Войдя в домик и в кухню, Эльза молча, не здороваясь с матерью, села на деревянный табурет и внимательно пригляделась к Анне, стоявшей к ней профилем. Она всегда могла прочесть тотчас на лице матери что-либо способное ее смутить или же совсем успокоить. Анна не умела хитрить и, когда ей приходилось действовать по наущению или под давлением приказа своего любимца, она, смущаясь, объяснялась с дочерью, не смея заглянуть ей в лицо.
На этот раз Анна была спокойна и ее светлые глаза, еще красивые, если не цветом, то очертаниями, спокойно и ласково глянули на дочь.
На расспросы Эльзы о цели неожиданного визита Отвилей, Анна объяснила ей, что все дело затеял находящийся в гостях у графини un faiseur de poupee[161] из глины и из мрамора, как он сам объяснил про себя.
– Что же он хочет от меня? – спросила Эльза.
Мать объяснила все то же, что и Баптист… Эльза должна будет спокойно сидеть для того, чтоб господин из Парижа, monsieur de Montclair, делал с нее изображение девочки из глины.
– Мы уговорились… rien que la tete[162], – прибавила Анна.
– Как это? – спросила Эльза, не понимая.
– Только одну твою голову, то есть лицо и шею. А не более.
– Не понимаю, что ты говоришь… Чего «не более»?
– Он сначала хотел тебя всю делать. Так сказала графиня. Ну, а потом…
– Что-о? – протянула Эльза и вытаращила глаза на мать. – Всю?.. Как всю?!
– Они, эти артисты делают целые эдакие фигуры. Называются статуями. Целые изображения. Des corps entiers[163]. И графиня начала было говорить, чтобы я позволила тебе poser devant lui[164] для целого изображения.
Наступило молчание.
Анна, занятая соусом, не смотрела на дочь и не могла видеть выражения, которое появилось на лице Эльзы.
Девочка сидела недвижно, словно одурманенная ударом в голову и, не моргая, глядела на мать своими большими яркими глазами. Наконец, она будто очнулась и выговорила глухо:
– Он хотел делать с меня куклу… совсем…
– Да. Tout le corps[165].
– Но ведь тогда надо быть раздетой.
– Да. В этом-то все и дело.
– Toute nue?[166]
– Ну да. Я на это не согласилась.
– Кто это первый сказал и предложил тебе?
– Графиня. А потом и он заговорил, стал упрашивать, объясняя, что это самое обыкновенное дело… Не обидное.
– И ты не вышвырнула их за дверь?!.. Этих свиней!!.
Анна пожала плечами…
– Ox, если бы был жив отец! – воскликнула Эльза и вдруг расхохоталась громко и дико. – Да! Как бы он угостил этих сытых свиней. Знаешь что, матушка. Я завтра пойду в замок и скажу этому Монклеру, что я согласна на его условие. Я буду сидеть перед ним совсем без платья. Но с условием, чтобы он сначала разделся и голый пробежал от Териэля до Парижа.
– Его арестуют, как сумасшедшего! – рассмеялась Анна.
Эльза ничего не ответила, задумалась и затем вдруг заговорила резко и решительно:
– Ты говоришь, что получишь за это сто франков?
– Да. Ты должна тотчас же с первого дня спросить их у графини вперед. Если не даст, то делать нечего.
– Хорошо. Но я тебя предупреждаю, что половина денег должна пойти для Этьена. У него нет многого необходимого.
– С ума сошла! – почти изумилась Анна. – Чего у него нет?
– Многого нет. Да вот хотя бы пальто теплого на осень и зиму, и того нет. Чего же больше…
Анна стала спорить и понемногу пришла в крайнее волнение… Эльза печально задумалась и, наконец, вымолвила:
– Хорошо. Я отложу для Этьена только двадцать пять франков. Но меньше этого ни гроша. Иначе я не пойду в замок.
– Soit[167], – выговорила Анна насупившись.
Эльза поднялась и вышла на улицу к сараю, где хранились дрова и уголь, и где всегда в ее отсутствие пребывал ее любимец кролик. Присев на корточки у дверки и, чуть-чуть приоткрыв ее, она выговорила ласково и нараспев:
– Bonjour Сосо![168]
Любимец зацарапался в дверь и старался, как всегда, просунуть мордочку. Выпустив умного кролика, тотчас вскочившего к ней в подставленный подол платья, Эльза взяла его на руки и, лаская, прижалась щекой к его мягкой и пушистой шерстке, пошла в дом.
– Соскучился, mon petit Сосо!.. Тебе скучно было sans ta petite maman![169] – с жалобной нежностью и нараспев заговорила она, целуя кролика в мордочку.
Кролик топорщил длинные уши, таращил выпуклые глаза и если он не понимал слов своей petite maman, то зато снова ощущал, что он в тех руках, которые всегда кормят и ласкают его, и на которых бывает всегда лучше, мягче и теплее, чем в темном сарае. Вернувшись в кухню и покормив кролика, Эльза уложила его на своих коленках и снова заговорила о том же, что совершенно смутило ее мысли и чувства:
– Что же это за человек, этот господин Монклер?
– Вероятно его мастерство в почете, – объяснила Анна, вдруг принимая важный вид, – потому что у него много медалей, и он должен получить вскоре, по словам графини, la légion d’honneur[170].
– La region d’honneur?[171] – угрюмо отозвалась Эльза, поняв услышанное по-своему. – Нам-то что за дело, если ему подарят хоть целую коммуну или хоть департамент. Что он за человек, по-твоему?..
– La légion, – поправила ее мать свысока.
– Ну, la légion, – вдруг рассердилась Эльза. – Что ты повторяешь с чужого голоса, чего не смыслишь? Ведь ты сама не знаешь, что проповедуешь, comme un curé de sa chaire![172]
– Нет, знаю. Это награда…
– Какая награда?! Ведь не знаешь. Как вы все глупы на один лад. Как можно повторять, чего не понимаешь, и что язык сам болтает.
– Почетный легион – это красная ленточка, которую носят в петлице сюртука, – обидчиво заявила Анна.
– Зачем?
– Зачем?.. Затем… Затем, чтобы… Ну… чтобы носить.
– Да зачем носить эту ленточку?
– Чтобы другие глядели. Те, у кого ее нет…
– А зачем другим нужно на это глядеть… А те, у которых она тоже есть, не должны глядеть? Должны глаза зажмуривать?
– Ah!.. Tu m’agaces[173]… – кротко отозвалась Анна.
– То-то… всегда так… – задумчиво произнесла Эльза. Через минуту она заговорила тихо и мирно, как бы не матери, а себе самой:
– Вечно… Все… Ложь и ложь… Всякий что-то представляет… Вот точь-в-точь, как приезжие на ярмарку паяцы… Те, хотя бы, из-за денег кривляются. Один лягушку на коврике изображает, другой клубком и колесом вертится, третий горящую бумагу ест… Они этим живут. Ils gagnent leur pain[174]. А вы что делаете… Что-то из себя изображаете, чтобы других удивить, а эти другие над вами смеются… А сами тоже ломаются… И вы тоже над ними смеетесь. Вон дядя Бретейль всегда важно говорит о каких-то «les d’Orleans», а когда раз при мне спросили у него что-то такое про них, он так соврал, что потом пять человек хохотали до слез. Это было на станции. Или Баптист, когда приедет из Парижа. Что он говорит?.. И зачем?!.. Ведь всякий чувствует, что это все ложь, выдумки… Да… Мне часто кажется, что все люди на свете ne sont que des paillasses[175]. Лгут, притворяются, стараются, чтобы на них смотрели с удивлением, чтоб их сочли чем-то особенным. Паяц – такой же человек, как и мы, на двух ногах, а он делает из себя лягушку и квакает. И все смеются, и он сам доволен. И вы все тоже будто лягушек изображаете всю жизнь…
– Ма pauvre fille[176], – вздохнула Анна. – Я видно не доживу до того, чтобы у тебя голова справилась. Баптист похоже правду говорит, что ты с придурью.
– Может быть… – грустно отозвалась Эльза. – Я сама иногда думаю que j’ai la tête à l’envers[177]… Но отчего же мне кажется, что все кругом лгут… при людях… Bсе стараются быть кем-то другими. Вот госпожа Марто, l’epicière[178], я ее ужасно люблю. Она добрая, честная, со мной всегда удивительно ласкова, и я знаю, что она меня тоже очень любит… Сидит обычно спокойно в лавке и разговаривает. Со мной или с дочерью… А как зайдет какой-нибудь покупатель, так она и говорит и даже глядит иначе. Даже руками двигает иначе. Старается двигать красивее. Берет все только кончиками пальцев. А когда делает un cornet[179] из бумаги для чего-нибудь проданного, то я просто не могу смотреть. Я отворачиваюсь. Мне обидно и стыдно за нее. Она притворяется. Если не языком, то руками и пальцами лжет. Это как-то еще противнее.
– Пальцами лжет?! – воскликнула Анна и начала смеяться.
– А ты думаешь нельзя лгать руками!? – воскликнула Эльза горячо. – Нельзя? Так ты не понимаешь… Не видишь! А я вижу. Разве графиня Отвиль не лжет даже ногами?
– Как ногами? – громко расхохоталась уже Анна, что бывало с ней крайне редко.
– Да… Лжет ногами. Я видела ее раз в поле с сыновьями. Она рвала цветы, ходила и бегала как вот мы… как я… как мои подружки по школе. А когда она выходит из экипажа на станции или идет по улице в Териэле… то делает что-то ногами… Шагает иначе… И я знаю. Пойми, что я тебе говорю. Я знаю. Я чувствую… je donnerai ma boulle à couper[180], что она делает то же, что и старый паяц, когда он посылает публике свои воздушные поцелуи… Но тот хотя бы из благодарности. Parcequ’on le «brave!»[181] А для кого она выписывает своими ногами замысловатые кренделя? Ты знаешь, я постоянно вспоминаю, что говорил мне notre pauvre bonhomme[182]. Обожаю все его словечки. Помню, как он как-то выразился про молодого парижанина, который был у нас на ярмарке и все кривлялся и ломался. Отец сказал: Il ferait des manières même pour les puces de son lit[183].
– Твой отец, – заявила Анна сурово, – обладал пороком самомнения. Он всех находил хуже себя, и глупее, и смешнее… До несчастья! Только после тюрьмы стал рассудительнее и менее заносчив.
– И он был прав. Он мог всех презирать. Он один никогда не лгал, как лгут все. А я знаю людей, которым следовало бы давно быть в тюрьме… а они гуляют на свободе!
– Они никого не убивали! – сухо заметила Анна, поняв намек.
– Ils sont trop laches pour ça![184] – воскликнула Эльза. – И на убийство нужны решимость и смелость. Они умеют только хвастаться, бездельничать и тратить деньги, не ими заработанные.
– Не смей мне этого говорить, – тихо и плаксиво произнесла Анна. – Это не твое дело.
– Так не говорите мне про тюрьму, madame Caradol!..
– К слову пришлось. Я не попрекаю.
– Еще бы… За всю вашу жизнь вы не могли ни в чем попрекнуть отца.
– А его пьянство… Побои…
– Это не беда. Мало ли порядочных людей пьют. А пьяный не знает, что делает… По-моему лучше пить, чем лукавить и лгать… Лучше кого-то убить, чем солгать! – нервно вскрикнула Эльза.
– Какую ты дичь порешь… – покачала головой Анна. – Довольно… С тобой ведь не сговоришь… Tu es toquée[185].
– А вы не трогайте того, кто дороже мне всего этого глупого и подлого миpa!
В эту минуту Этьен, уже давно стоявший на пороге, не замеченный ни матерью, ни сестрой, вдруг вымолвил сурово:
– Bon! Voila encore les femelles en route de se chamailler[186].
Слова эти успокоили сразу обеих спорящих. Эльза улыбнулась и уже ласковым голосом позвала мальчугана:
– Иди, mon gars[187], подскажи нам: что лучше – убить или вечно лгать?
– И того, и другого не следует делать.
– Ну, а если заставить выбирать… Всегда лги или раз убей…
– Просто так – не следует… А за дело убить – вполне можно… Когда я буду большой – я, пожалуй, тоже кого-нибудь убью… Il me prend souvent des envies d’assommer le monde[188]… Вот хотя бы тех, что ночью не дают тебе спать и принуждают тебя вставать ради проезда.
– C’est Baptiste alors![189] – придирчиво воскликнула Анна…
– Нет. Про тех, что шатаются ночью, вместо того чтобы сидеть дома и спать, – угрюмо ответил Этьен.
– Ты ведь знаешь, что Эльза заменяет Баптиста, уставшего за целый день.
– Да… конечно… – ответил Этьен. – Успеть за день сто кругов вокруг бильярда, это всегда утомительно…
Анна не выдержала, бросила на стол кастрюльку, которую вытирала, и тихо пошла из кухни, но затем остановилась и обернулась с порога дверей.
– Вы не будете счастливы в жизни! – вымолвила она несколько театрально. – Не будете за то, что оскорбляете мать. Священное Писание говорит, что дети, не почитающие родителей, всегда несчастливы на свете… Vous serez de pauvres malheureux[190]…
– Mais nous le sommes déja![191] – вымолвил мальчуган просто и почти наивно.
Анна ушла к себе в комнату и стала тереть платком cyxиe глаза. Ей иногда доставляло удовольствие изображать из себя самую несчастную, забитую женщину, оскорбляемую всеми, даже маленькими детьми.
Эльза и Этьен остались в кухне одни и молчали… Наконец, девочка взяла кастрюлю, вытерла ее, переложила в нее все приготовленное матерью для соуса и поставила на огонь.
– С чего тут у вас началось? – спросил Этьен.
– Не помню.
– С Отвилей?
– Да… Я придралась… Мне сегодня как-то грустно… Или я сегодня злая-презлая. На всех бы кидалась.
– Пойдешь завтра в замок?.
– Да, надо… Но я выговорила двадцать пять франков для тебя. И я их отстою. Я их даже оставлю, не отдам ей. Ведь деньги получу я, и я понесу их сюда. Ну, так вот, я отправлюсь в Териэль и куплю тебе кашнэ на осень, картуз, сапоги и еще что-нибудь.
– А себе?
– Мне ничего не надо.
– А туфли? Гляди, какие на тебе. Как ты завтра к Отвилям пойдешь?
– Да. Правда. Я и забыла об этом… Стыдно…
Эльза двинула правой ногой, поглядела на худой ботинок и тотчас же понурилась и задумалась. Девочка всегда особенно сильно, с каким-то болезненным чувством на сердце, стыдилась неряшливости или убогости своей одежды. Она старалась всегда быть чистой. Иногда она даже предпочитала идти к знакомым просто босиком или в сабо, нежели в худых башмаках. Малейшую дырочку на платье или на чулках она старательно и очень искусно заштопывала.
Вместе с тем, она всегда и во всем отказывала себе ради любимца-брата, которого считала лучше, честнее и умнее всех. А бедный Этьен хотя и был очень умный мальчик, «un enfant ргéсоcе»[192], как говорили в Териэле, но в действительности он был явление не нормальное. Условия, при которых он родился, были исключительными. Недаром покойный Карадоль звал сына: L’enfant du malheur[193].
И муж, и жена переживали тогда самое тяжелое время. Карадоль страдал нравственно при мысли, что он отбывает сравнительно легкое наказание за тяжкое преступление, воспоминание о котором было для него невыносимым гнетом. Анна, любившая тогда мужа по-прежнему, не пылко, но просто и глупо, тоже мучилась мыслью, что она с дочерями – семья преступника и, вдобавок, люди разоренные и нуждающиеся.
Выросши и став на ноги, мальчик оказался особенно вял телом, движениями, походкой, но зато пылок взглядом, мыслью, метким словом и тем, что называется esprit de repartie[194], или определяется выражением: за словом в карман не полезет.
На ребенка сильно повлияли особенные условия жизни, нелады между отцом и матерью, намеки и шутки посторонних, дерзости и пинки исподтишка от подмастерья Баптиста, наивно неосторожные суждения сестры Эльзы, наконец, вечно грустное лицо отца и его взгляд исподлобья на все и на всех. Вся домашняя обстановка заставила умного мальчика с болезненно или неестественно развивающимися умственными способностями больше приглядываться и соображать, нежели бегать, резвиться и играть.
Этьен уже с двухлетнего возраста степенно расхаживал, а не носился, как все малыши; а его особенностью, кидающейся в глаза, была странная, подчас забавная, суровость в голосе и в лице.
Когда ему пошел четвертый год, отец, которого он любил более всех, умер… исчез из дому и лежал там… за Териэлем, в земле… Только позднее понял Этьен, что такое смерть, кладбище, могила. Человек, которого он ненавидел или презирал – насколько чувство презрения доступно детской натуре – стал хозяином в доме.
Старшая сестра ушла из дому и поселилась в Tepиэлe, и с ней почти прекратились всякие сношения, другая сестра исчезла, пропав без вести, третья осталась и любит его, как любил отец. Но она также грустит, и ей также тяжело, как и ему.
Со смертью отца мальчуган стал еще угрюмее. Разумеется, ему случалось и носиться, и кричать, случалось забавляться игрушкой, воздушным змеем, случалось драться с мальчишками Териэля, случалось не раз напроказить дома, изломать или разбить что-нибудь… Но все это бывало порывом, вдруг, неожиданно для него и для других. Большая часть дня проходила в том, что он сидел и рассеянно глядел, о чем-то раздумывая.
– Что ты молчишь и сидишь? – спрашивали не раз у него мать или сестра.
– Думаю, – отвечал ребенок.
– О чем?
– А вот… обо всем…
И мальчик зачастую не мог сказать о чем он думает, потому что не умел или просто не находил слов на своем детском языке, чтобы передать те мысли, которые роились в преждевременно развитой голове.
На усиленные допросы любимицы сестры Этьен всегда ответил бы сущую правду, если бы мог… Но правдивый от природы, он отвечал:
– Не знаю. Трудно сказать. Вот небо синее, а деревья зеленые. Почему? Мы ходим на двух ногах, а животные на четырех. Почему?
Вообще на все, что иногда спрашивал Этьен, его сестра не могла удовлетворительно ответить, ибо за ее ответом неминуемо возникал опять тот же вопрос:
– Почему?
Чаще всего Этьен, говоря об отце, спрашивал, почему он умер, когда многие отцы живы? Почему чужой человек командует у них в доме, когда у других вдов таких «приятелей» нет.
Эльза давно привыкла к характеру брата и привыкла говорить с ним, как со взрослым. Анна судила сына словами покойного мужа: enfant du malheur – и думала, что этим все себе объясняла.
Баптист определял характер мальчика по-своему и говорил:
– Une mauvaise nature[195]. Он тоже когда-нибудь окажется в тюрьме.
Когда ему случалось бросать эту злую фразу мальчику, Этьен угрюмо отзывался:
– Et pourquoi pas![196]
«Да… Кашнэ на зиму, сапоги, картуз… Это не шутка… Все самое нужное… И вдруг… Неожиданно!.. А если бы не это… не Этьен – ни за что бы, не пошла в замок!»
Так думала девочка волнуясь…
Мысль отправляться в замок Отвиль для чего-то очень странного, для какого-то особенного занятия, смущала ее. Она хорошо знала графиню и ее двух мальчиков, которые часто проезжали через заставы в Tepиэль или на станцию железной дороги. Раза два, не более, вскользь видела она и старого графа, так как он жил всегда в Париже, являлся в замок только летом, да и то проезжал всегда в закрытой карете. Чаще она видела молодого человека, красивого франта, который был ей почему-то столько же неприятен, как и работник с мельницы Филипп. Он ни разу не заговорил с ней, но взгляд его всегда раздражал Эльзу. Это был сын графа от первого брака, уже тридцатилетний виконт Отвиль.
Раза три, четыре случилось Эльзе, гуляя около замка вместе с братом, встречать графиню с детьми и говорить с ней, и только один раз пришлось ей отправиться в замок по делу. Ее большой друг, Фредерик, зайдя по дороге и чувствуя себя больным, попросил девочку доставить в замок маленькую посылку, и Эльза с удовольствием исполнила поручение, передав ее привратнику замка.
Теперь же ей придется побывать в самом замке. Если девочка иногда конфузилась в обществе разных буржуа Териэля, то мысль оказаться среди важных и высокопоставленных лиц должна была еще более смущать ее.
Вечером после ужина Баптист объявил ей, что она может спать спокойно всю ночь, так как он сам будет вставать для застав. Эльза удивилась. Баптист поспешил добавить, что это вовсе не есть любезность, а необходимость:
– Если находятся дураки, которые дают деньги за твою рожу, то нужно, чтобы она была не сонная и не мятая. Тебе нужно хорошенько выспаться. Я и без того опасаюсь, что он видел тебя только ночью и даже не при свечке, а при спичке! Пожалуй, еще ахнет, какую обезьяну собрался лепить из глины.
Часов в десять домик сторожки уже стоял темный, так как свет был везде погашен. Эльза и Этьен спали в своей маленькой комнатке на втором этаже. Внизу уже раздавался храп Баптиста. Эльза, проспав часа полтора глубоким сном, проснулась, вспомнила о предстоящем посещении замка и снова разволновалась. Она вертелась в постели, не имея возможности опять заснуть.
Около полуночи за окном раздался оклик проезжего. Три раза он прохлопал бичом и прокричал слова:
– La barriere![197]
Эльза прислушалась и убедилась, что Баптист, несмотря на свое обещание вставать, не двигается. Проезжий, потеряв терпение, приблизился к окнам и воскликнул:
– Околели что ли все в этой конуре?! – и он начал стучать бичом в окошко кухни.
Эльза быстро поднялась с постели, накинула платье и большой платок и, быстро спустившись по лесенке, выскочила с ключом. Перед заставой стояла повозка. Высокий и плечистый мастеровой встретил девочку уже у крыльца и, грозя бичом, грубо выговорил:
– Что же вы, черт вас подери, дрыхнете?! Или вы отпираете заставы только au son de la trompette du jugement dernier?[198] Ну! живо! Дьяволенок!
Ни слова не ответив на грубость, Эльза пропустила повозку, снова заперла обе заставы и направилась к дому. Но в следующее мгновение она услыхала среди ночной тишины звуки летевшего вдалеке по шоссе экипажа. Обязанность, которую она справляла уже около двух лет, сделала ее слух особенно чутким. По одному звуку, хотя бы и очень далекому, она могла всегда определить вид экипажа или количество лошадей. Теперь, скорее всего, катилась большая карета или коляска парой.
Эльза собралась снова отворять заставы, но в то же самое время, с другой стороны, у станции, раздался свисток, а затем и характерное шипение толчками, как бы вздохи, вырывавшиеся из пасти огромного животного. Товарный поезд приближался от станции к мосту, и почти одновременно к самым заставам подкатила коляска с парой красивых лошадей. Эльза узнала их… Это были лошади из Отвиля, но в коляске при свете месяца она разглядела совершенно незнакомого ей господина.
– Dites donc, Gazelle![199] – крикнул кучер. – Мы право еще успеем проехать. Пустите.
– Не могу! – откликнулась Эльза. – Слышите, поезд уже вышел со станции, сейчас будет здесь.
И быстро найдя фонарь и спички около столба заставы, где они хранились на ночь, она зажгла огонь, и застыла перед полотном дороги – signaler le train[200].
– Soyez gentile![201] Ей-Богу, мы успеем проехать, – снова проговорил кучер любезно и ласково. Голос его после грубого мастерового прозвучал как-то еще мягче. Она невольно рассмеялась и вымолвила:
– Неужели вам, monsieur Charles, так хочется быть убитым? Если так, то мало ли на свете других способов самоубийства? По крайней мере, хотя бы я не буду в ответе, ни перед Богом, ни перед начальством.
Господин, сидевший в коляске, спросил что-то у кучера.
– Да-с, служит тут… Эльза-Газель, – ответил этот, оборачиваясь с козел, и, на новый вопрос господина, прибавил:
– Не знаю… Все так зовут. И я тоже.
– А лошади поезда не испугаются? – громче, и как бы вдруг спохватившись, выговорил проезжий.
– Нет. Они у нас привыкли. Им в самую морду бывает, свистнет иной озорник машинист, и то ничего.
– Ну, я все-таки лучше сойду…
И выйдя из коляски на шоссе, проезжий подошел к самой заставе, где стояла Эльза. Девочка вспомнила, что на ней кое-как накинуто и совсем не застегнуто платье, волосы чересчур взлохмачены после постели. Она быстро накинула платок на голову, скрестила его крепко накрест и повернулась совсем спиной.
Господин, став за ней вплотную, облокотился на шлагбаум и вымолвил странным голосом, будто думая о чем-то другом:
– Это вас зовут Газель?
– Меня! – не оборачиваясь, произнесла девочка, проворчав себе под нос: «Вечно тот же глупый вопрос».
– Почему вас так зовут?
Эльза не ответила и глядела в сторону громыхающего вдали поезда.
– Странное это имя! – вымолвил господин, будто себе самому.
Эльза снова не ответила и подумала про себя:
«Странно, как ты говоришь! Фредерик странно говорит по-французски, потому что он эльзасец, а ты еще страннее. Должно быть иностранец».
И ей очень захотелось видеть лицо человека, так произносящего французские слова, как она еще никогда не слышала. Обернуться ей не хотелось. Она догадалась и, перебежав на другую сторону полотна, стала напротив него и, наведя фонарь, ярко осветила его с головы до ног.
«Tiens![202] – подумалось ей. – А на вид совсем француз».
Действительно лицо господина с черными усами и острой бородкой «une impériale»[203], показалось ей совсем обыкновенным, но его чересчур серьезное лицо, большие задумчивые и странно устремленные глаза, особенная поза, будто даже грустная – все почему-то заинтересовало девочку. Эльза знала, что благодаря фонарю, ее саму совершенно не видно, но она все-таки поправила платок и снова плотнее скрестила его на груди.
Поезд грохотал уже совсем близко, Эльза подняла выше руку с фонарем. Не прошло тридцати секунд, что она и проезжий стояли у двух застав, глядя друг на друга через полотно железной дороги, как появился товарный поезд. Он не пролетел гулко, а как бы протащился мимо них, медленно, грузно, будто отбивая такт колесами и мигая просветами между вагонов. Каждый раз перед глазами Эльзы в очередном просвете появлялась на миг ей же освещаемая фигура господина, облокотившегося на заставу.
«Если он запоздает сесть в экипаж, я успею спросить Шарля!» – решила она.
Когда последний вагон промелькнул мимо, Эльза погасила фонарь, отворила заставу и перебежала с ключом к другой. Но господин не двигался и мешал ей. Эльза подумала было, что это один из тех проезжих, которые любят глупо шутить у застав, забывая, что человеку, вышедшему поневоле на улицу среди ночи и сна, далеко не до смеха и шуток. Но приглядевшись, девочка увидела, что он просто задумался настолько глубоко, что забыл, что он стоит, опираясь на стрелу шлагбаума, которую нужно поднять.
– Позвольте… – выговорила она, вкладывая ключ в замок.
– Что? – рассеянно спросил он.
– Позвольте отворить.
Проезжий поглядел на нее, потом себе на руки, и вдруг придя в себя, вымолвил, улыбаясь:
– Ах, pardon!
И он как будто слегка сконфузился, почувствовав себя в глупом положении. Когда застава растворилась, он тронул пальцами шляпу и выговорил:
– Bonsoir![204]
– Bonne nuit, monsieur![205] – шутливо и ласково поправила его Эльза.
– Ах да… Правда. Доброй ночи, – отозвался он, и двинулся пешком через рельсы.
Когда экипаж поравнялся с ней, она близко подскочила к козлам и на ходу произнесла негромко:
– Господин Шарль, кого это вы везете? Он не француз?
– Нет, mamzelle, иностранец. Гость графа и графини! – негромко ответил кучер.
– Верно немец или бельгиец?
– Ох, нет, поляк, что ли? Не помню… Но точно знаю, что он…
Эльза не расслышала последних слов. Кучер быстро переехал через полотно дороги, господин сел, и экипаж растворился в ночи.
Она затворила обе заставы и пошла к домику, но вдруг остановилась и вскрикнула. Она вспомнила и сообразила, что когда открывала заставы, то платок ее распахнулся на груди, обнажая шею и открывая белую сорочку под расстегнутым воротом платья. И стоя теперь, девочка, оглядев себя, вспыхнула от стыда, что проезжий видел ее в таком виде.
«Ну, что же делать, c’est fait[206]…» – вздохнув, подумала она и двинулась, – может никогда больше в жизни не увидимся».
«Поляк? – думалось ей. – Странно, совсем не похож на эдакого».
Для Эльзы поляк был нечто враждебное, тоже что еврей или корсиканец. Разумеется по милости ненавистного ей Баптиста.
Когда Эльза проходила через спальню, чтобы подняться по лесенке к себе в комнатку, Баптист окликнул ее в темноте.
– Что это было? – спросил он. – Кто там ругался?
Эльза объяснилась.
– Черт! Я проспал, но теперь спи, дальше я сам буду вставать.
– Вряд ли я опять засну, – холодно сказала Эльза, – поэтому если желаете…
– Отстань! Я встану. Вечные споры! – недовольно пробасил он и зашевелился на постели, поворачиваясь на другой бок.
– Что такое? – послышался голос Анны.
– Ничего! Спи! – резко отозвался Баптист.
Эльза поднялась к себе и, скинув платок и платье, снова улеглась в постель. Но спать ей теперь не хотелось. Едва она положила голову на подушку, как ей снова представилось, как она вкладывает ключ в замки, и ее платок распахивается, обнажая всю шею, где видна белая сорочка под расстегнутым платьем.
«И как нарочно иностранец от Отвилей. Ну, пусть бы какой крестьянин. Ну, да авось никогда больше не явится сюда…»