Среди других больных поступил в клинику шестидесятилетний инженер Н. И. Гущин, больной раком верхнего отдела желудка с переходом на пищевод. Причем захвачена уже была порядочная его часть. Обычно, если опухоль лишь достигла пищевода, мы удаляли желудок со стороны брюшной полости вместе с частью пищевода. Такие операции были уже обычными в практике Н. Н. Петрова и А. С. Чечулина. Но при распространении опухоли высоко по пищеводу больные признавались неоперабельными и выписывались домой. Так хотели поступить и с инженером Гущиным.
Когда я сказал больному, что операция не показана и ему придется уехать из клиники, он заплакал как ребенок, горько и безутешно.
– Я понимаю, что такое не показана, – говорил он сквозь слезы. – Вы не хотите рисковать, а я дома умру голодной смертью. Ведь так? Я много читал о своей болезни, прежде чем решился обратиться к вам, я знаю, что медицина еще не очень готова к лечению таких, как я… Но попробуйте. Может, что выйдет, а не получится – судьба, значит, у меня такая. Ведь без операции конец близок. И не утешайте, нет, нет!..
Этот разговор с больным я передал учителю. Николай Николаевич пошел в палату сам.
– Вы настаиваете на операции? – спросил он.
– Да, – твердо ответил Гущин.
– А если мы вам поставим трубочку в желудок, чтобы вы могли питаться через нее? Это сравнительно безопасная операция, а от голода спасет…
– Нет, такое я считаю для человека противоестественным, – с прежней твердостью ответил больной. – Хочу есть нормально! И как бы трудна и опасна операция ни была, я готов к ней, и вот вам письмо, которое написал. В нем мое согласие, в нем все мои размышления на этот счет… Я, Николай Николаевич, уже прожил немалую жизнь и твердо осознаю, на что иду…
Николай Николаевич после твердого раздумья, обращаясь ко мне, сказал:
– Ну что ж, папенька, не возражаю: оперируйте его!
Вместе с Александром Сергеевичем Чечулиным мы тщательно, в деталях, обсудили весь план предстоящей операции, и когда, казалось, предусмотрели все возможные варианты ее, все осложнения, которые нас ожидают, пошли к учителю. Внимательно, не перебивая, выслушав нас, он долго молчал. Видно было, что мысленным взором как бы осматривал все операционное поле. Так командующий армией старается заранее предугадать исход небывалого доселе сражения…
– А что предпримите, если опухоль переросла в печень? – наконец спросил он.
– Если только край левой доли, иссечем его вместе с опухолью. А если окажется, что захвачен большой участок печени, от радикальной операции придется отказаться…
– Почему вы хотите оставить часть желудка, а не удалить его весь? Ведь операция от этого будет и легче и короче?
Я разъяснил, что, судя по отдельным сообщениям зарубежных хирургов, сохранение даже небольшой части желудка облегчает соединение его с пищеводом…
– Что ж, дерзайте, – напутствовал Николай Николаевич, удовлетворенный, по-видимому, нашим рассказом и ответами. – Когда-нибудь надо осваивать то, чего не умеем… Ни на секунду не забывайте, какое значение будет иметь эта операция, если она удастся. Крайняя осторожность и одновременно уверенность должны быть сестрами в вашей работе. Теоретически, вижу, вы подготовлены, а уж что выйдет…
И он развел руками.
Остаток дня я посвятил разговору со старшей операционной сестрой Людмилой Николаевной Курчавовой. Блестящий специалист своего дела, она более двадцати лет работала с Николаем Николаевичем, понимала его не то что с полуслова – предугадывала каждое движение рук хирурга, безошибочно зная, какой инструмент подать в нужный момент… Она вместе с нами переживала за исход предстоящей операции, и сейчас мы советовались, что требуется подготовить к завтрашнему дню, стараясь не упустить ни большого, ни малого… Домой я уходил тоже, разумеется, захваченный думами о том же. Как тревожило оно, это слово: впервые… впервые!
Удаление части или всего желудка, как уже говорил, производилось в клинике нередко и обязательно со стороны живота. В случае с Гущиным нам предстояло идти через грудную клетку, так как опухоль, распространившись на несколько сантиметров по пищеводу, уходила в грудную полость. Удалить эту опухоль и восстановить проходимость пищевода и желудка можно было, следовательно, только вскрыв плевральную полость. То есть мы сознательно шли на открытый пневмоторакс, которого все хирурги боялись во все века! И к тому ж операцию предстояло провести без наркоза, без искусственной вентиляции легких, безо всего, что имеем сейчас и что позволяет делать раскрытие грудной клетки практически безопасным…
И не забыть, как собственное сердце сжималось тогда от самого обыкновенного страха: сумеем ли?! Нужны были немалые усилия воли, чтобы подавить этот страх, чтобы начисто исчез он, когда вся операционная бригада плотным кольцом окружит лежащего на столе больного и предстоит сделать первый разрез…
Наутро, как всегда при большой ответственной операции, собрались все врачи клиники. Скамьи в амфитеатре операционной были тесно заняты врачами-курсантами. На меня и моих помощников – Чечулина и Мгалоблишвили – смотрели уважительно и… с сочувствием. Нашли вы, мол, для себя работенку, ребята, а вдруг да не по-вашему выйдет – на глазах у всех, а?! Даже Николай Николаевич то входил в операционную, то выходил из нее, что свидетельствовало о его самом сильном волнении. И как только начали, он встал рядом, чуть за мной, чтобы все хорошо видеть, и простоял так долгие часы…
Сделали боковой разрез по ходу девятого ребра, которое тут же поднадкостнично удалили, зная, что оно снова восстановится (позднее мы научимся обходится без этого – не будем больше «ломать» ребра)… Вскрыли левую половину грудной клетки, и легкое, которое видим, сразу же перестало раздуваться: теперь больной дышит одним правым легким. И хотя мы старались впустить воздух в плевру медленно, через маленькое отверстие, тем не менее сердце, которое тоже видим, начинает биться поверхностно и часто, трепыхается, а сидящий у изголовья больного доктор В. Л. Ваневский с тревогой сообщает: давление упало до шестидесяти миллиметров – крайний предел шока, за которым следуют необратимые изменения. Прошу другого доктора, М. В. Троицкую, с которой, кстати сказать, проработали вместе почти всю блокаду, усилить подачу крови, ввести оперируемому противошоковые препараты. Тут же провели анестезию внутриплевральной полости и сделали перерыв, чтобы давление постепенно выровнялось… Николай Николаевич, с беспокойством спрашивавший Ваневского о давлении, давал советы и все время внимательно смотрел то на операционное поле, то на нас. Вот он знаком подозвал санитарку: та взяла чистую салфетку и, подойдя ко мне сзади, попросила разрешения вытереть пот со лба. Лишь теперь я почувствовал, что весь покрыт испариной, у моих ассистентов на лицах тоже крупные капли пота. И много раз еще нашей операционной санитарке Нюре приходилось с салфетками подходить к нам, сушить лица, но часто в ходе операции наступало такое напряжение, что нельзя было отвернуть лица от раны даже на две-три секунды…
Приподняв легкое кверху, подошли к средостению.
Самый центр человеческого организма… Дальше – позвоночник. Это место всегда было недосягаемо. Оно богато снабжено нервами, прикосновение к нему сразу же вызывает падение кровяного давления. Снова тщательное обезболивание, и с великой предосторожностью продвигаемся вперед… Нужно проникнуть внутрь средостения, освободить пищевод от окружающих тканей. А он густо оплетен крупными нервными ветками. Пересечем их – и как это скажется на больном?!
Опухоль, оказывается, распространилась по пищеводу на пять-шесть сантиметров выше желудка, дальше он чист. Значит, с этой стороны операция возможна. А как желудок? Новая анестезия средостения и диафрагмы, рассекаем диафрагму, ощупываем по очереди опухоль. Ясно: она захватила самый верхний отдел желудка, с печенью не спаяна, метастазов не видно… Что ж, операции быть! Слышу, как Чечулин, облегченно вздохнув, прошептал: «Ну, братцы, хоть не зря старались!»
Но самое сложное впереди.
Опять делаем перерыв в операции: давление у больного снова снизилось, и хорошо еще, что не так катастрофически, как до этого… Прикрыв рану салфеткой, ослабив ранорасширитель, садимся на подставленные нам табуреты. Николай Николаевич распорядился, чтобы принесли крепкого сладкого чаю. Нюра осторожно приподняла наши маски: мы с жадностью выпили бодрящий напиток… И за работу! Теперь самая длительная и опасная часть операции: следует освободить желудок ото всех связей, перевязать и пересечь идущие к нему сосуды, и все это в глубине, в тесной щели, где нет простора пальцам! А тут вновь тревожные сигналы от Ваневского: давление упало, зрачки расширились… Тяжелое кислородное голодание!
Разве передашь на словах все то, что чувствует хирург в такие моменты! Разве передашь степень его обостренного напряжения, напряжения мышц и нервов? Ни с какой другой не сравнима наша профессия. Недаром же во врачебной среде бытует вполне справедливая профессиональная поговорка: «Хирург умирает с каждым оперируемым больным…»
Четыре часа оперировали мы Гущина, и я, вкратце рассказав о каких-то моментах этой уникальной по тому времени операции, действительно не в состоянии описать на бумаге всю ее необычайность и все те огромные затраты душевных и физических сил, что взяла она у всех участников операционной бригады. Но это скоро забылось. Навсегда лишь осталось ощущение радости: мы выиграли бой! То, что, по существу, еще никому ни разу не удавалось, нами наконец было достигнуто. Больной после тяжелых для него послеоперационных дней поправился, уже через неделю глотал сначала жидкую, а затем и густую пищу. Мы выступили с сообщением на заседании Пироговского общества с демонстрацией больного, и наша информация была встречена аплодисментами. Ведь сделан первый шаг в освоении трудного раздела хирургии! К этой поре, месяцами позже, сообщения о проведении подобных операций стали поступать и от некоторых хирургов Москвы…
Нужно было видеть счастливое лицо Гущина, когда мы провожали инженера домой! Сердечно поблагодарив каждого из нас, он все же не преминул… упрекнуть меня. Я, дескать, хотел выписать его из клиники без операции, на верную смерть, и было бы так, не уговори он меня оперировать его!..
Я понимал, достигнутое – только начало… По сути, при этой операции мы лишь слегка удалились от желудка, резекцию которого через брюшную полость успешно проводили некоторые хирурги. Особенно профессор А. Г. Савиных из Томска славился своей виртуозностью в этом деле. Но через грудную клетку (что осуществили мы) производить такую операцию более надежно и радикально, это было бесспорно.
И другое представлялось бесспорным: операции на нижнем отрезке пищевода намного легче, чем в том случае, когда опухоль располагается высоко. Если опухоль образовалась на десять-двенадцать сантиметров выше диафрагмы, она оказывается прикрытой дугой аорты. Чтобы отсечь пищевод выше опухоли, нужно извлечь его из узкой щели, ограниченной той же дугой аорты, позвоночником и двумя плеврами, одна из которых уже вскрыта. Случайно прорвешь вторую плевру (а это очень легко сделать), у больного моментально наступит смерть от двухстороннего пневмоторакса… Если так же случайно поранишь дугу аорты, тесно спаянную с пищеводом, неизбежна гибель оперируемого от неудержимого кровотечения… И так на каждом шагу!
Пищевод, к примеру, благополучно отделен от окружающих тканей, предстоит отсечь его от желудка и протащить через тоннель, образованный аортой, позвоночником и плеврой. Но отсеченная, открытая часть пищевода, проходя по тоннелю, способна внести инфекцию в средостение. Медиастинит – гнойное воспаление средостения! Осложнение почти всегда со смертельным исходом…
Однако, допустим, мы благополучно протащили отрезок пищевода через тоннель… Что делать дальше? Сшивать с желудком? Но это под самым куполом плевры, почти у шеи! Дотянется ли туда желудок? Можно ли наложить соустье, удержатся ли швы? И как будет вести себя желудок в этом месте?
Вот они, вопросы, что мучили меня в те месяцы. Никто в нашей стране таких операций не делал – разъяснений ни от кого ждать не приходилось. Появляющаяся в журналах информация американцев была очень скупой: сообщали, что состоялась такая-то операция, несколько общих фраз о ней, нередко фотография прооперированного больного – и все.
И вдруг ободряющее известие от профессора В. И. Казанского! Им благополучно проведена операция, при которой он, удалив опухоль, концы пищевода вывел наружу: верхний – на шею, нижний – в брюшную стенку. Позднее оба отрезка нужно соединить с помощью трубки, сделанной из кожи… И нам попробовать так?
В это время мы приняли в клинику рабочего одного из ведущих ленинградских заводов Павла Ивановича Царькова, после бесед с которым я понял, какой это культурный, начитанный и во всех отношениях милый человек. Он, его жена и дочь чудом выжили в блокаду, перенеся тяжелую дистрофию. Оправившись от нее, повеселели, в доме стало достаточно продуктов. Когда война уже кончилась, Павел Иванович стал замечать, что у него неладное с пищеводом: даже тщательно прожеванная и смоченная пища проходит с трудом… Врач заводской поликлиники не мог сказать ничего определенного, прописал какое-то лекарство, от которого сохло во рту и облегчение было незначительным и кратковременным. Он посоветовал обратиться к хирургу…
Хирург, внимательно выслушав, тут же направил Павла Ивановича в рентгеновский кабинет. Когда же врач взглянул на готовый снимок, от Павла Ивановича не ускользнуло, что глаза его дрогнули то ли в удивлении, то ли в испуге. Он долго молчал, глядя мимо своего пациента, рассеянно барабанил пальцами по крышке стола… «Вот что, товарищ Царьков, – наконец проговорил он, – как мужчина мужчине скажу: положение серьезное. Нужна операция. А возьмется ли ее кто делать, не знаю. Дам совет: попытайтесь обратиться к доценту Углову. Он недавно демонстрировал в Обществе больного с похожим заболеванием. Правда, с похожим, но не с таким. Сходите к нему!»
Все это я услышал из уст Павла Ивановича, когда он появился в моем кабинете.
При обследовании мы установили, что опухоль расположена в самом трудном для операции месте – в средней части пищевода, как раз на уровне дуги аорты. У Павла Ивановича уже еле-еле проходила в желудок вода. Николай Николаевич, беседуя с ним, сказал:
– Я, голубчик, таких операций не берусь делать, годы ушли… А доктор Углов, пожалуй, может попробовать.
И обратился ко мне:
– Ну что, папенька, ответим больному?
– Придется браться, – отозвался я, – выхода нет…
– Есть выход, – возразил Николай Николаевич. – Как другим: наложить трубочку в желудок…
– Нет, нет, – запротестовал Павел Иванович с той же горячностью, как когда-то не соглашался на подобное инженер Гущин. – Пусть Федор Григорьевич делает радикальную операцию. Я даю свое согласие!
За время подготовки Царькова к операции я не один вечер провел у его кровати. В разговорах с ним ярко вырисовывался самобытный характер кадрового высококвалифицированного рабочего, влюбленного в завод, в свою профессию. О заводе он мог рассказывать часами как об удивительно прекрасном творении человеческих рук, пытливого человеческого ума. Завод в его рассказах вставал как живой, постоянно работающий и развивающийся диковинный сильный организм, вся деятельность которого направлена на улучшение жизни, на «производство добра». Так мог говорить о своей работе лишь мастер.
Ежедневно к Павлу Ивановичу приходила его дочь Катя, лет девятнадцати, тоже заводская работница. По тому, какие книги она приносила отцу, замечалось, дома у Царькова знают толк в литературе. Помню, Павел Иванович обратил мое внимание на произведения Сергеева-Ценского.
– Почти ничего не читали? – изумился он и тут же досадливо свел брови: – Впрочем, не вы один… Многие мне так же отвечали. Странно, такой большой, глыбистый, можно сказать, русский писатель, такой патриот Отечества, а издают мало… Книги Ценского нужны народу, а до народа не доходят. Странно и обидно!..
По сей день я благодарен ленинградскому рабочему Павлу Ивановичу Царькову за то, что он открыл мне такого замечательного писателя, чьи произведения теперь в нашей семье – одни из самых почетных и любимейших. Это в самом деле писатель редкого таланта и высокого благородства – в смысле служения светлым идеалам…
Накануне операции отцу Катя сказала мне:
– Федор Григорьевич, ни я, ни мама даже представить себе не можем, что с папой вдруг что-то случится…
Я постарался успокоить ее. Но что мог обещать? Единственное, что владело мной, это страстное желание, чтобы Павел Иванович выжил, и я готовился быть ему помощником в этом…
Ассистировали, как я уже привык, Чечулин и Мгалоблишвили. Операция проходила труднее, чем предполагали, была травматичной, мы долго переливали больному кровь, чтобы предотвратить наступление шока.
Я не пошел даже ночевать домой, прикорнул в кабинете, то и дело заходил в палату, где лежал Павел Иванович. Какой наградой мне за все волнения была его слабая улыбка, которой он встретил меня уже на следующий день! Мы начали усиленно подкармливать его посредством трубки, введенной в желудок. Увидев ее первый раз, Павел Иванович прошептал с отчаянием:
– Я же просил, Федор Григорьевич, зачем мне такая жизнь – с трубкой?
– Она поставлена временно, – успокоил я. – Окрепнете немного, сделаем другую операцию, и будете глотать нормально.
– По-человечески. – Опять слабая улыбка тронула его губы.
Предстояло ждать, когда больной оправится, наберется сил.
Но выздоровление затягивалось… Температура, которая в первые два-три дня, как правило, высоко поднимается, должна иметь тенденцию к снижению. Но у больного она не только не падала, а, наоборот, каждый вечер подскакивала все выше. Стала ухудшаться кровь. Пугающе обнаружились признаки, свидетельствующие о возникновении опасной инфекции. И как ни был тяжел больной, пришлось взять его в рентгеновский кабинет. Здесь обнаружили в плевральной полости, на оперированной стороне, большое количество жидкости. В перевязочной, куда быстренько доставили Царькова, сделали пунктирование. Оказался гной. Эмпиема плевры! Досадное осложнение как результат нашей неопытности при такого рода операциях…
Приняли самые энергичные меры. Ежедневно производили проколы и откачивали гной. Но в нем уже были сгустки свернувшейся крови, и через иглу они не отходили. Пришлось резецировать ребро, вставить трубочку… Облегчения не наступало. Павел Иванович таял на глазах, и невыносимо мучительно было это видеть. В палате меня выжидательно встречали глубоко запавшие от горя и бессонных ночей глаза Кати Царьковой, дежурившей у постели любимого отца. Он и скончался на ее руках после трех месяцев нашей борьбы за его жизнь. И хотя я не услышал ни от Кати, ни от кого другого ни одного упрека, чувство вины не покидало меня.
И, бог ты мой, сколько раз бывало такое, уже писал об этом и, наверное, еще буду писать и говорить… Сердце хирурга в незаживающих рубцах и занозах, неспокойное оно и измученное…
Не покидали мысли: как мог не предусмотреть такого осложнения, почему не сделал того-то и того-то? Хотя по зрелом размышлении становится ясно, что всего предвидеть при подобной большой и сложной операции невозможно. Да и само это осложнение – не смертельное, оно поддается лечению. На Павле Ивановиче Царькове осложнение отразилось тяжело из-за недавно перенесенной дистрофии. У ослабленных больных, следует заметить, любое осложнение, как правило, приводит к печальному концу.
Но, конечно, никакие самоутешения не могли сгладить тягостного ощущения на душе от этой потери… Я снова с головой залез в книги, и чем больше читал и раздумывал, тем сильнее казалась мне необоснованной сделанная Царькову операция. В самом деле… Мы провели исключительно травматичную и опасную операцию, от которой больной чуть не погиб на операционном столе и в первые сутки после нее. Что ждало бы его позже? В течение нескольких месяцев он бы питался с помощью трубки, а в это время слюна у него текла бы на грудь. И неопрятно, и тяжело для больного. Значит, нужна вторая операция: соединить отрезки пищевода с помощью живого тоннеля, сделанного из кожи. Однако по опыту подобных операций при ожогах мы знали, что они чаще всего заканчиваются неудачно, приходится повторять их… Допустимо ли такое для истощенных раковых больных? Вряд ли. А что это возможно, подтверждает опубликованное сообщение о подобной операции, сделанной американским хирургом Гарлоком. Правда, у него хороший интратрахеальный наркоз, которого у нас нет… Без него, естественно, будет в десять раз сложнее. Труднее, сложнее, но выполнимо. Должно быть выполнимо.
И я стал разрабатывать методику операций на пищеводе уже с учетом того, что она должна быть сделана обязательно в один этап.
Через несколько месяцев после смерти Царькова к нам поступил больной с точно такой же локализацией опухоли. Заручившись согласием самого больного и его близких, получив разрешение Николая Николаевича, мы в прежнем составе, той же бригадой, предприняли попытку одномоментной операции. Было невероятно затруднительно провести ее под местной анестезией: несколько раз кровяное давление у оперируемого падало до критической черты, мы вынуждены были делать длительные перерывы, повышая давление противошоковыми мерами: и в общей сложности операция заняла четыре часа. Завершив ее, буквально валились с ног от усталости. Но были удовлетворены: сделали все, что задумали. Удалили пораженную часть пищевода, вывели верхнюю его часть из-под дуги аорты, ввели желудок в плевральную полость и соединили его с пищеводом.
После операции, несмотря на то что были до предела измотаны, мы ни на час не оставляли больного – дежурили возле него. Он был в плохом состоянии. И как ни старались разными средствами придать ему силы – не удалось. Скончался на четвертый день… На вскрытии причину смерти установить не смогли. Операция была сделана правильно, все швы хорошо держали, пневмоторакса с другой стороны не обнаружили… Несчастный, видимо, умер от травматичности самой операции.
Очередная неудача к прежней горечи и прежним сомнениям добавила чувство уныния. Николай Николаевич тут же, на следующий день, распорядился выписать из клиники всех больных раком пищевода как неоперабельных.
Вечером мы вышли из клиники вместе с Чечулиным и долго шли молча, думая, наверное, об одном и том же.
– Как, Федя, не усомнился? – вдруг спросил он. – Не опустились руки?
– Как видишь, Саша, прежние они, – ответил я, показывая ладони.
– Выходит, повоюем?
– Иначе не мыслю.
– Тогда к твоим вот тебе моя рука! – Его рукопожатие было крепким, ободряющим, как обещание в трудностях находиться рядом.
А жизнь клиники шла своим чередом. Научные планы, обновляемые ежегодно, новые темы работ, новые поиски… Николай Николаевич, как всегда, строго требовал от нас лишь совершенно объективных данных, полученных на основе беспристрастного изучения фактов; не уставал повторять, что для науки одинаково важны как положительные данные, так и отрицательные – лишь бы они были точны и честны. Я после двух удачных операций (на легких – у Веры Игнатьевой, на кардиальном отделе пищевода – у П. И. Гущина) усиленно продолжал изучение этих разделов хирургии. Больных, которые настойчиво просили о таких операциях, в то время (1946–1947 годы) поступало в клинику много. Николай Николаевич, всячески поддерживавший наши начинания в хирургии легких и пищевода, стремился, с одной стороны, оградить своих учеников от неудач, с другой – вместе с нами искал пути к новым попыткам… Вопрос ставился так: на первых порах не нужно брать на операцию очень тяжелых больных. Неуспех при операции у них надолго отодвинет возможность оперировать более крепких людей.
Но одно дело планировать, сидя в кабинете или в библиотеке за книгой, другое дело – шумно врывающаяся в двери клиники сама жизнь. Она заставляет оставлять в стороне все холодные рассуждения, и мы поступаем так, как подсказывают нам чувства и совесть.
Так совершенно неожиданно для нас самих пришлось принять в клинику больного в крайне тяжелом состоянии…
Михаил Иванович Тропин работал бухгалтером в леспромхозе карельского поселка Лахденпохья. В свои шестьдесят лет он не знал, что такое болезни, а если, случалось, подхватывал простуду, парился в собственной баньке и пил чай с малиновым вареньем, а потом укрывался медвежьей полостью… Наутро знакомой дорогой шел в контору. И когда подписывал документы на выплату кому-либо денег по медицинскому бюллетеню, качал головой, словно недоумевая, как это люди умудряются болеть. Казалось, что долгий и надежный век отпущен ему судьбой.
Но однажды, торопясь на службу, он проглотил кусок жесткого мяса, не разжевав его как следует. Проглотил и тут же почувствовал: кусок застрял в пищеводе. Стал пить воду, много пил, и в конце концов кусочек сдвинулся, прошел вниз, оставляя после себя след жгучей боли. Дня два после этого ощущалось жжение за грудиной. А потом все забылось, но, как оказалось, до поры до времени. Стал Михаил Иванович замечать, что боли, впервые возникшие в тот злополучный день, нет-нет да появляются. Особенно если случалось глотать что-нибудь твердое…
Когда я увидел его перед собой, он не ел и не пил уже восьмые сутки. Худой, совершенно обессиленный, с черными провалами глаз, он сразу же напомнил мне того таежного охотника из Киренска, у которого я вытаскивал из пищевода застрявший кусочек мяса щипцами… Но тут было пострашнее.
Сам повел его в рентгеновский кабинет к нашему доброму товарищу во всех начинаниях Андрею Андреевичу Колиниченко. Если того требовали интересы больного, интересы дела, Андрей Андреевич никогда не считался со временем, мог трудиться над рентгеновскими снимками и бронхограммами до поздней ночи. Они получались у него самого высокого качества, были безупречными. А ведь как много значит хороший снимок для правильного диагноза!
Тут, несколько отвлекаясь, я должен снова повторить: в клинике Петрова был завидный во всех отношениях, очень дружный коллектив, и все, от руководителя до рядовых ординаторов, отличались преданностью медицине, не за страх, а за совесть служили благородному делу лечения больных. Дух энтузиазма, творчества, большой уважительности друг к другу царил в то время здесь. Равнялись, разумеется, на Николая Николаевича, а он был к каждому из нас по-отцовски взыскателен и добр. Когда я прочитал у А. П. Чехова: «Профессия врача – это подвиг; она требует чистоты души и помыслов. Надо быть ясным умственно, чистым нравственно и опрятным физически», я прежде всего подумал о своем учителе. Всегда и во всем он был именно таким и того же требовал от нас. И я буду безмерно рад, если моя книга, помимо всего другого, станет служить доброй памяти Николая Николаевича Петрова – выдающегося русского хирурга, так много сделавшего для страдающих людей! Я оставляю за собой право еще – в каких-то других подробностях – рассказать об этом замечательном человеке.
…Тогда же, в рентгеновском кабинете, Андрей Андреевич, дав больному небольшой глоток жидкого бария, показал мне, что тот остановился в средней трети пищевода. Ни одной капли не прошло в желудок! Опухоль располагалась в самом опасном, самом неблагоприятном для операции месте. Вместе с Колиниченко и подошедшим сюда же Чечулиным мы долго сидели перед снимком пищевода. Было о чем поразмышлять… Ведь после двух неудач нам так хотелось подобрать для операции «удобного» больного! Случись, вслед за теми двумя, третья неудача – надолго, может, навсегда отодвинется разрешение этой задачи, которая пока еще была со столькими неизвестными!
Однако, когда я пришел к поджидавшему меня в кабинете Тропину, чтобы отказать ему в операции, увидел, что безысходность в его глазах при виде меня вдруг сменилась такой надеждой, что язык не повернулся передать ему наше решение. Сел напротив него и сказал:
– Михаил Иванович, операция на пищеводе сверхопасная. Она еще в хирургии не отработана. Ни у кого нет опыта. Вряд ли следует идти на такой риск.
– Хуже не будет, – ответил Тропин. – Если умру, мучениям конец. А так чего ждать?
– Я обязан сказать: почти никакой надежды, что удастся сохранить вам жизнь, – произнес я страшные по своей сути слова, давшиеся мне нелегко. Надеялся, что, может быть, они заставят больного отказаться от операции.
– Пусть, – отозвался он. – Вы сказали «почти»… Если есть хоть один процент из ста в мою пользу, делайте!
– Подумайте…
– А что мне думать? Даже если нет никакого «почти», все равно согласен. Буду надеяться на чудо. А без операции мрак впереди. Пустота. Муки. Столько-то дней и… вечная память, Михаил Иванович… Не так ли, доктор?
Что еще мог ему сказать? Он не хочет мириться с болезнью, а кто из нас поступил бы иначе? Разве я бы не просил хирурга вырезать опухоль, появись она у меня? Мы дорожим жизнью, потому что другой нам не дано…
Я отдал приказание в срочном порядке принять больного Тропина в клинику, с тем чтобы в самые ближайшие дни сделать ему операцию. Оттягивать было нельзя. Он и так истощен и обезвожен до предела. Операция состоялась 3 июня 1947 года. Каждый в клинике, и в первую очередь Николай Николаевич, знал о больном все: кто он, откуда, какова степень его заболевания. И каждый понимал: неудача надолго отодвинет разработку в нашей клинике вопросов хирургического лечения рака пищевода. Учитель, когда я передал ему содержание нашего разговора с больным, сказал мне:
– Ты поступил как надлежит врачу.
Это было похвалой.
На операцию пошли все. Чувствовалось, что за меня переживают, я как бы держал экзамен и за себя, и за всех сразу. Чечулин и Мгалоблишвили подготавливали больного…
Операцию приходилось вести под местной анестезией, но на всякий случай подготовили наркоз, чтобы хоть на короткое время раздуть легкие, если вдруг прорвем правую плевру… Ах, нам бы интратрахеальный наркоз с повышенным давлением, под которым оперируют американцы! Но об этом можно лишь было мечтать… Опухоль у Тропина оказалась подвижной.
– И то хорошо, – проговорил Александр Сергеевич Чечулин. – Значит, расположена в стенке пищевода, не вышла за его пределы. Еще бы правая плевра была незадетой!
Осторожно освободив пищевод в нижней здоровой части, мы обхватили его тесемкой, пересекли все нервные и сосудистые нервы, ограничивающие подвижность, и, подтягивая за тесемку, стали освобождать пищевод в той части, где крылась опухоль. С особой тщательностью отделили весь пищевод от правой плевры и от всех других органов, в том числе и от дуги аорты. Первую часть операции, как молвится, слава богу, провели благополучно. И главное: выделили опухоль, не поранив правой плевры, чего так боялись! Теперь маленький перерыв, нужный для отдыха не столько бригаде, сколько больному, чтобы поднять снизившееся давление… Нам же по стакану крепкого чая.