И вот теперь она возвращалась от них же и, как мы уже сказали, в прискорбной задумчивости. В этом прискорбии проглядывало кое-что и горько-насмешливое. Птицын проживал в Павловске в невзрачном, но поместительном деревянном доме, стоявшем на пыльной улице, и который скоро должен был достаться ему в полную собственность, так что он уже его, в свою очередь, начинал продавать кому-то. Подымаясь на крыльцо, Варвара Ардалионовна услышала чрезвычайный шум вверху дома и различила кричавшие голоса своего брата и папаши. Войдя в залу и увидев Ганю, бегавшего взад и вперед по комнате, бледного от бешенства и чуть не рвавшего на себе волосы, она поморщилась и опустилась с усталым видом на диван, не снимая шляпки. Очень хорошо понимая, что если она еще промолчит с минуту и не спросит брата, зачем он так бегает, то тот непременно рассердится, Варя поспешила наконец произнести в виде вопроса:
– Всё прежнее?
– Какое тут прежнее! – воскликнул Ганя. – Прежнее! Нет, уж тут черт знает что такое теперь происходит, а не прежнее! Старик до бешенства стал доходить… мать ревет. Ей-богу, Варя, как хочешь, я его выгоню из дому или… или сам от вас выйду, – прибавил он, вероятно вспомнив, что нельзя же выгонять людей из чужого дома.
– Надо иметь снисхождение, – пробормотала Варя.
– К чему снисхождение? К кому? – вспыхнул Ганя, – к его мерзостям? Нет, уж как хочешь, этак нельзя! Нельзя, нельзя, нельзя! И какая манера: сам виноват и еще пуще куражится. «Не хочу в ворота, разбирай забор!..» Что ты такая сидишь? На тебе лица нет?
– Лицо как лицо, – с неудовольствием ответила Варя.
Ганя попристальнее поглядел на нее.
– Там была? – спросил он вдруг.
– Там.
– Стой, опять кричат! Этакой срам, да еще в такое время!
– Какое такое время? Никакого такого особенного времени нет.
Ганя еще пристальней оглядел сестру.
– Что-нибудь узнала? – спросил он.
– Ничего неожиданного по крайней мере. Узнала, что всё это верно. Муж был правее нас обоих; как предрек с самого начала, так и вышло. Где он?
– Нет дома. Что вышло?
– Князь жених формальный, дело решенное. Мне старшие сказали. Аглая согласна; даже и скрываться перестали. (Ведь там всё такая таинственность была до сих пор.) Свадьбу Аделаиды опять оттянут, чтобы вместе обе свадьбы разом сделать, в один день, – поэзия какая! На стихи похоже. Вот сочини-ка стихи на бракосочетание, чем даром-то по комнате бегать. Сегодня вечером у них Белоконская будет; кстати приехала; гости будут. Его Белоконской представят, хоть он уже с ней и знаком; кажется, вслух объявят. Боятся только, чтоб он чего не уронил и не разбил, когда в комнату при гостях войдет, или сам бы не шлепнулся; от него станется.
Ганя выслушал очень внимательно, но, к удивлению сестры, это поразительное для него известие, кажется, вовсе не произвело на него такого поражающего действия.
– Что ж, это ясно было, – сказал он, подумав, – конец, значит! – прибавил он с какою-то странною усмешкой, лукаво заглядывая в лицо сестры и всё еще продолжая ходить взад и вперед по комнате, но уже гораздо потише.
– Хорошо еще, что ты принимаешь философом; я, право, рада, – сказала Варя.
– Да с плеч долой; с твоих по крайней мере.
– Я, кажется, тебе искренно служила, не рассуждая и не докучая; я не спрашивала тебя, какого ты счастья хотел у Аглаи искать.
– Да разве я… счастья у Аглаи искал?
– Ну, пожалуйста, не вдавайся в философию! Конечно, так. Кончено, и довольно с нас: в дураках. Я на это дело, признаюсь тебе, никогда серьезно не могла смотреть; только «на всякий случай» взялась за него, на смешной ее характер рассчитывая, а главное, чтобы тебя потешить; девяносто шансов было, что лопнет. Я даже до сих пор сама не знаю, чего ты и добивался-то.
– Теперь пойдете вы с мужем меня на службу гнать; лекции про упорство и силу воли читать: малым не пренебрегать и так далее, наизусть знаю, – захохотал Ганя.
«Что-нибудь новое у него на уме!» – подумала Варя.
– Что ж там – рады, отцы-то? – спросил вдруг Ганя.
– Н-нет, кажется. Впрочем, сам заключить можешь; Иван Федорович доволен; мать боится; и прежде с отвращением на него как на жениха смотрела; известно.
– Я не про то; жених невозможный и немыслимый, это ясно. Я про теперешнее спрашиваю, теперь-то там как? Формальное дала согласие?
– Она не сказала до сих пор «нет», – вот и всё; но иначе и не могло от нее быть. Ты знаешь, до какого сумасбродства она до сих пор застенчива и стыдлива: в детстве она в шкап залезала и просиживала в нем часа по два, по три, чтобы только не выходить к гостям; дылда выросла, а ведь и теперь то же самое. Знаешь, я почему-то думаю, что там действительно что-то серьезное, даже с ее стороны. Над князем она, говорят, смеется изо всех сил, с утра до ночи, чтобы виду не показать, но уж наверно умеет сказать ему каждый день что-нибудь потихоньку, потому что он точно по небу ходит, сияет… Смешон, говорят, ужасно. От них же и слышала. Мне показалось тоже, что они надо мной в глаза смеялись, старшие-то.
Ганя, наконец, стал хмуриться; может, Варя и нарочно углублялась в эту тему, чтобы проникнуть в его настоящие мысли. Но раздался опять крик наверху.
– Я его выгоню! – так и рявкнул Ганя, как будто обрадовавшись сорвать досаду.
– И тогда он пойдет опять нас повсеместно срамить, как вчера.
– Как, как вчера? Что такое: как вчера? Да разве… – испугался вдруг ужасно Ганя.
– Ах, боже мой, разве ты не знаешь? – спохватилась Варя.
– Как… так неужели правда, что он там был? – воскликнул Ганя, вспыхнув от стыда и бешенства. – Боже, да ведь ты оттуда! Узнала ты что-нибудь? Был там старик? Был или нет?
И Ганя бросился к дверям; Варя кинулась к нему и схватила его обеими руками.
– Что ты? Ну, куда ты? – говорила она. – Выпустишь его теперь, он еще хуже наделает, по всем пойдет!..
– Что он там наделал? Что говорил?
– Да они и сами не умели рассказать и не поняли; только всех напугал. Пришел к Ивану Федоровичу, – того не было; потребовал Лизавету Прокофьевну. Сначала места просил у ней, на службу поступить, а потом стал на нас жаловаться, на меня, на мужа, на тебя особенно… много чего наговорил.
– Ты не могла узнать? – трепетал как в истерике Ганя.
– Да где уж тут! Он и сам-то вряд ли понимал, что говорил, а, может, мне и не передали всего.
Ганя схватился за голову и побежал к окну; Варя села у другого окна.
– Смешная Аглая, – заметила она вдруг, – останавливает меня и говорит: «Передайте от меня особенное, личное уважение вашим родителям; я наверно найду на днях случай видеться с вашим папашей». И этак серьезно говорит. Странно ужасно…
– Не в насмешку? Не в насмешку?
– То-то и есть что нет; тем-то и странно.
– Знает она или не знает про старика, как ты думаешь?
– Что в доме у них не знают, так в этом нет для меня и сомнения; но ты мне мысль подал: Аглая, может быть, и знает. Одна она и знает, потому что сестры были тоже удивлены, когда она так серьезно передавала поклон отцу. И с какой стати именно ему? Если знает, так ей князь передал!
– Не хитро узнать, кто передал! Вор! Этого еще недоставало. Вор в нашем семействе, «глава семейства»!
– Ну, вздор! – крикнула Варя, совсем рассердившись, – пьяная история, больше ничего. И кто это выдумал? Лебедев, князь… сами-то они хороши: ума палата. Я вот во столечко это ценю.
– Старик вор и пьяница, – желчно продолжал Ганя, – я нищий, муж сестры ростовщик, – было на что позариться Аглае! Нечего сказать, красиво!
– Этот муж сестры, ростовщик, тебя…
– Кормит, что ли? Ты не церемонься, пожалуйста.
– Чего ты злишься? – спохватилась Варя. – Ничего-то не понимаешь, точно школьник. Ты думаешь, всё это могло повредить тебе в глазах Аглаи? Не знаешь ты ее характера; она от первейшего жениха отвернется, а к студенту какому-нибудь умирать с голоду, на чердак, с удовольствием бы побежала, – вот ее мечта! Ты никогда и понять не мог, как бы ты в ее глазах интересен стал, если бы с твердостью и гордостью умел переносить нашу обстановку. Князь ее на удочку тем и поймал, что, во-первых, совсем и не ловил, а во-вторых, что он, на глаза всех, идиот. Уж одно то, что она семью из-за него перемутит, – вот что ей теперь любо. Э-эх, ничего-то вы не понимаете!
– Ну, еще увидим, понимаем или не понимаем, – загадочно пробормотал Ганя, – только я все-таки бы не хотел, чтоб она узнала о старике. Я думал, князь удержится и не расскажет. Он и Лебедева сдержал; он и мне не хотел всего выговорить, когда я пристал…
– Стало быть, сам видишь, что и мимо его всё уже известно. Да и чего тебе теперь? Чего надеешься? А если б и оставалась еще надежда, то это бы только страдальческий вид тебе в ее глазах придало.
– Ну, скандалу-то и она бы струсила, несмотря на весь романизм. Всё до известной черты, и все до известной черты; все вы таковы.
– Аглая-то бы струсила? – вспылила Варя, презрительно поглядев на брата, – а низкая, однако же, у тебя душонка! Не стоите вы все ничего. Пусть она смешная и чудачка, да зато благороднее всех нас в тысячу раз.
– Ну, ничего, ничего, не сердись, – самодовольно пробормотал опять Ганя.
– Мне мать только жаль, – продолжала Варя, – боюсь, чтоб эта отцовская история до нее не дошла, ах, боюсь!
– И наверно дошла, – заметил Ганя.
Варя было встала, чтоб отправиться наверх к Нине Александровне, но остановилась и внимательно посмотрела на брата.
– Кто же ей мог сказать?
– Ипполит, должно быть. Первым удовольствием, я думаю, почел матери это отрапортовать, как только к нам переехал.
– Да почему он-то знает, скажи мне, пожалуйста? Князь и Лебедев никому решили не говорить, Коля даже ничего не знает.
– Ипполит-то? Сам узнал. Представить не можешь, до какой степени это хитрая тварь; какой он сплетник, какой у него нос, чтоб отыскать чутьем всё дурное, всё, что скандально. Ну, верь не верь, а я убежден, что он Аглаю успел в руки взять! А не взял, так возьмет. Рогожин с ним тоже в сношения вошел. Как это князь не замечает! И уж как ему теперь хочется меня подсидеть! За личного врага меня почитает, я это давно раскусил, и с чего, что ему тут, ведь умрет, я понять не могу! Но я его надую; увидишь, что не он меня, а я его подсижу.
– Зачем же ты переманил его, когда так ненавидишь? И стоит он того, чтоб его подсиживать?
– Ты же переманить его к нам посоветовала.
– Я думала, что он будет полезен; а знаешь, что он сам теперь влюбился в Аглаю и писал к ней? Меня расспрашивали… чуть ли он к Лизавете Прокофьевне не писал.
– В этом смысле неопасен! – сказал Ганя, злобно засмеявшись. – Впрочем, верно что-нибудь да не то. Что он влюблен, это очень может быть, потому что мальчишка! Но… он не станет анонимные письма старухе писать. Это такая злобная, ничтожная, самодовольная посредственность!.. Я убежден, я знаю наверно, что он меня пред нею интриганом выставил, с того и начал. Я, признаюсь, как дурак ему проговорился сначала; я думал, что он из одного мщения к князю в мои интересы войдет; он такая хитрая тварь! О, я раскусил его теперь совершенно. А про эту покражу он от своей же матери слышал, от капитанши. Старик, если и решился на это, так для капитанши. Вдруг мне, ни с того ни с сего, сообщает, что «генерал» его матери четыреста рублей обещал, и совершенно этак ни с того, ни с сего, безо всяких церемоний. Тут я всё понял. И так мне в глаза и заглядывает, с наслаждением с каким-то; мамаше он, наверно, то же сказал, единственно из удовольствия сердце ей разорвать. И чего он не умирает, скажи мне, пожалуйста? Ведь обязался чрез три недели умереть, а здесь еще потолстел! Перестает кашлять; вчера вечером сам говорил, что другой уже день кровью не кашляет.
– Выгони его.
– Я не ненавижу его, а презираю, – гордо произнес Ганя. – Ну да, да, пусть я его ненавижу, пусть! – вскричал он вдруг с необыкновенною яростью, – и я ему выскажу это в глаза, когда он даже умирать будет, на своей подушке! Если бы ты читала его исповедь, – боже, какая наивность наглости! Это поручик Пирогов, это Ноздрев в трагедии, а главное – мальчишка! О, с каким бы наслаждением я тогда его высек, именно чтоб удивить его. Теперь он всем мстит за то, что тогда не удалось… Но что это? Там опять шум! Да что это, наконец, такое? Я этого, наконец, не потерплю. Птицын! – вскричал он входящему в комнату Птицыну, – что это, до чего у нас дело дойдет, наконец? Это… это…
Но шум быстро приближался, дверь вдруг распахнулась, и старик Иволгин, в гневе, багровый, потрясенный, вне себя, тоже набросился на Птицына. За стариком следовали Нина Александровна, Коля и сзади всех Ипполит.
Ипполит уже пять дней как переселился в дом Птицына. Это случилось как-то натурально, без особых слов и без всякой размолвки между ним и князем; они не только не поссорились, но, с виду, как будто даже расстались друзьями. Гаврила Ардалионович, так враждебный к Ипполиту на тогдашнем вечере, сам пришел навестить его, уже на третий, впрочем, день после происшествия, вероятно, руководимый какою-нибудь внезапною мыслью. Почему-то и Рогожин стал тоже приходить к больному. Князю в первое время казалось, что даже и лучше будет для «бедного мальчика», если он переселится из его дома. Но и во время своего переселения Ипполит уже выражался, что он переселяется к Птицыну, «который так добр, что дает ему угол», и ни разу, точно нарочно, не выразился, что переезжает к Гане, хотя Ганя-то и настоял, чтоб его приняли в дом. Ганя это тогда же заметил и обидчиво заключил в свое сердце.
Он был прав, говоря сестре, что больной поправился. Действительно, Ипполиту было несколько лучше прежнего, что заметно было с первого на него взгляда. Он вошел в комнату не торопясь, позади всех, с насмешливою и недоброю улыбкой. Нина Александровна вошла очень испуганная. (Она сильно переменилась в эти полгода, похудела; выдав замуж дочь и переехав к ней жить, она почти перестала вмешиваться наружно в дела своих детей.) Коля был озабочен и как бы в недоумении; он многого не понимал в «сумасшествии генерала», как он выражался, конечно, не зная основных причин этой новой сумятицы в доме. Но ему ясно было, что отец до того уже вздорит, ежечасно и повсеместно, и до того вдруг переменился, что как будто совсем стал не тот человек, как прежде. Беспокоило его тоже, что старик в последние три дня совсем даже перестал пить. Он знал, что он разошелся и даже поссорился с Лебедевым и с князем. Коля только что воротился домой с полуштофом водки, который приобрел на собственные деньги.
– Право, мамаша, – уверял он еще наверху Нину Александровну, – право, лучше пусть выпьет. Вот уже три дня как не прикасался; тоска, стало быть. Право, лучше; я ему и в долговое носил…
Генерал растворил дверь наотлет и стал на пороге, как бы дрожа от негодования.
– Милостивый государь! – закричал он громовым голосом Птицыну, – если вы действительно решились пожертвовать молокососу и атеисту почтенным стариком, отцом вашим, то есть по крайней мере отцом жены вашей, заслуженным у государя своего, то нога моя, с сего же часу, перестанет быть в доме вашем. Избирайте, сударь, избирайте немедленно: или я, или этот… винт! Да, винт! Я сказал нечаянно, но это – винт! Потому что он винтом сверлит мою душу, и безо всякого уважения… винтом!
– Не штопор ли? – вставил Ипполит.
– Нет, не штопор, ибо я пред тобой генерал, а не бутылка. Я знаки имею, знаки отличия… а ты шиш имеешь. Или он, или я! Решайте, сударь, сейчас же, сей же час! – крикнул он опять в исступлении Птицыну. Тут Коля подставил ему стул, и он опустился на него почти в изнеможении.
– Право бы, вам лучше… заснуть, – пробормотал было ошеломленный Птицын.
– Он же еще и угрожает! – проговорил сестре вполголоса Ганя.
– Заснуть! – крикнул генерал. – Я не пьян, милостивый государь, и вы меня оскорбляете. Я вижу, – продолжал он, вставая опять, – я вижу, что здесь всё против меня, всё и все, Довольно! Я ухожу… Но знайте, милостивый государь, знайте…
Ему не дали договорить и усадили опять; стали упрашивать успокоиться. Ганя в ярости ушел в угол. Нина Александровна трепетала и плакала.
– Да что я сделал ему? На что он жалуется? – вскричал Ипполит, скаля зубы.
– А разве не сделали? – заметила вдруг Нина Александровна. – Уж вам-то особенно стыдно и… бесчеловечно старика мучить… да еще на вашем месте.
– Во-первых, какое такое мое место, сударыня! Я вас очень уважаю, вас именно, лично, но…
– Это винт! – кричал генерал. – Он сверлит мою душу и сердце! Он хочет, чтоб я атеизму поверил! Знай, молокосос, что еще ты не родился, а я уже был осыпан почестями; а ты только завистливый червь, перерванный надвое, с кашлем… и умирающий от злобы и от неверия… И зачем тебя Гаврила перевел сюда? Все на меня, от чужих до родного сына!
– Да полноте, трагедию завел! – крикнул Ганя. – Не срамили бы нас по всему городу, так лучше бы было!
– Как, я срамлю тебя, молокосос! Тебя? Я честь только сделать могу тебе, а не обесчестить тебя!
Он вскочил, и его уже не могли сдержать; но и Гаврила Ардалионович, видимо, прорвался.
– Туда же о чести! – крикнул он злобно.
– Что ты сказал? – загремел генерал, бледнея и шагнув к нему шаг.
– А то, что мне стоит только рот открыть, чтобы… – завопил вдруг Ганя и не договорил. Оба стояли друг пред другом, не в меру потрясенные, особенно Ганя.
– Ганя, что ты? – крикнула Нина Александровна, бросаясь останавливать сына.
– Экой вздор со всех сторон! – отрезала в негодовании Варя. – Полноте, мамаша, – схватила она ее.
– Только для матери и щажу, – трагически произнес Ганя.
– Говори! – ревел генерал в совершенном исступлении, – говори, под страхом отцовского проклятия… говори!
– Ну вот, так я испугался вашего проклятия! И кто в том виноват, что вы восьмой день как помешанный? Восьмой день, видите, я по числам знаю… Смотрите, не доведите меня до черты; всё скажу… Вы зачем к Епанчиным вчера потащились? Еще стариком называется, седые волосы, отец семейства! Хорош!
– Молчи, Ганька! – закричал Коля, – молчи, дурак!
– Да чем я-то, я-то чем его оскорбил? – настаивал Ипполит, но всё как будто тем же насмешливым тоном. – Зачем он меня винтом называет, вы слышали? Сам ко мне пристал; пришел сейчас и заговорил о каком-то капитане Еропегове. Я вовсе не желаю вашей компании, генерал; избегал и прежде, сами знаете. Что мне за дело до капитана Еропегова, согласитесь сами? Я не для капитана Еропегова сюда переехал. Я только выразил ему вслух мое мнение, что, может, этого капитана Еропегова совсем никогда не существовало. Он и поднял дым коромыслом.
– Без сомнения, не существовало! – отрезал Ганя.
Но генерал стоял как ошеломленный и только бессмысленно озирался кругом. Слова сына поразили его своею чрезвычайною откровенностью. В первое мгновение он не мог даже и слов найти. И наконец только, когда Ипполит расхохотался на ответ Гани и прокричал: «Ну, вот, слышали, собственный ваш сын тоже говорит, что никакого капитана Еропегова не было», – старик проболтал, совсем сбившись:
– Капитона Еропегова, а не капитана… Капитона… подполковник в отставке, Еропегов… Капитон.
– Да и Капитона не было! – совсем уж разозлился Ганя.
– По… почему не было? – пробормотал генерал, и краска бросилась ему в лицо.
– Да полноте! – унимали Птицын и Варя.
– Молчи, Ганька! – крикнул опять Коля.
Но заступничество как бы опамятовало и генерала.
– Как не было? Почему не существовало? – грозно вскинулся он на сына.
– Так, потому что не было. Не было да и только, да совсем и не может быть! Вот вам. Отстаньте, говорю вам.
– И это сын… это мой родной сын, которого я… о боже! Еропегова, Ерошки Еропегова не было!
– Ну, вот, то Ерошки, то Капитошки! – ввернул Ипполит.
– Капитошки, сударь, Капитошки, а не Ерошки! Капитон, Капитан Алексеевич, то бишь, Капитон… подполковник… в отставке… женился на Марье… на Марье Петровне Су… Су… друг и товарищ… Сутуговой… с самого даже юнкерства. Я за него пролил… я заслонил… убит. Капитошки Еропегова не было! Не существовало!
Генерал кричал в азарте, но так, что можно было подумать, что дело шло об одном, а крик шел о другом. Правда, в другое время он, конечно, вынес бы что-нибудь и гораздо пообиднее известия о совершенном небытии Капитона Еропегова, покричал бы, затеял бы историю, вышел бы из себя, но все-таки в конце концов удалился бы к себе наверх спать. Но теперь, по чрезвычайной странности сердца человеческого, случилось так, что именно подобная обида, как сомнение в Еропегове, и должна была переполнить чашу. Старик побагровел, поднял руки и прокричал:
– Довольно! Проклятие мое… прочь из этого дома! Николай, неси мой сак, иду… прочь!
Он вышел, торопясь и в чрезвычайном гневе. За ним бросились Нина Александровна, Коля и Птицын.
– Ну что ты наделал теперь! – сказала Варя брату. – Он опять, пожалуй, туда потащится. Сраму-то, сраму-то!
– А не воруй! – крикнул Ганя, чуть не захлебываясь от злости; вдруг взгляд его встретился с Ипполитом; Ганя чуть не затрясся. – А вам, милостивый государь, – крикнул он, – следовало бы помнить, что вы все-таки в чужом доме и… пользуетесь гостеприимством, а не раздражать старика, который, очевидно, с ума сошел…
Ипполита тоже как будто передернуло, но он мигом сдержал себя.
– Я не совсем с вами согласен, что ваш папаша с ума сошел, – спокойно ответил он, – мне кажется, напротив, что ему ума даже прибыло за последнее время, ей-богу; вы не верите? Такой стал осторожный, мнительный, все-то выведывает, каждое слово взвешивает… Об этом Капитошке он со мной ведь с целью заговорил; представьте, он хотел навести меня на…
– Э, черт ли мне в том, на что он хотел вас навести! Прошу вас не хитрить и не вилять со мной, сударь! – взвизгнул Ганя. – Если вы тоже знаете настоящую причину, почему старик в таком состоянии (а вы так у меня шпионили в эти пять дней, что наверно знаете), то вам вовсе бы не следовало раздражать… несчастного и мучить мою мать преувеличением дела, потому что всё это дело вздор, одна только пьяная история, больше ничего, ничем даже не доказанная, и я вот во столечко ее не ценю… Но вам надо язвить и шпионить, потому что вы… вы…
– Винт, – усмехнулся Ипполит.
– Потому что вы дрянь, полчаса мучили людей, думая испугать их, что застрелитесь вашим незаряженным пистолетом, с которым вы так постыдно сбрендили, манкированный самоубийца, разлившаяся желчь… на двух ногах. Я вам гостеприимство дал, вы потолстели, кашлять перестали, и вы же платите…
– Два слова только, позвольте-с; я у Варвары Ардалионовны, а не у вас; вы мне не давали никакого гостеприимства, и я даже думаю, что вы сами пользуетесь гостеприимством господина Птицына. Четыре дня тому я просил мою мать отыскать в Павловске для меня квартиру и самой переехать, потому что я, действительно, чувствую себя здесь легче, хотя вовсе не потолстел и все-таки кашляю. Мать уведомила меня вчера вечером, что квартира готова, а я спешу вас уведомить с своей стороны, что, отблагодарив вашу маменьку и сестрицу, сегодня же переезжаю к себе, о чем и решил еще вчера вечером. Извините, я вас прервал; вам, кажется, хотелось еще много сказать.
– О, если так… – задрожал Ганя.
– А если так, то позвольте мне сесть, – прибавил Ипполит, преспокойно усаживаясь на стуле, на котором сидел генерал, – я ведь все-таки болен; ну, теперь готов вас слушать, тем более что это последний наш разговор и даже, может быть, последняя встреча.
Гане вдруг стало совестно.
– Поверьте, что я не унижусь до счетов с вами, – сказал он, – и если вы…
– Напрасно вы так свысока, – прервал Ипполит, – я, с своей стороны, еще в первый день переезда моего сюда дал себе слово не отказать себе в удовольствии отчеканить вам всё и совершенно откровеннейшим образом, когда мы будем прощаться. Я намерен это исполнить именно теперь, после вас, разумеется.
– А я прошу вас оставить эту комнату.
– Лучше говорите, ведь будете раскаиваться, что не высказались.
– Перестаньте, Ипполит; всё это ужасно стыдно; сделайте одолжение, перестаньте! – сказала Варя.
– Разве только для дамы, – рассмеялся Ипполит, вставая. – Извольте, Варвара Ардалионовна, для вас я готов сократить, но только сократить, потому что некоторое объяснение между мной и вашим братцем стало совершенно необходимым, а я ни за что не решусь уйти, оставив недоумения.
– Просто-запросто вы сплетник, – вскричал Ганя, – оттого и не решаетесь без сплетен уйти!
– Вот видите, – хладнокровно заметил Ипполит, – вы уж и не удержались. Право, будете раскаиваться, что не высказались. Еще раз уступаю вам слово. Я подожду.
Гаврила Ардалионович молчал и смотрел презрительно.
– Не хотите. Выдержать характер намерены, – воля ваша. С своей стороны, буду краток по возможности. Два или три раза услышал я сегодня упрек в гостеприимстве; это несправедливо. Приглашая меня к себе, вы сами меня ловили в сети; вы рассчитывали, что я хочу отмстить князю. Вы услышали к тому же, что Аглая Ивановна изъявила ко мне участие и прочла мою исповедь. Рассчитывая почему-то, что я весь так и передамся в ваши интересы, вы надеялись, что, может быть, найдете во мне подмогу. Я не объясняюсь подробнее! С вашей стороны тоже не требую ни признания, ни подтверждения; довольно того, что я вас оставляю с вашею совестью и что мы отлично понимаем теперь друг друга.
– Но вы бог знает что из самого обыкновенного дела делаете! – вскричала Варя.
– Я сказал тебе: «сплетник и мальчишка», – промолвил Ганя.
– Позвольте, Варвара Ардалионовна, я продолжаю. Князя я, конечно, не могу ни любить, ни уважать; но это человек решительно добрый, хотя и… смешной. Но ненавидеть мне его было бы совершенно не за что; я не подал виду вашему братцу, когда он сам подстрекал меня против князя; я именно рассчитывал посмеяться при развязке. Я знал, что ваш брат мне проговорится и промахнется в высшей степени. Так и случилось… Я готов теперь пощадить его, но единственно из уважения к вам, Варвара Ардалионовна. Но разъяснив вам, что меня не так-то легко поймать на удочку, я разъясню вам и то, почему мне так хотелось поставить вашего братца пред собой в дураки. Знайте, что я исполнил это из ненависти, сознаюсь откровенно. Умирая (потому что я все-таки умру, хоть и потолстел, как вы уверяете), умирая, я почувствовал, что уйду в рай несравненно спокойнее, если успею одурачить хоть одного представителя того бесчисленного сорта людей, который преследовал меня всю мою жизнь, который я ненавидел всю мою жизнь и которого таким выпуклым изображением служит многоуважаемый брат ваш. Ненавижу я вас, Гаврила Ардалионович, единственно за то, – вам это, может быть, покажется удивительным, – единственно за то, что вы тип и воплощение, олицетворение и верх самой наглой, самой самодовольной, самой пошлой и гадкой ординарности! Вы ординарность напыщенная, ординарность не сомневающаяся и олимпически успокоенная; вы рутина из рутин! Ни малейшей собственной идеи не суждено воплотиться ни в уме, ни в сердце вашем никогда. Но вы завистливы бесконечно; вы твердо убеждены, что вы величайший гений, но сомнение все-таки посещает вас иногда в черные минуты, и вы злитесь и завидуете. О, у вас есть еще черные точки на горизонте; они пройдут, когда вы поглупеете окончательно, что недалеко; но все-таки вам предстоит длинный и разнообразный путь, не скажу веселый, и этому рад. Во-первых, предрекаю вам, что вы не достигнете известной особы…
– Ну, это невыносимо! – вскричала Варя. – Кончите ли вы, противная злючка?
Ганя побледнел, дрожал и молчал. Ипполит остановился, пристально и с наслаждением посмотрел на него, перевел свои глаза на Варю, усмехнулся, поклонился и вышел, не прибавив более ни единого слова.
Гаврила Ардалионович справедливо мог бы пожаловаться на судьбу и неудачу. Некоторое время Варя не решалась заговорить с ним, даже не взглянула на него, когда он шагал мимо нее крупными шагами; наконец, он отошел к окну и стал к ней спиной. Варя думала о русской пословице: «палка о двух концах». Наверху опять послышался шум.
– Идешь? – обернулся к ней вдруг Ганя, заслышав, что она встает с места. – Подожди; посмотри-ка это.
Он подошел и кинул пред нею на стул маленькую бумажку, сложенную в виде маленькой записочки.
– Господи! – вскричала Варя и всплеснула руками. В записке было ровно семь строк:
«Гаврила Ардалионович! Убедившись в вашем добром расположении ко мне, решаюсь спросить вашего совета в одном важном для меня деле. Я желала бы встретить вас завтра, ровно в семь часов утра, на зеленой скамейке. Это недалеко от нашей дачи. Варвара Ардалионовна, которая непременно должна сопровождать вас, очень хорошо знает это место.
А. Е.»
– Поди, считайся с ней после этого! – развела руками Варвара Ардалионовна.
Как ни хотелось пофанфаронить в эту минуту Гане, но не мог же он не выказать своего торжества, да еще после таких унизительных предреканий Ипполита. Самодовольная улыбка откровенно засияла на его лице, да и Варя сама вся просветлела от радости.
– И это в тот самый день, когда у них объявляют о помолвке! Поди, считайся с ней после этого!
– Как ты думаешь, о чем она завтра говорить собирается? – спросил Ганя.
– Это всё равно, главное, видеться пожелала после шести месяцев в первый раз. Слушай же меня, Ганя: что бы там ни было, как бы ни обернулось, знай, что это важно! Слишком это важно! Не фанфаронь опять, не дай опять промаха, но и не струсь, смотри! Могла ли она не раскусить, зачем я полгода таскалась туда? И представь: ни слова мне не сказала сегодня, виду не подала. Я ведь и зашла-то к ним контрабандой, старуха не знала, что я сижу, а то, пожалуй, и прогнала бы. На риск для тебя ходила, во что бы ни стало узнать…
Опять крик и шум послышались сверху; несколько человек сходили с лестницы.
– Ни за что теперь этого не допускать! – вскричала Варя впопыхах и испуганная, – чтоб и тени скандала не было! Ступай, прощения проси!
Но отец семейства был уже на улице. Коля тащил за ним сак. Нина Александровна стояла на крыльце и плакала; она хотела было бежать за ним, но Птицын удержал ее.
– Вы только еще более поджигаете его этим, – говорил он ей, – некуда ему идти, чрез полчаса его опять приведут, я с Колей уже говорил; дайте подурачиться.
– Что куражитесь-то, куда пойдете-то! – закричал Ганя из окна, – и идти-то вам некуда!
– Воротитесь, папаша! – крикнула Варя. – Соседи слышат.
Генерал остановился, обернулся, простер свою руку и воскликнул:
– Проклятие мое дому сему!
– И непременно на театральный тон! – пробормотал Ганя, со стуком запирая окно.
Соседи действительно слушали. Варя побежала из комнаты.
Когда Варя вышла, Ганя взял со стола записку, поцеловал ее, прищелкнул языком и сделал антраша.