, отнять заставы.
– Ну и что еще? – тихо отозвалась Анна.
– Говорят же тебе толком! Опять она опоздала. Не была вовремя на месте и опять скакала козой под паровозом! Я же не могу не отлучаться. Не хочу, наконец! Если нельзя положиться в таких пустяках на девчонку ее лет, так на что же она вообще годна?!
И Баптист долго, крича и бранясь, рассказывал, как вновь получил на станции строгий выговор за Эльзу. Анна упорно молчала, а Эльза сидела в соседней комнате, насупившись и понурившись…
Она давно не слушала, что он кричал, а думала: «Неужели, так будет всегда?»
Наконец она очнулась от его окрика. Он стоял уже над ней с поднятыми кулаками.
– Если ты еще раз меня подведешь, maudit négrillon[90], я тебя исколочу палкой. Отдую до полусмерти…
Эльза вскочила с места и побледнела от гнева.
«Негритёнок» – было самое оскорбительное для нее слово. Кровная обида, наносимая не только ей, но и памяти покойного отца.
Анна, опасаясь последствий очередной стычки, быстро появилась из своей комнаты, чтоб удержать и любимца, и дочь.
Но в то же мгновенье на дворе снова раздались хлопанье бича и громкий крик:
– La barrière s’il vous plait![91]
Эльза двинулась, дрожащими от гнева руками взяла со стены ключ и медленно вышла. Она была бледна и тяжело дышала…