– Да она у тебя прехорошенькая, – продолжал он вполголоса, как будто обращаясь к одному Пселдонимову, но нарочно так, чтоб и молодая слышала. Но Пселдонимов ровно ничего и тут не ответил, даже и не покачнулся на этот раз. Ивану Ильичу показалось даже, что в глазах его есть что-то холодное, затаенное, даже что-то себе на уме, особенное, злокачественное. И, однако ж, во что бы ни стало надо было добиться чувствительности. Ведь для нее-то он и пришел.
«Однако парочка! – подумал он. – Впрочем…» И он снова обратился к молодой, поместившейся возле него на диване, но на два или на три вопроса свои получил опять только «да» и «нет», да и тех, правда, вполне не получил.
«Хоть бы она поконфузилась, – продолжал он про себя. – Я бы тогда шутить начал. А то ведь мое-то положение безвыходное». И Аким Петрович, как нарочно, тоже молчал, хоть и по глупости, но все же было неизвинительно.
«Господа! уж я не помешал ли вашим удовольствиям?» – обратился было он ко всем вообще. Он чувствовал, что у него даже ладони потеют.
– Нет-с… Не беспокойтесь, ваше превосходительство, сейчас начнем, а теперь… прохлаждаемся-с, – отвечал офицер. Молодая с удовольствием на него поглядела: офицер был еще не стар и носил мундир какой-то команды. Пселдонимов стоял тут же, подавшись вперед, и, казалось, еще более, чем прежде, выставлял свой горбатый нос. Он слушал и смотрел, как лакей, стоящий с шубой в руках и ожидающий окончания прощального разговора своих господ. Это сравнение сделал сам Иван Ильич; он терялся, он чувствовал, что ему неловко, ужасно неловко, что почва ускользает из-под его ног, что он куда-то зашел и не может выйти, точно в потемках.
Вдруг все расступились, и появилась невысокая и плотная женщина, уже пожилая, одетая просто, хотя и принарядившаяся, в большом платке на плечах, зашпиленном у горла, и в чепчике, к которому она, видимо, не привыкла. В руках ее был небольшой круглый поднос, на котором стояла непочатая, но уже раскупоренная бутылка шампанского и два бокала, ни больше, ни меньше. Бутылка, очевидно, назначалась только для двух гостей.
Пожилая женщина прямо приблизилась к генералу.
– Уж не взыщите, ваше превосходительство, – сказала она, кланяясь, – а уж коль не погнушались нами, оказали честь к сыночку на свадьбу пожаловать, так уж просим милости, поздравьте вином молодых. Не погнушайтесь, окажите честь.
Иван Ильич схватился за нее, как за спасение. Она была еще вовсе не старая женщина, лет сорока пяти или шести, не больше. Но у ней было такое доброе, румяное, такое открытое, круглое русское лицо, она так добродушно улыбалась, так просто кланялась, что Иван Ильич почти утешился и начал было надеяться.
– Так вы-ы-ы ро-ди-тель-ница вашего сы-на? – сказал он, привстав с дивана.
– Родительница, ваше превосходительство, – промямлил Пселдонимов, вытягивая свою длинную шею и снова выставляя свой нос.
– А! Очень рад, о-чень рад познакомиться.
– Так не побрезгайте, ваше превосходительство.
– С превеликим даже удовольствием.
Поднос поставили, вино налил подскочивший Пселдонимов. Иван Ильич, все еще стоя, взял бокал.
– Я особенно, особенно рад этому случаю, что могу… – начал он, – что могу… при сем засвидетельствовать… Одним словом, как начальник… желаю вам, сударыня (он обратился к новобрачной), и тебе, мой друг Порфирий, – желаю полного, благополучного и долгого счастья.
И он даже с чувством выпил бокал, счетом седьмой в этот вечер. Пселдонимов смотрел серьезно и даже угрюмо. Генерал начинал мучительно его ненавидеть.
«Да и этот верзила (он взглянул на офицера) тут же торчит. Ну что бы хоть ему прокричать: ура! И пошло бы, и пошло бы…»
– Да и вы, Аким Петрович, выпейте и поздравьте, – прибавила старуха, обращаясь к столоначальнику. – Вы начальник, он вам подчиненный. Наблюдайте сыночка-то, как мать прошу. Да и впредь нас не забывайте, голубчик наш, Аким Петрович, добрый вы человек.
«А ведь какие славные эти русские старухи! – подумал Иван Ильич. – Всех оживила. Я всегда любил народность…»
В эту минуту к столу поднесли еще поднос. Несла девка в шумящем, еще не мытом ситцевом платье и в кринолине. Она едва обхватывала поднос руками, так он был велик. На нем стояло бесчисленное множество тарелочек с яблоками, с конфетами, с пастилой, с мармеладом, с грецкими орехами и проч. и проч. Поднос стоял до сих пор в гостиной для угощения всех гостей, и преимущественно дам. Но теперь его перенесли к одному генералу.
– Не побрезгайте, ваше превосходительство, нашим яствам. Чем богаты, тем и рады, – повторяла, кланяясь, старуха.
– Помилуйте… – сказал Иван Ильич и даже с удовольствием взял и раздавил между пальцами один грецкий орех. Он уже решился быть до конца популярным.
Между тем молодая вдруг захихикала.
– Что-с? – спросил Иван Ильич с улыбкой, обрадовавшись признакам жизни.
– Да вот-с, Иван Костенькиныч смешит, – отвечала она потупившись.
Генерал действительно рассмотрел одного белокурого юношу, очень недурного собой, спрятавшегося на стуле с другой стороны дивана и что-то нашептывавшего m-me Пселдонимовой. Юноша привстал. Он, по-видимому, был очень застенчив и очень молод.
– Я про «сонник» им говорил, ваше превосходительство, – пробормотал он, как будто извиняясь.
– Про какой же это сонник? – спросил Иван Ильич снисходительно.
– Новый сонник-с есть-с, литературный-с. Я им говорил-с, если господина Панаева во сне увидеть-с, то это значит кофеем манишку залить-с.
«Экая невинность», – подумал даже со злобою Иван Ильич. Молодой человек хоть и очень разрумянился, говоря это, но до невероятности был рад, что рассказал про господина Панаева.
– Ну да, да, я слышал… – отозвался его превосходительство.
– Нет, вот еще лучше есть, – проговорил другой голос подле самого Ивана Ильича, – новый лексикон издается, так, говорят, господин Краевский будет писать статьи, Алфераки… и абличительная литература…
Проговорил это молодой человек, но уже не конфузливый, а довольно развязный. Он был в перчатках, белом жилете и держал шляпу в руках. Он не танцевал, смотрел высокомерно, потому что был один из сотрудников сатирического журнала «Головешка», задавал тону и попал на свадьбу случайно, приглашенный как почетный гость Пселдонимовым, с которым был на ты и с которым, еще прошлого года, вместе бедствовал у одной немки, «в углах». Водку он, однако ж, пил и уже неоднократно для этого отлучался в одну укромную заднюю комнатку, куда все знали дорогу. Генералу он ужасно не понравился.
– И это потому смешно-с, – с радостью перебил вдруг белокурый юноша, рассказавший про манишку и на которого сотрудник в белом жилете посмотрел за это с ненавистью, – потому смешно, ваше превосходительство, что сочинителем полагается, будто бы господин Краевский правописания не знает и думает, что «обличительную литературу» надобно писать абличительная литература…
Но бедный юноша едва докончил. Он по глазам увидел, что генерал давно уже это знает, потому что сам генерал тоже как будто сконфузился и, очевидно, оттого что знал это. Молодому человеку стало до невероятности совестно. Он успел куда-то поскорее стушеваться и потом все остальное время был очень грустен. Взамен того развязный сотрудник «Головешки» подошел еще ближе и, казалось, намеревался где-нибудь поблизости сесть. Такая развязность показалась Ивану Ильичу несколько щекотливой.
– Да! скажи, пожалуйста, Порфирий, – начал он, чтобы что-нибудь говорить, – почему – я все тебя хотел спросить об этом лично – почему тебя зовут Пселдонимов, а не Псевдонимов? Ведь ты, наверное, Псевдонимов?
– Не могу в точности доложить, ваше превосходительство, – отвечал Пселдонимов.
– Это, верно, еще его отцу-с при поступлении на службу в бумагах перемешали-с, так что он и остался теперь Пселдонимов, – отозвался Аким Петрович. – Это бывает-с.
– Неп-ре-менно, – с жаром подхватил генерал, – непре-менно, потому, сами посудите: Псевдонимов – ведь это происходит от литературного слова «псевдоним». Ну, а Пселдонимов ничего не означает.
– По глупости-с, – прибавил Аким Петрович.
– То есть собственно что по глупости?
– Русский народ-с; по глупости изменяет иногда литеры-с и выговаривает иногда по-своему-с. Например, говорят невалид, а надо бы сказать инвалид-с.
– Ну да… невалид, хе-хе-хе…
– Мумер тоже говорят, ваше превосходительство, – брякнул высокий офицер, у которого уже давно зудело, чтоб как-нибудь отличиться.
– То есть как это мумер?
– Мумер вместо нумер, ваше превосходительство.
– Ах да, мумер… вместо нумер… Ну да, да… хе, хе, хе!.. – Иван Ильич принужден был похихикать и для офицера.
Офицер поправил галстук.
– А вот еще говорят: нимо, – ввязался было сотрудник «Головешки». Но его превосходительство постарался этого уж не расслышать. Не для всех же было хихикать.
– Нимо вместо мимо, – привстал «сотрудник» с видимым раздражением.
Иван Ильич строго посмотрел на него.
– Ну что пристал? – шепнул Пселдонимов сотруднику.
– Да что ж это, я разговариваю. Нельзя, что ль, и говорить, – заспорил было тот шепотом, но, однако ж, замолчал и с тайною яростью вышел из комнаты.
Он прямо пробрался в привлекательную заднюю комнатку, где для танцующих кавалеров, еще с начала вечера, поставлена была на маленьком столике, накрытом ярославскою скатерью, водка двух сортов, селедка, икра ломтиками и бутылка крепчайшего хереса из национального погребка. Со злостью в сердце налил было себе водки, как вдруг вбежал медицинский студент с растрепанными волосами, первый танцор и канканер на бале Пселдонимова. Он с торопливой жадностью бросился к графину.
– Сейчас начнут! – проговорил он, наскоро распоряжаясь. – Приходи смотреть: соло сделаю вверх ногами, а после ужина рискну рыбку. Это будет даже идти к свадьбе-то. Так сказать, дружеский намек Пселдонимову. Славная эта Клеопатра Семеновна, с ней все, что угодно, можно рискнуть.
– Это ретроград, – мрачно отвечал сотрудник, выпивая рюмку.
– Кто ретроград?
– Да вот, особа-то, перед которой пастилу поставили. Ретроград! я тебе говорю.
– Ну уж ты! – пробормотал студент и бросился вон из комнаты, услышав риетурнель кадрили.
Сотрудник, оставшись один, налил себе еще для большего куража и независимости, выпил, закусил, и никогда еще действительный статский советник Иван Ильич не приобретал себе более яростного врага и более неумолимого мстителя, как пренебреженный им сотрудник «Головешки», особенно после двух рюмок водки. Увы! Иван Ильич ничего не подозревал в этом роде. Не подозревал он и еще одного капитальнейшего обстоятельства, имевшего влияние на все дальнейшие взаимные отношения гостей к его превосходительству. Дело в том, что он хоть и дал с своей стороны приличное и даже подробное объяснение своего присутствия на свадьбе у своего подчиненного, но это объяснение в сущности никого не удовлетворило, и гости продолжали конфузиться. Но вдруг все переменилось, как волшебством; все успокоились и готовы были веселиться, хохотать, визжать и плясать точно так же, как если бы неожиданного гостя совсем не было в комнате. Причиной тому был неизвестно каким образом вдруг разошедшийся слух, шепот, известие, что гость-то, кажется, того… подшофе. И хоть дело носило с первого взгляда вид ужаснейшей клеветы, но мало-помалу стало как будто оправдываться, так что вдруг все стало ясно. Мало того, стало вдруг необыкновенно свободно. И вот в это-то самое мгновение и началась кадриль, последняя перед ужином, на которую так торопился медицинский студент.
И только что было Иван Ильич хотел снова обратиться к новобрачной, пытаясь в этот раз донять ее каким-то каламбуром, как вдруг к ней подскочил высокий офицер и с размаху стал на одно колено. Она тотчас же вскочила с дивана и упорхнула с ним, чтоб встать в ряды кадрили. Офицер даже не извинился, а она даже не взглянула, уходя, на генерала, даже как будто рада была, что избавилась.
«Впрочем, в сущности она в своем праве, – подумал Иван Ильич, – да и приличий они не знают».
– Гм… ты бы, брат Порфирий, не церемонился, – обратился он к Пселдонимову. – Может, у тебя там есть что-нибудь… насчет распоряжений… или там что-нибудь… пожалуйста, не стесняйся. «Что он, сторожит, что ли, меня?» – прибавил он про себя.
Ему становился невыносим Пселдонимов с своей длинной шеей и глазами, пристально на него устремленными. Одним словом, все это было не то, совсем не то, но Иван Ильич далеко еще не хотел в этом сознаться.
Кадриль началась.
– Прикажете, ваше превосходительство? – спросил Аким Петрович, почтительно держа в руках бутылку и готовясь налить в бокал его превосходительства.
– Я… я, право, не знаю, если…
Но уж Аким Петрович с благоговейно сияющим лицом наливал шампанское. Налив бокал, он как будто украдкой, как будто воровским образом, ежась и корчась, налил и себе с тою разницею, что себе на целый палец не долил, что было как-то почтительнее. Он был как женщина в родах, сидя подле ближайшего своего начальника. Об чем в самом деле заговорить? А развлечь его превосходительство следовало даже по обязанности, так как уж он имел честь составить ему компанию. Шампанское послужило выходом, да и его превосходительству даже приятно было, что тот налил, – не для шампанского, а потому что оно было теплое и гадость естественнейшая, а так, нравственно приятно.
«Старику самому хочется выпить, – подумал Иван Ильич, – а без меня не смеет. Не задерживать же… Да и смешно, если бутылка так простоит между нами».
Он прихлебнул, и все-таки оно показалось лучше, чем так-то сидеть.
– Я ведь здесь, – начал он с расстановками и ударениями, – я ведь здесь, так сказать, случайно, и, конечно, может быть, иные найдут… что мне… так сказать, не прилично быть на таком… собрании.
Аким Петрович молча вслушивался с робким любопытством.
– Но я надеюсь, вы поймете, зачем я здесь… Ведь не вино же, в самом деле, я пить пришел. Хе-хе!
Аким Петрович хотел было похихикать вслед за его превосходительством, но как-то осекся и опять не ответил ровно ничего утешительного.
– Я здесь… чтобы, так сказать, ободрить… показать, так сказать, нравственную, так сказать, цель, – продолжал Иван Ильич, досадуя на тупость Акима Петровича, но вдруг и сам замолчал. Он увидел, что бедный Аким Петрович даже глаза опустил, точно в чем-то виноватый. Генерал, в некотором замешательстве, поспешил еще раз отхлебнуть из бокала, а Аким Петрович, как будто все спасение его было в этом, схватил бутылку и подлил снова.
«А немного ж у тебя ресурсов», – подумал Иван Ильич, строго смотря на бедного Акима Петровича. Тот же, предчувствуя на себе этот строгий генеральский взгляд, решился уж молчать окончательно и глаз не подымать. Так они просидели друг перед другом минуты две, две болезненные минуты для Акима Петровича.
Два слова об Акиме Петровиче. Это был человек смирный, как курица, самого старого закала, взлелеянный на подобострастии, и между тем человек добрый и даже благородный. Он был из петербургских русских, то есть и отец и отец отца его родились, выросли и служили в Петербурге и ни разу не выезжали из Петербурга. Это совершенно особенный тип русских людей. Об России они почти не имеют ни малейшего понятия, о чем вовсе и не тревожатся. Весь интерес их сужен Петербургом и, главное, местом их службы. Все заботы их сосредоточены около копеечного преферанса, лавочки и месячного жалованья. Они не знают ни одного русского обычая, ни одной русской песни, кроме «Лучинушки», да и то потому только, что ее играют шарманки. Впрочем, есть два существенные и незыблемые признака, по которым вы тотчас же отличите настоящего русского от петербургского русского. Первый признак состоит в том, что все петербургские русские, все без исключения, никогда не говорят: «Петербургские ведомости», а всегда говорят: «Академические ведомости». Второй, одинаково существенный признак состоит в том, что петербургский русский никогда не употребляет слово «завтрак», а всегда говорит: «фрыштик», особенно напирая на звук фры. По этим двум коренным и отличительным признакам вы их всегда различите; одним словом, это тип смиренный и окончательно выработавшийся в последние тридцать пять лет. Впрочем, Аким Петрович был вовсе не дурак. Спроси его генерал о чем-нибудь подходящем к нему, он бы и ответил и поддержал разговор, а то ведь неприлично подчиненному и отвечать-то на такие вопросы, хотя Аким Петрович умирал от любопытства узнать что-нибудь подробнее о настоящих намерениях его превосходительства…
А между тем Иван Ильич все более и более впадал в раздумье и в какое-то коловращение идей; в рассеянности он неприметно, но поминутно прихлебывал из бокала. Аким Петрович тотчас же усерднейше ему подливал. Оба молчали. Иван Ильич начал было смотреть на танцы, и вскоре они несколько привлекли его внимание. Вдруг одно обстоятельство даже удивило его…
Танцы действительно были веселы. Тут именно танцевалось в простоте сердец, чтоб веселиться и даже беситься. Из танцоров ловких было очень немного; но неловкие так сильно притопывали, что их можно было принять и за ловких. Отличался, во-первых, офицер: он особенно любил фигуры, где оставался один, вроде соло. Тут он удивительно изгибался, а именно: весь, прямой как верста, он вдруг склонялся набок, так что вот, думаешь, упадет; но с следующим шагом он вдруг склонялся в противоположную сторону, под тем же косым углом к полу. Выражение лица он наблюдал серьезнейшее и танцевал в полном убеждении, что ему все удивляются. Другой кавалер со второй фигуры заснул подле своей дамы, нагрузившись предварительно еще до кадрили, так что дама его должна была танцевать одна. Молодой регистратор, отплясывающий с дамой в голубом шарфе, во всех фигурах и во всех пяти кадрилях, которые были протанцованы в этот вечер, выкидывал все одну и ту же штуку, а именно: он несколько отставал от своей дамы, подхватывал кончик ее шарфа и на лету, при переходе визави, успевал влеплять в этот кончик десятка два поцелуев. Дама же, впереди его, плыла, как будто ничего не замечая. Медицинский студент действительно сделал соло вверх ногами и произвел неистовый восторг, топот и взвизги удовольствия. Одним словом, непринужденность была чрезвычайная. Иван Ильич, на которого и вино подействовало, начал было улыбаться, но мало-помалу какое-то горькое сомнение начало закрадываться в его душу: конечно, он очень любил развязность и непринужденность; он желал, он даже душевно звал ее, эту развязность, когда они все пятились, и вот теперь эта развязность уже стала выходить из границ. Одна дама, например, в истертом синем бархатном платье, перекупленном из четвертых рук, в шестой фигуре зашпилила свое платье булавками, так что выходило, как будто она в панталонах. Это была та самая Клеопатра Семеновна, с которой можно было все рискнуть, по выражению ее кавалера, медицинского студента. Об медицинском студенте и говорить было нечего: просто Фокин. Как же это? То пятились, а тут вдруг так скоро эманципировались! Кажись бы, и ничего, но как-то странен был этот переход: он что-то предвещал. Точно совсем они и забыли, что есть на свете Иван Ильич. Разумеется, он хохотал первый и даже рискнул аплодировать. Аким Петрович почтительно хихикал ему в унисон, хотя, впрочем, с видимым удовольствием, и не подозревая, что его превосходительство начинал уже откармливать в сердце своем нового червяка.
– Славно, молодой человек, танцуете, – принужден был Иван Ильич сказать студенту, проходившему мимо: только что кончилась кадриль.