– Шáло…
Я шёпотом произнёс имя друга, потом вспомнил, что мы в комнате одни и повысил голос:
– Шало!
С соседней постели не послышалось ни единого шороха, тогда я метнул в темноту тяжёлую набивную подушку.
– Шало! Да проснись же ты наконец!
Мой снаряд не достиг цели. Я впопыхах вскочил, повязал простыню на манер римской тоги, как привык делать сызмальства, и босиком прошлёпал к постели друга.
– Шало! – я потряс его за плечо.– Шало! Ты никуда не поедешь! Слышишь? Тебе не надо никуда ехать! – возбуждённо бормотал я, тормоша сонное тело под одеялом, пока не услышал в ответ недовольное ворчание.
– Что случилось, Пай?
– Шало, тебе не надо никуда ехать, слышишь?
– Ты с ума сошёл? Мне надо завтра вернуться в Таймер, и тебе это известно не хуже меня!
– Да в том-то и дело, что – нет, Шало! Нет! Не нужно! – я почти задыхался от внезапно осенивших меня догадок.– Ты теперь всегда будешь жить здесь!
Друг резко сел, спустил с кровати босые ноги. Некоторое время, борясь со сном, он растирал ладонями лицо и уши, потом, глядя на меня сквозь темноту, хмыкнул:
– Лунатишь, Пай? Давай я уложу тебя.
Я присел на корточки перед ним.
– Я в порядке. И совсем не сплю. Я серьёзно тебе говорю – не надо завтра садиться в вагон!
Он положил руку мне на плечо и со вздохом сказал:
– Пай, если тебе приснился сон, то знай: это самый чудесный сон на свете, потому что меньше всего мне хотелось бы снова потерять тебя. Но сон так и останется сном, а я завтра сяду в поезд и уеду отсюда. На один Таймеровский цикл. На двенадцать смен длиной в двадцать восемь дней. А когда вернусь, тебя уже здесь не будет. Ложись спать и не трави мне душу.
Он отпустил моё плечо и снова лёг, отвернувшись лицом к стене.
– Шало… Я и сам не знаю пока, что будет… Просто не садись завтра в вагон…
Всё время – с нашей внезапной встречи и до нынешней минуты – в меня летели клочья воспоминаний, обрывки разговоров, случайные советы, мимолётные интонации, чем-то разительно отличавшиеся от слышанного прежде и непривычных для моего мира. Мира, который я считал своим, а сегодня ночью, проснувшись, вдруг понял, что всё в нём перевёрнуто с ног на голову и давно пора что-то изменить. Это было так, словно я всю жизнь ел основное блюдо, а тут вдруг обмакнул палец в соус и понял, что он создан более талантливым поваром и, пусть является всего лишь приправой, тем не менее достоин похвал, как самостоятельный кулинарный шедевр.
Возможно, мне в голову пришла самая нелепая чушь, какая только вообще способна рождаться в головах, но отчего-то хотелось, чтобы именно эта придумка воплотилась в жизнь
От волнения у меня перехватило горло. Признаться, я не ожидал от себя такой горячности. Но, если я встретил Шало, значит, однажды я смогу снова увидеть Ивис!
– Как ты себя чувствуешь, Пай? – ладонь друга заботливо легла мне на лоб: он был холоден, несмотря на то, что мысли мои пылали.
– Я ещё не понимаю. Необычно как-то… По-новому, но – хорошо! Определённо – очень хорошо!
И я толкнул Шало кулаком в плечо.
– Определённо, я чувствую себя замечательно.
Я засмеялся, уверенный, что грядут невероятные перемены.
Наш мир – это большой таймер. Собственно, все так и называют его – Таймер. Однажды кто-то придумал и не было смысла что-то менять. Впрочем, другие названия не стали бы столь удачными и точными.
Не знаю, сможет ли кто-нибудь рассказать, какую территорию занимает Таймер. Никто и никогда не видел его снаружи. Говорят, что это комплекс многоэтажных круглых башен, что их – 28, что каждая высотка насчитывает по 28 этажей. Всё тут так или иначе связано с этой цифрой – двадцать восемь. 28 секторов на этаже, 28 человек в секторе, 28 дежурных в холле. Каждый сектор принимал нас на 28 дней. Единственное отхождение от этой числовой зависимости – количество смен от отпуска до отпуска. Их двенадцать. Странно, но, в конце концов, любая система имеет право на необъяснимые отступления от правил.
У каждого из нас на руке часы. Самые разные по цвету и форме. Отличается и материал, и крутость: находятся личности, хронометры которых переливаются яркими цветными лампочками, издают мелодичные звуки или механическими голосами предупреждают владельцев об окончании 28-дневной смены. При входе в новый сектор обладателям электронных часов меняют батарейку, тем, у кого на запястье механический счётчик времени, предлагают пройти беглый технический осмотр. Я всегда отказываюсь передавать часы в чужие руки. К тому же они не такие, как у других, и не требуют вмешательства со стороны. Я прекрасно справляюсь с их починкой самостоятельно. Да и не доверяю я, если честно, мастерам, обучавшимся всего-навсего 28 дней – где им за это время постичь все тонкости науки!
Кто-то требует замены часов у каждой последующей двери, кто-то – вроде меня – не расстаётся с одними всю жизнь.
Сейчас мне чуть больше 20 таймеровских циклов, но когда-то 28 дней я пробыл подростком на побегушках, поэтому о работе дежурных знаю многое.
Они ходят одетыми в чёрные брюки, белые рубашки и малиновые жилетки. На ногах ботинки под цвет брюк. На руках – особенные переходящие часы. Когда жителей ведут по лестницам и переходам Таймера, на экране хронометра загораются поворотники, в кабине лифта – номер этажа, на этаже – номер сектора, где необходимо оставить сопровождаемого таймерца.
Обязанности дежурного несложны: проводи постояльца до нового сектора, прими того, кто придёт следом, запиши в журнал, проставь палочки, пересчитав дни пребывания в секторе остальных жильцов, занеси завтрак-обед-ужин жителям в положенное время. В свободные минуты валяйся в постели – благо они тут же, у входов в сектора, играй в игры с другими дежурными, отжимайся, качай пресс. Одна беда – наш мир так велик, что иногда сопровождение таймерца до места жительства отнимает много времени, и выспаться, как следует, не удаётся. Впрочем, эта проблема ничтожно мала в сравнении с холодом, который испытывают переселенцы, ведь их ведут голыми, забирать одежду из прежнего сектора запрещено. Приходит срок, когда и дежурные лишаются рабочей формы и обнажёнными уходят к другому месту проживания, где приступают к иным обязанностям.
Приняв пост, я примерил чужую, ещё не остывшую форму. Словно пообнимался с предшественником. Его тепло доживало последние мгновения в рукавах и штанинах, смешивалось с моим и как-то странно роднило с человеком, с которым я даже не успел познакомиться. Конечно, и тепло и ощущение развеялись моментально, одежда пропиталась моим запахом, я привык к ней, но после – по истечении 28 дней – отдал. Мой последователь вряд ли был столь же сентиментален, как я. Он натянул брюки, швырнул рубашку и жилетку на спинку кровати и завалился спать.
В общем, наше обиталище это мир, как мир – ничего особенного. Носи часы, отсчитывай 28 дней, переходи из сектора в сектор. Если собьёшься, дежурные по этажу всё равно в строго отведённое время отправят тебя в новую комнату, к новым соседям, новым ощущениям, новым профессиям… А если собьются дежурные, они понадеются на наши часы, заглянут в сектор, спросят:
– Есть те, чьи 28 дней истекли?
Мы следим за временем и честно покидаем сектор.
Казалось бы: при такой частой смене работников должна была возникнуть невероятная сумятица, но нет – система работает без сбоев. Ну или почти без сбоев.
* * *
Понятия не имею, кто произвёл меня на свет. Не погрешу перед истиной, если скажу, что никто и никогда не сможет описать мне мать – про отца и вовсе заикаться не стоит! – рассказать, была ли она ласкова со мной в те 28 дней, что дано провести родительнице с чадом, осталась ли она жива или моё появление на свет отняло у неё последние силы.
Смерть при родоразрешении не редкость здесь. Женщина может извергнуть плод или задушить в родовом канале, может изорвать в муках промежность, изойдя кровью, или погибнуть в горячке, предоставив младенцу самому прокладывать себе дорогу за пределы материнской утробы. Всё это пройдёт незамеченным для равнодушных жителей секторов, привыкших нелицеприятное выносить напоказ, а вот способность к участию и взаимовыручке – прятать.
В моей памяти не угаснет картина: молодая женщина (она родила ещё до того, как меня заселили в сектор), пышущая здоровьем и необъятным инстинктивным желанием передать всё самое лучшее новорождённой крохе. Как она была величественна и статна, как могущественно вздымалась и розовела её грудь с большими коричневыми ореолами, и как безмятежно кормился младенец, находясь в заботливых материнских руках: воистину – воплощённое явление плодородия и всей красоты мира. Я тогда был совсем мал и не формулировал эту истину, как теперь, но осознавал её всем сердцем именно так.
Румяная, кровь с молоком, дородная крепкая женщина качала на руках беззащитного розовощёкого сына и, казалось, не замечала ни собственной наготы (одежда нам полагалась только в рабочей зоне), ни суеты окружающих, их замечаний, шумной возни, заигрываний друг с другом или беспорядочных половых сношений, осуществлявшихся на глазах присутствующих и столь привычных для Таймера. Вероятно, в одном из таких прилюдных соитий и был зачат ребёнок, но сейчас для неё не существовало ни прошлого, ни будущего, а настоящее уменьшилось до размеров малюсенькой точки во Вселенной, которую она, целуя за ухом, ласково называла Мой Малыш. В этом нежном шёпоте было гораздо больше интимности, чем во всех виденных мною оргиях.
Молоко сочилось, струилось по груди и животу белёсой живительной струёй и, казалось, могло напоить не только родного сына, но и всех желающих родиться заново.
Я к этому времени провёл с новыми соседями 5 дней, а в самом Таймере не более 7 циклов, я был слишком мал, чтобы постичь разыгравшуюся на моих глазах трагедию в полной мере.
Как она рыдала, как молила, как тянула руки к любимому малышу, когда пришло время отправлять его к нянькам и кормилицам. Для новорождённых существовала другая система – их забирали от матерей ровно через 28 дней после рождения, даже если время пребывания матери в секторе ещё не истекло.
Я забился под кровать и заткнул руками уши, лишь бы только не слышать криков несчастной, её отчаянной мольбы и униженных просьб. Подросток-дежурный без лишних слов отобрал у стенающей матери ребёнка, беззлобно ударил по протянутым рукам и вышел прочь.
Ни до, ни после я не видел, чтобы женщины в Таймере так убивались по своим детям. Здесь, признаться, это не слишком-то принято. 28 дней – вот единственный срок. Вот единственный закон. Хорош он или плох, суров ли, справедлив ли, правомерен – никому не было дела.
Едва за подростком-дежурным закрылась дверь, с лица лишившейся любимого чада женщины исчез прежний румянец, а дородная фигура истончилась, стала прозрачной и хрупкой. Она рухнула, истекая слезами и молоком, но в считаные секунды усохла, превращаясь из статной великой женщины в немощную старуху с ввалившимися щеками и потухшим взглядом. По ночам она стонала, по первости, кажется, ещё просыпалась в полубреду, намереваясь накормить сына, но спустя несколько дней перестала вставать даже для того, чтобы справить естественную нужду, распространяя по сектору запахи почерневшего молока, мочи, немытого тела, свалявшихся в колтуны волос. Вся эта смесь не добавляла соседям ни сострадания, ни доброжелательности. Редко люди проходили мимо её постели, не выругавшись, не плюнув в её сторону, не процедив сквозь зубы:
– Когда же ты сдохнешь, скотина?!
Вскоре она умерла. Ночью.
Уже какой-то другой дежурный вывез тело на каталке в холл Таймера к лифту. Выходить туда полагалось только по истечении 28-дневного срока, но я, завязав простыню узлом на плече, сопровождал брошенное на ярко-рыжую клеёнку иссохшееся тело и, наверное, зашёл бы в лифт, если бы дежурный не велел мне:
– Эй, малóй, вернись в сектор!
Кажется только меня потрясло случившееся. Остальные безмятежно спали.
Я подошёл к пустой кровати и долго-долго разглядывал следы на простыни, словно они снова могли превратиться из абстрактных пятен в идиллическую, полную жизни, картину. Меня не смущали смрад и неопрятный вид этой постели. Глаза застилали слёзы.
Дверь распахнулась. Как правило после смерти одного из жителей сектора, очередной постоялец заселялся не сразу, но сегодня новый сосед появился в считаные минуты.
– Где здесь пустая кровать? – громогласно спросил он, отодвинул меня, скривившись, прохрипел: – Ну и вонь! – и рухнул двухметровым обнажённым телом в грязное бельё. Захрапел он мгновенно. Вероятно, предыдущий сектор подкидывал ему работку не из лёгких…
Я уяснил тогда, что бывают сроки и меньше 28 дней. Молодая цветущая женщина с младенцем – иссохшаяся старуха – восковой труп… Три жизни на одной постели за такое короткое время…
А бывают ли сроки больше? Я прогнал эту мысль из детской головы. А сегодня, прежде чем разбудить Шало, снова её обнаружил.
* * *
Спать нам всегда приходилось голыми. Утром – подъём по сигналу. Неизменный душ – 28 струй прохладной воды били прямо из потолка. Никаких перегородок, кабинок или отдельных помещений для мытья и справления естественных нужд. Ни женщины, ни мужчины, ни дети не смущались наготы.
После душа мы облачались в чистые рабочие костюмы. Мне в силу возраста поначалу полагалось учиться и в секторах были сплошь одногодки. 28 дней – уроки счёта, 28 дней – письма, 28 дней – чтения, шитья, готовки… Нас учили пилить и строгать, ремонтировать часы и чинить башмаки.
Но иногда я попадал в сектор со взрослыми и приобщался к настоящему труду, временами – непосильно тяжёлому.
В мои обязанности когда-то входило готовить завтраки на этаж, составлять заготовки для блюд, следить, чтобы не выкипел кофе или не убежало молоко.
Помню, 28 дней подряд я разбивал яйца. Для утренних омлетов, для смазывания пирогов, для кляра – в общем для любых блюд, в состав которых входил сырой белок и желток. Клянусь! 28 дней! Нож в руке, миска на столе и машинальное движение – тюк, тюк, тюк… Дежурный забирал готовые миски и уносил их в поварской сектор. Признаться, бить яйца об пол удавалось мне лучше всего, а в изготовленных мной болтушках всегда плескались скорлупки.
Где-то мне доверяли пришивать пуговицы, а где-то ставили в живую вереницу, передающую со спины на спину тяжёлые мешки. Не стану жаловаться, именно физический труд превратил меня из пухлого, рыхлого ребёнка в поджарого выносливого юношу. Некоторые профессии Таймера, откровенно говоря, пришлись мне по вкусу. Какие-то закалили волю, иные – изменили тело, третьи позволяли многое узнать, четвёртые, напротив, расслабиться и забыться, отключив мысли и давая работу только мускулатуре.
Никогда не знать, что ждёт за следующей дверью, и никогда не жалеть об оставленном насиженном месте – не так много циклов потребовалось, чтобы намертво вбить себе в голову эти простые истины.
Я не был даже подростком по возрасту, когда уже был взрослым по сути. Наверное дежурные в холле, достигшие пубертата, по праву могли считать себя мудрыми старцами, а старики – богами. Чёрствыми, сухими, недружелюбными и злобными богами. Все мы здесь были такими. Вряд ли мне часто доводилось видеть улыбки на лицах, и ещё реже хотелось улыбаться самому.
После работы – снова душ. Снимаем форму. Остаёмся нагими до утра. Обнажёнными и одновременно облачёнными в панцирь.
В моём внутреннем мире существовало всего две диаметрально противоположные эмоции – тяжёлый вздох и вздох облегчения. Мысль же и вовсе одна: «Это всего лишь на 28 дней…»
Сегодня ночью, прежде чем разбудить Шало, я пережил детские годы заново. И заново их осмыслил. Всё – с ног на голову, всё необычно и непривычно сегодня в моей голове, но, если бы это было не так, я бы не осмелился потревожить сон своего друга.
Я лежал в темноте, вспоминая, как таймеровские смены дробили мою жизнь на отрезки по 28 дней. Как сменяли друг друга бесконечные няньки, лица их выпали из моей памяти, а имена вряд ли там вообще появлялись. Они брали меня на руки, качали, кормили и, кажется, держали в голове ту же мысль, что потом посещала и меня: «Это всего на 28 дней». Спихнуть бы этого спиногрыза. И спихивали, едва приходил дежурный – всегда после полуночи, поэтому частенько няньки даже не удосуживались проснуться настолько, чтобы внятно рассказать хоть что-нибудь о подопечном ребёнке. Как правило они сонно указывали пальцем на мою постель и засыпали снова, даже не дождавшись пока подросток-дежурный выведет меня – неодетого – в холл. Там – тёплый коврик у лифта, дальше ещё один – в лифте. Коврики – плевки равнодушной заботы, не более. Идти было холодно и отчего-то стыдно. Поначалу. Потом привык.
Дальше новый сектор и новая полусонная нянька, не желавшая знакомиться со мной в ночи. Мне указывали постель и я трясся под одеялом и растирал руками замёрзшие ступни, тщетно пытаясь согреться.
Утром нас кормили, ополаскивали в душе, одевали в шортики и футболки. Затем – прогулка во дворике, освещённом искусственным солнцем. Там была песочница, качели и даже небольшой фонтанчик. Иногда мы с рёвом пытались утащить из игровой зоны пластмассовый грузовик или – девчонки – куклу, но рёв ни разу не был принят во внимание, и ни одна игрушка не покинула двора для прогулок.
Нам приносили молоко и печенье, или булочку с маком и чай. К обеду накрывали здесь же. Няньки подводили нас к фонтанчикам, не особо впрочем расстраиваясь, если кто-нибудь хватал еду немытыми руками или садился за стол с перепачканными физиономиями.
Ужин – в секторе. И снова – душ перед сном. И снова – нагота. Казалось – скрой я от всеобщего обозрения покрытое гусиной кожей детское тельце и всё, система зашатается, а то и вовсе рухнет.
– Такое ощущение, что мы держим мир голыми упругими задницами, набухшими соскáми и возбуждёнными членами,– это я услышал гораздо позже и тогда не придал значения, а сегодня ночью, прежде чем разбудить Шало, обдумал как следует.
Однажды я и сам оказался в няньках. В секторе было 14 подростков и 14 детей. Всего 28 человек. Всё как всегда. Жизнерадостная кудрявая девчушка, за которой я вынужден был приглядывать, с явным удовольствием гуляла во дворе, играла в немногочисленные и убогие игрушки, оставляла их по первому требованию, не пытаясь устроить истерики, что приглянувшуюся ерунду не позволяют забрать в сектор. Она вообще всегда казалась довольной. Я кормил её, умывал, водил на горшок и в душ, укладывал спать и даже пел какое-то подобие колыбельных.
Как-то раз – я сидел на краю её кровати – она вдруг порывисто обняла меня за шею маленькими ручонками и принялась нацеловывать в щёку короткими отрывистыми поцелуями. Это меня смутило настолько, что я больше никогда не садился к ней на постель перед сном.
Когда пришла пора расставаться, я поступил, как многие: просто указал дежурному нужную кроватку и укрылся с головой одеялом. Малышка плакала, но мне было всё равно. Дети часто плачут и не важно, что эта девчонка была не из тех, кто поднимает рёв по пустякам. Ничего, привыкнет. То, чему отведён срок в 28 дней, слёз не достойно. Подумаешь – просвистят и забудешь!
Я уже говорил, что как-то мне довелось 28 дней дежурить в холле, разводя обнажённых людей по секторам и отбирая младенцев у матерей. Будить тех, чьи 28-дневные сроки истекли, записывать в журнал новых постояльцев, проверять на работоспособность их часы, менять батарейки и производить нехитрый ремонт. 28 секторов по 28 человек. Имя каждому – Никто, даже если они представлялись иначе. Мне не было до них дела.
Равнодушие – вот с чем приходилось сталкиваться изо дня в день. Я вливался в поток бесконечных переходов из сектора в сектор, ненужных коротких знакомств, чужих лиц, сосредоточенных и зачастую отупелых.
Постель дежурного в холле – справа от двери сектора, за дверью – узкая комната с кроватями, ещё дверь – обеденный зал, за следующей створкой душ-туалет, и, наконец, рабочая зона: так в каждом секторе. Руки-ноги-голова-туловище: так в каждом человеке. Всё слаженно, всё работает, всё обыденно и скучно. Странно, что в мире всеобщей открытости завелись двери. Правда, не везде. Там, где им следовало бы появиться, их не было. Например, кабина лифта представляла собой металлический каркас, подвешенный на тросе, с полом и задней стенкой, оснащённой кнопочной панелью. Электрическая лебёдка перемещала конструкцию вверх и вниз по тёмной шахте – опять же не скрытой дверями. В детстве мне казались захватывающими опасные путешествия, позже я мечтал только об одном – лишь бы не провалился настил под ногами.
Когда я был дежурным, один из переселенцев вдруг разбежался и со словами: «Не могу так больше» – прыгнул в шахту. Кабина подняла на этаж покалеченное мёртвое тело, я растерялся, и труп снова уехал на лифте вниз.
– Псих,– пожимая плечами, комментировали другие дежурные,– не обращай внимания.
Я кивнул, пытаясь унять нервную дрожь.
Покойный потом ещё долго совершал посмертные подъёмы и спуски. Но знаете что? Перешагнуть через мертвеца, оказывается,– дело плёвое.
* * *
Помню, как потерял девственность.
В нашем секторе появилась симпатичная кареглазая девчонка. Она заселилась, как все, ночью, а утром одна из первых пошла в душ. Разумеется я и прежде видел обнажённых девушек и мылся с ними, и валялся рядом на соседних кроватях, но тут я понял, что остолбенел. Весь целиком и, так сказать, локально. Снизу вверх, от пяток к макушке, как мышь, поражённая clostridium tetаni – от хвоста к голове. Ноги приросли к полу душевой, челюсть свело. При всём желании я не мог поприветствовать девчонку – язык задеревенел, а лицо непременно налилось бы краской, если бы вся кровь не устремилась в другое место, позволяя окружающим созерцать упругую полноценную юношескую эрекцию. Девчонка была хороша! Её грудь в мыльной пене, влажные каштановые волосы и соблазнительное лоно в сплетении водных струй не оставляли моему пенису вариантов.
– Ого, этот парень, похоже, собрался отлынивать от работы,– загоготал сбоку глумливый мужской бас.
Ему вторил визгливый тенорок:
– Давай, пацан, не тушуйся. Работа постоит, а член вечно стоять не будет!
Иногда мне казалось, что в Таймере очень важно было время от времени произносить вслух названия половых органов в приличных формулировках или в нецензурных аналогах. Здесь каждый был словно запрограммирован: на каждой 28 минуте дружно хором выкрикивать: «Влагалище!»
Девушка, закрыв глаза, смывала шампунь с волос, позволяя мне вдоволь наглядеться на соблазнительные изгибы своего тела и явно распаляя меня нарочно. Я стоял посреди душевой и любовался. Наконец она подошла ко мне вплотную, прикоснулась горячей ладонью к щеке, а другой к гениталиям – медленно скользнув по пенису сверху вниз – отчего я едва не кончил, и сказала под дружное улюлюканье собравшихся:
– Ночью я покажу тебе, что с этим делать.
– Похоже, этому парню давно пора изведать новые глубины,– хохотнули рядом.
– Сколько же ты прожил циклов, если всё ещё девственник? – изумились вокруг.
Пятнадцать. И сам не знаю, почему ждал так долго. Но я не стал отвечать им.
Уверен, ночью на нас пялился весь сектор, пока я со всей животной юной страстью обладал вожделенным телом. Может, я подражал тем, кто беззастенчиво совокуплялся когда-то при мне или искал свой неповторимый стиль, так или иначе, вряд ли я был на высоте, но меня это не волновало. Молодое тело и буйные гормоны требовали секса. Грубого, резкого. Равнодушного. Вот какого! Пусть глазеют. Я тоже навидался всякого: как совсем юные девушки ныряли под одеяло к пожилым, как зрелые женщины отдавались сразу нескольким партнерам разного возраста, как упивались друг другом однополые пары. Видно настала и моя пора присоединиться к этому буйству. В конце концов, это мир, в котором я живу. Он диктует свои правила. Это всё только на 28 дней. Делай что хочешь, ведь это быстро пройдёт…
Увы, я мог бы растрачивать свой молодой азарт с тем же рвением на пустую постель. Девушка, похоже давно привыкшая ко всякому, даже не пыталась найти со мной единого порыва. Справедливости ради отмечу, что в первую ночь она показала мне многое, но после (а мы провели с ней 25 ночей из 28), оставалась почти безучастна. Она относилась ко мне, как к комару (а их здесь сотни) – не стряхивала, пока не становился совсем назойливым. Да и мне с ней вскоре стало скучно.
Я сменил сектор. Странно, первый сексуальный опыт сделал меня увереннее, но при этом почему-то злее.
Даже не помню, кем я работал в те 28 дней. Кажется, мы клеили резиновые лодки. А может, и нет. Если у бабочки спросить, в каждый ли день своей жизни она видела васильки, она наверняка ответит, что каждый. И наверняка соврёт. Жизнь, полная цветов, просто не оставляет возможности обратить на них внимание.
Моя жизнь, полная работы и новых знакомств, тоже требовала одного – моментально забыть всё, оставленное за закрытой дверью. К счастью, пока ни одна дверь не открывалась дважды. Может, всё же число секторов не бесконечно, и я выйду на второй круг, но до сих пор такого не случалось.
– Я трахаюсь со всеми новичками, это обязательно и обсуждению не подлежит,– заявила мне девица дебильного вида, едва ли намного старше меня самого. Она непрестанно шмыгала носом, заполучив аллергию на клей, и вытирала сопли рукой, отчего на лице и предплечьях у неё оставались неопрятные зеленоватые следы.
– Только сунься в мою постель, и следующую лодку я склею из твоей кожи,– пригрозил я и добавил с кривой усмешкой: – Это обязательно и обсуждению не подлежит.
Поэтому ночью, когда кто-то сел на мою кровать (а здесь совсем не зазорно было залезть в постель к любому, кто тебе приглянулся), я гневно прошипел в темноту:
– Я же тебя предупреждал!..
И осёкся. Надо мной склонилось уродливое лицо в угревой сыпи, освещённое тусклой лампочкой, горевшей над дверью круглосуточно. Мужское лицо. Парень облизал потрескавшиеся сухие губы и спросил так хрипло, что хотелось предложить ему облизать ещё и горло:
– Помнишь мамкины поцелуи?
Я спросонок помотал головой, пытаясь отстраниться, но он нависал, поливая меня блеском лихорадочно бегающих глаз, отражавших свет ночника. Он продолжил – горячо и болезненно:
– А я помню. Каждую частицу её тепла, её мягкие губы, её запах – родной запах! Такой, какого здесь за всю жизнь больше не почувствуешь.
Я хотел возразить: очнись, ну как ты можешь помнить? Тебе было 28 дней, когда матери пришлось с тобой расстаться!
– Этот тупица ко всем пристаёт, не обращай внимания,– через зевок и кроватный скрип ко мне прилетел ещё один голос.– Ничей. Имя соседу – Никто, значит, и голос его – Ничей. Так проще. Не знакомлюсь, не ищу ни друзей, ни приятелей. Короткие связи, рабочие отношения.
– Он всех достал. Убью его когда-нибудь,– добавил голос.
– Ма-ма,– парень между тем гнул своё,– слово такое, особенное, чувствуешь? Ма-ма.
– Хоть сто раз повтори,– раздражённо ответил голос,– никто здесь ничего в этом слове не найдёт и не почувствует его особенности!
– А ты думал о том, как появился на свет? – вдруг спросил он.
Я думал. Но не собирался с ним этого обсуждать.
Его следующий вопрос потряс меня:
– А хотел бы где-нибудь остаться больше, чем на 28 дней?
– Кто ж позволит? – хмыкнул я, против воли поддержав диалог.
– А когда хотят – разрешения не спрашивают,– сказал он, снова облизал губы и ушёл к себе в постель.
– Умалишённый,– прокомментировал голос,– их здесь навалом!
Когда за обладателем голоса пришёл дежурный, он задержался на мгновение, попросил подростка подождать:
– У меня ещё есть дельце.
С этими словами он свернул спящему сумасшедшему шею и удовлетворённо подмигнул мне:
– Сказал же – убью. Уж больно он меня раздражал.
Разумеется. Трахаться – так на виду. Убивать – так безнаказанно.
* * *
Память гоняла меня сегодня ночью от возраста к возрасту. Вот мне 15 таймеровских циклов, а вот вдруг опять семь. То я возвращался в детство с его тревожными воспоминаниями, то – в не менее тревожную юность. Немного сумбурно, согласен. Но мыслям ведь не прикажешь двигаться строем. Чего бы ни хотел от нас мир, в котором мы живём, в головах, как ни крути, существует какой-то другой таймер и как-то по-особому всё поделено на сектора.
Сейчас мне перевалило за 20 таймеровских циклов, и всё прошедшее кажется мне неоднозначным. До многого я должен был бы додуматься раньше, а что-то, наверное и сейчас скрыто от меня и проявится лишь к 30-му, 40-му или 50-му циклу. А может, и вовсе останется тайной навеки.
Прежде чем разбудить Шало и огорошить его своими идеями, я лежал, лежал, лежал с открытыми глазами и вспоминал, вспоминал, вспоминал, выхватывая куски из памяти, словно пробуя пироги с разными начинками.
Слушая, как сопит во сне Шало, я думал, что нужно что-то менять. В конце концов, именно встреча с Шало изменила меня самого. С ним и ещё некоторыми людьми…
Кажется, тогда я завершал седьмой цикл в Таймере.
– Сегодня вы становитесь взрослыми, переходите на новые этажи и поэтому в торжественной атмосфере нашего учебного кабинета я вручаю вам самый главный атрибут всей жизни!
(Ну конечно! Как я мог забыть: часы у меня были не с рождения, они появились только в тот день! А кажется, что они со мной всю жизнь).
Классная руководительница читала с листа заготовленный текст, но видно было, как ей хочется выкинуть злосчастный листок и заговорить с нами без бумажки. Я и ещё 26 учеников (с педагогом нас как раз насчитывалось 28 человек) сидели на полу, скрестив ноги. На наших рожах можно было прочесть что угодно, кроме осознания торжественности момента. В конце концов, эту дылду с жидкими прямыми волосами и уродливым неестественно вытянутым лицом мы созерцали 28 дней: она была с нами и в жилом отсеке (спала, разумеется, там же и, как положено всем, голой), с нами питалась в столовой, мылась в душе, посещала туалет. Она учила нас черчению, требуя чёткости линий, чистоты изображения, никогда не позволяла халтурить. Мои чертежи почти всегда получались корявыми и грязными, вытертыми едва ли не насквозь ластиком. Я чрезмерно давил на грифель, линии выходили жирными и неровными.
Иногда вместо чертежей учительница предлагала изображать на бумаге различные предметы, а однажды дала задание написать её портрет. В классе на ней была надета такая же форма, как и на нас, разумеется размером побольше: синий костюм-двойка, серая рубашка, чёрные ботинки. Одежда, делавшая её похожей на нескладного подростка.
Замерев в задумчивой позе, предоставив нам для изучения свой полупрофиль, она сидела не шевелясь, пока мы – каждый со своим пониманием усердия, трудолюбия и красоты – выводили на альбомных листах черты лица педагога. Во многих рисунках виделось портретное сходство. Увы, нашлись и те, кто умудрился собрать в творении, отображённом на листе, совокупность линий и близко не подходящих оригиналу. Один мальчишка с невероятной жестокостью (и хватило же таланта!) вывел в альбоме и подчеркнул всеми доступными изобразительными средствами всё, что было уродливого в этом лице: и непропорциональность, и выделяющийся крупный нос, и больше подходящие мужчине очерченные скулы, и лоснящуюся неровную, будто взрыхлённую, с желтоватым оттенком кожу, придающую щеке сходство с зажаренным в панировке куриным шницелем.